Возьми на радость из моих ладоней Немного солнца и немного меда, Как нам велели пчелы Персефоны. Не отвязать неприкрепленной лодки, Не услыхать в меха обутой тени, Не превозмочь в дремучей жизни страха. Нам остаются только поцелуи, Мохнатые, как маленькие пчелы, Что умирают, вылетев из улья. Они шуршат в прозрачных дебрях ночи, Их родина — дремучий лес Тайгета, Их пища — время, медуница, мята. Возьми ж на радость дикий мой подарок, Невзрачное сухое ожерелье Из мертвых пчел, мед превративших в солнце. Осип Эмильевич Мандельштам (1920)
Что такое «семь лет» для нас, людей, маниакально зависящих от прогноза погоды на завтра? Это — законченная магистратура в университете и год офисной работы в должности секретаря; пройденные семь классов школы и список литературы на лето, в котором по классике жанра будет находиться «Ревизор» Николая Васильевича Гоголя… ну, или «Капитанская дочка» нашего Александра Сергеевича — это уже зависит от того, кому что нравится. Что такое семь лет? Семь лет — возраст от твоего рождения, когда ты идешь в ту же самую школу с букетом одинаковых цветов чуть прохладным сентябрьским утром, пахнущим продукцией флористов, свежеположенным асфальтом и новыми канцелярскими товарами, с парой книжек в рюкзачке за спиной — с Букварём и, наверное, Азбукой. Традиционная торжественная линейка: волнующиеся родители первачков, до которых, по сути, никому вокруг нет дела, и смеющиеся, кучкующиеся старшеклассники, на всё происходящее изрядно плюющие. Про остальных говорить даже не стоит. Они так, серая масса. Да что это мы всё про школу, про университеты, образование. Семь лет — это на самом деле очень мало… со стороны вечности. Но что нам до вечности — нам бы десятков шесть прожить, а все эти философские понятия перестают быть нужными большинству где-то в то самое время, когда оно около года проработает в должности секретаря, без устали сшивая понятные лишь юристам и дельцам документы, гремя подносиками с кофе и засахаренным, старым от времени и не лучшего качества сладким, крутя служебный роман с айтишником из соседнего отдела или наблюдая за подобным между этим же самым айтишником и вашей коллегой, с которой ходит в фитнес-клуб по понедельникам, средам и пятницам, изматывая себя на беговых дорожках, а потом — за гантелями и тренажерами. Но это не важно, мозги включать — дело последнее. А философия для большинства наших горе-спортсменов заканчивается на всё том же списке литературы на лето после седьмого класса. Просто потому, что если бессмысленное большинство, крутящее романы с айтишниками и неправильно занимающееся в спортзале, в конце концов, задумается о философии в свои относительные двадцать пять лет, то поймёт, насколько оно, это самое большинство, одиноко в каждом из своих элементов, что их работа, по сути своей, до скрежета в зубах отвратительна, осознает, что все эти семь лет университета и год, отмеченный в трудовой книжке небрежной записью, были бесполезны, как и они сами, являющие результат этого промежутка, а сладости в стеклянной конфетнице, которую купили за бесценок в магазине домашней утвари, на самом деле до тошноты приторные и вызывают изжогу. Как и вся жизнь этих самых обычных людей. Поэтому, задумывайтесь о философии, господа. Быть может, тогда у вас всё будет чуточку лучше, или же изменится в корне и кардинально — это уже зависит от каждого в отдельности, и какая у кого философия. Так вот, вы думаете, что семь лет для вечности — какая-то несусветно малая величина, не способная изменить её державное русло. Ещё как способна! И не одной вечности, а целых четырёх, даже если за века до этого порядок вещей не менялся. Всё случается. И мы все, абсолютно все, обычные люди, нуждаемся в одном-единственном, решающем мгновении счастья. Пока не пересекутся глаза. Пока не коснутся пальцы. Вечность же не отличается от нашей жизни. Она только терпеливее и, скорее всего, навсегда.***
Спустя семь лет после несостоявшейся битвы. Июнь 2014. Форкс. Со встревоженным, задумчивым видом, уже который день занятый своими безрадостными, совсем не утешающими размышлениями, Эдвард сидит в каком-то неудобном кресле в углу гостиной, где по традиции тёплым июньским днём решают собраться все. Розали показывает Эммету счастливые фотографии рыжеволосой Ренесми, вышедшей замуж за Джейкоба около полугода назад и уехавшей вместе с ним из страны, в Японию, — к счастью, несмотря на это, она до сих пор поддерживает хоть и редкий, но, всё же, контакт со своей родной семьей. Справа от них в обнимку сидят Элис и Джаспер — они, кажется, обсуждают коллекцию новичка Николя Жескьера для Louis Vuitton — вернее, Элис рас-суждает и тщетно пытается привлечь к рассуждению Джаспера; чуть поодаль находится погруженный в чтение Карлайл, а Эсми, удобно устроившись на его коленях, умелой, твёрдой рукой набрасывает эскиз стоящего на металлическом подносе кофейника с вытянутым, изогнутым к концу носиком — он здесь стоит лишь из эстетических соображений. Надо же хоть иногда походить на людей. Занятые своими делами, они не могли бы заметить, что при всей кажущейся полноте в их доме царит удушливая пустота. Только вот Эдвард заметил. Просчитал, понял, заметил, но так себе ничего толком и не объяснил. Временное, полурваное отсутствие Изабеллы на протяжении месяцев трёх уже становится чем-то в порядке вещей, а её одинокие, бесцельные прогулки по Форксу, его лесным безбрежьям и песчаной косе Ла Пуш нередко задерживаются до полуночи. Не смея предполагать страшное, Каллен постоянно оттягивает обличающий правду — да и какой она, Господи, может быть, — разговор, твёрдо убеждая себя в паре вещей довольно логичных — она устала и её всё это просто-напросто тяготит. Им давно пора сменить обстановку, город, может, даже страну или континент… Наверняка всему виной ссора Свон и Ренесми, когда последняя улетела в шумный Токио с Джейкобом, не имея сил слушать уговоры матери остаться. Всегда жаждущая независимости, взращенная в золотой клетке, храбрая Несс не стерпела ущемления своих прав, а потому даже спустя время не пожелала идти на мир с родной матерью. Импульсивную младшую Каллен отец уговорить не смог, а Свон, казалось, намеренно не уступала — словно как в тот самый раз, много лет назад, когда после обращения выволокла своего друга-оборотня из особняка. Увы, но видение Элис о счастье, ожидающем их большую семью в будущности, оказалось недолговечным; а причины сего пугающего обстоятельства наверняка известны лишь одной полусбегающей Свон. Один июньский вечер, когда солнце, уходя за горизонт, трепещет заспанными ресницами, Каллен и его супруга, наконец, проводят вместе, на том самом лугу, издавна им полюбившемся и усыпанном пряными, душистыми соцветиями, от которых смертному бы слепило глаза. Всё, казалось бы, на первый, поверхностный взгляд, имеет, по обыкновению, безмятежный, спокойный вид — славно оттиск из гипса, больше не имеющий ничего общего с истинной реальностью, — только вот взгляд Изабеллы говорит об обратном. Уставившись в одну точку, она, кажется, считает количество тычинок в соцветии какого-то жалкого растения перед собой и за последние полчаса, не проронив ни слова, не удосуживается даже взглянуть супругу в глаза. В подобные моменты — а они происходят всё чаще — Эдвард жалеет раз за разом, что не способен залезть ей в голову и выцарапать из её сознания хоть пару смазанных картинок. А зря. Ему бы всё равно не понравилось. — Эдвард, нам нужно поговорить, — голос её, сухой, как шелестящие страницы давно не читанных книг, вяжущей, прогорклой материей душит его горло. — Я прошу тебя выслушать меня до конца. — Как скажешь, — сглотнув образовавшийся у корня языка ком, он нервно щёлкает пальцами, чем вызывает у смертельно бледной Свон вымученную, почти виноватую улыбку, которую она с лёгкостью маскирует под злую, беспринципную иронию. Наверняка эта гипсовая, кричаще не-живая маска тренирована не один месяц, и вряд ли последующие слова, что прозвучат над этими жалкими соцветиями и полууснувшим солнцем, будут спонтанными. Ему же, не прочитавшему сценарий перед выходом на сцену, остаётся играть дурака. — Я больше не могу это продолжать, — короткий вздох, — нашу жизнь, семью… брак, — усмешка трогает губы. — Я так долго пыталась себя убедить, Эд, я пыталась, я правда пыталась… только полгода назад поняла, что всё это — полная чушь. Даже страшно думать, сколько кислорода я тебе испортила, — её холодные, светящиеся хорошо скрытой неуверенностью глаза, наконец, сталкиваются с его, испуганными. — Мне очень жаль, Эд, но мы не можем продолжать это… я не могу, не хочу, не… — Изабелла садится поудобнее, поджимает колени к груди, цепляется пальцами за ткань тонких джинс и передёргивает плечами, тут же меняясь в лице. — Я тебе изменила, — словно в бездну камень, — я долго не могла понять, что вся моя любовь была основана только на том, что ты был не из моего мира. Тогда, в Форксе, в моей школе ты не имел конкурентов. Только подумай, — она нервно смеётся, — сравни моих глупых, недалёких одноклассников, думающих только о сексе и выпивке, и себя, эдакого аристократа, равнодушного к мирским, плотским радостям. Конечно, выбор пал на тебя, — Свон пожимает плечами, но потом резко выпрямляется, боря сутулость. — Но теперь я прозрела, — тонкие губы расплываются в ненормальной, сумасшедшей улыбке, от которой Каллена едва заметно, но ощутимо передёргивает, — и поняла, что все эти двенадцать лет жила мифом о любви, а не любовью, — она встаёт на ноги, резко отряхивая одежду, будто боясь оказаться застигнутой, и уже думает уйти, как останавливается, чтобы обронить единственное, пока в её глазах вместо предполагаемого сожаления львиными долями плещется пронзительный гнев. — Скажи Несси, что она недалёка. Нам обеим не предоставили выбора, тоже самое ждёт и её. Вновь развернувшись, она стремительно удаляется в сторону густого леса, даже не рискуя оглядываться. Эдвард, смотря ей вслед, прокручивает в голове только что услышанное и, пошатнувшись, заторможенно закрывает лицо руками. Тело охватывает предательская, свинцовая, тягучая, опухолеподобная тяжесть. Она придавливает к земле его бессмертное тело и не позволяет собраться с силами, чтобы догнать Свон в её полупреступном бегстве. Да и как он её остановит, что скажет? Она сказала всё за него. Оторвав ладони от глаз, Каллен цепляется мёртвыми пальцами за густую режущую траву и рвёт её с корнем, сотрясаясь от беззвучных, непозволительных для него рыданий. Пугающий, противоестественный скрежет вырывается из глотки. Мозг перебоями подаёт информацию, отказываясь размышлять над вопросами, осыпавшимися на него подобно камнепаду в молодых горных хребтах. Беспомощность приводит в ярость, эхо звенит в ушах. Что-то трещит, а кожа вроде бы целая. С тяжёлым, гулким вздохом Каллен отпускает окружающим соснах искорёженный, строганый ор. Любить значит страдать. Его жребий — страдать вечно.***
От вида знакомых домашних стен Эдварда начинает подташнивать. Изабеллы уже никогда здесь не будет. Он помнит, как двенадцать лет назад распахивал перед ней, робкой и невинной, эти стеклянные двери — двери в мир, опасный и непростой, а теперь… что теперь? Теперь — пустота; теперь его дом — его ад, личный и беспощадный. Воздух в просторной гостиной, изредка рассекаемый вибрацией севшего мужского голоса, мгновенно превращается в вакуум. Вампирам не нужен кислород. Какая чушь. Гулкая чернота под рёбрами вынуждает его задыхаться. Голова, словно накаченная сероводородом, тяжела и чугунна, и шея устает держать ее пагубный вес. Неосязаемая ватность конечностей размазывает его по стенке, и в сознание поминутно врывается несусветный, кочующий подобно эболе бред. Лохматые, нездоровые силуэты насилуют его мозг, сгущая тьму и давя на воспалённые, разгоряченные виски, а горло в очередной раз с конца того самого разговора сводит от недостатка никотина. Теперь страсть смертных к этой бумажной, ломучей, вонючей херне под названием сигареты понятна ему, как никому другому. Ничто хуже, чем что-то. Только вдумайтесь: люди так искренне верят в загробную жизнь лишь потому, что бояться возможности исчезнуть полностью… а там, где яркий свет слепит глаза и стены длинного тоннеля шепчут чужими голосами, уже ничего не будет. Хуже, когда подобная пустота наступает уже при жизни. Хуже, когда и жизнь прекратить ты не имеешь права. В свою бесстрастную сотню лет он тысячу раз забывался с другими женщинами, утаив этот факт от Беллы, и жалел, что ему неподвластен дурман алкоголя. Сейчас он уже не сможет ввести себя в бессознательное состояние и не сорвётся, решив поубивать пол-Сиэтла. Теперь у него семья… семья, где все родные лица будут напоминать лишь о том, что среди них нет одного-единственного человека, кому он вручил ключи от своей пустоты. Минутная ненависть проходит бесследно; и самое страшное, самое позорное — отсутствие жажды возмездия. Конечно, он мог найти и Свон, и мужчину, её любовника, буквально в два счёта — стоит только отыскать след первой и поручить Джасперу выяснить, с кем её связь наиболее сильна. Имея все нити в руках, Эдвард не собирается действовать. Что ему даст смерть любимой женщины и её хахаля? Лишь очередную дозу пустоты, возведённой в степень факторила. Где-то на границе сознания шлёпает босиком шальная, наивная мысль о том, что Белла вернётся. Конечно, Каллену простить, забыть измену и слова, безапелляционно и хлёстко, словно дьявольской плетью отрезанные, ничего не стоит. Надежда сладка. Истина пахнет трупным ядом и падалью. Эдварду остаётся задыхаться в перегное несуществующего, прошедшего счастья и дивиться мутному Солнцу. Когда Небо забелеет, он будет слеп; а сейчас перед глазами извивается кольчатым червем только вспоротый некрасивый кишок. Когда кишки вообще были красивыми. А в горле через полсекунды обязательно заскребёт от нехватки табачного дыма.***
Карлайлу, открывшему Эдварду дверь, приходится ужаснуться виду вошедшего: лицо, белое как простыня, глубоко запавшие глазные яблоки, угольные, хаотично вертящиеся зрачки, синие, дрожащие губы, — так плачевно Каллен-младший выглядел дважды: будучи на смертном одре, в агонии испанки, и тогда, когда узнал о том, что Свон покончила с собой, спрыгнув с утёса. Настойчивая мысль о трагической гибели невестки застилает разум давящей пеленой и заставляет болезненно вздрогнуть; этого не может быть, не может, не может, не может! Рассказ Эдварда врезается в сознание противоестественным, тупым, распирающим стержнем. Ватная боль по черепной. Она изменила ему. Бессильная ярость закипает внутри Карлайла, и он невольно вздрагивает от этого, так давно не посещавшего его чувства. Гневное непонимание того, что же двигало этой с виду робкой, безвинной Изабеллой, когда она метнула собственной семье нож в спину, приводит в обезоруживающее бессилие. А как она могла оставить Элис, Роуз, Эсми… в конце концов, родную дочь, пусть и находящуюся с ней в ссоре? Как может быть настолько всё равно? Наверное, потому что не всё равно никогда и не было. Карлайл зло хмурится и крепче обнимает Эсми, которая, уткнувшись в плечо супруга мёрзлым носом, старается унять клокочущую в теле дрожь. Ей холодно. Ей очень-очень холодно и наверняка сейчас тяжелее, чем кому-либо в этой вакуумообразной гостиной со стеклянными ненастоящими стенами. Новость о предательстве Свон вызывает в её умиротворённой, кажется, не способной к гневу душе иные, более страшные воспоминания, которые миссис Каллен с таким упорством и постоянством пыталась, словно опухоль, вырезать. Усталые веки смыкаются, и в амфитеатре неписаных драм вспыхивает смазанно и нестройно, в обрывках и карикатурах тот дикий день, незадолго до обращения, когда на её хрупких руках умирает её же, совсем крохотная, новорождённая дочь. Эсми словно вновь видит, как маленькое тельце, что несколько минут назад так отчаянно боролось за жизнь, теперь, в мгновение, всё в кроваво-фиолетовых разводах, с неразорванной пуповиной, испускает дух, так и не разомкнув глаз, так и не издав крика, ни торжествующего, ни молящего. Несмотря на то, что сейчас у Эсми большая, крепкая семья, любящий и любимый муж, и твёрдое знание, что впереди — безоблачная, преисполненная счастьем вечность, отпустить полуушедший кошмар она до сих пор не в силах. Вот и Свон. Нельзя, нельзя, нельзя… почему-то Эсми хотелось верить, что Белла живёт свою счастливую жизнь за её новорожденную девочку. Она потеряла и её. Нет, нет, нет! Отогнать, отогнать бы в пыльные углы памяти всё это и соврать, что всё в порядке. Замерев, подобно каменному изваянию, сидит Розали. На совершенном лице не дрогнет ни один мускул, но Джасперу, находящемуся рядом, ясно без слов, что вся буря клокочет внутри. Изабелла Свон была единственным человеком, кому она смогла рассказать историю своей жизни от начала и до конца. Как же это было опрометчиво. Весь кошмар, что когда-то неопытной, не знающей любви Роуз приходится пережить в одиночку, она делит со смертной Беллой, пытаясь тем самым всего лишь спасти её от губительной ошибки — обрести вечность; вечность, от которой невозможно отказаться и которую невозможно прекратить. Как оказалось, эта мерзкая девчонка, играющая душами и жизнями подобно младенцу, так и не смогла осознать до конца, что в итоге добровольно получила. Вспомнив всё, сделанное ею для Свон, Розали тяжело выдыхает, ощущая на языке солоноватую горечь — какой же неблагодарной и бесчувственной нужно быть, чтобы в итоге оставить всех тех, кто спас ей жизнь… кто, наоборот, её не оставил. Чувствуя тяжёлую ладонь на своём плече в знак сочувствия и поддержки, женщина кладёт голову на грудь Эммета, невольно вспоминая о Ренесми. Наверное, Розали всегда любила Несси больше, чем родная ей Изабелла. Для Свон беременность была пренеприятнейшим стечением обстоятельств, для Роуз же подобное, если бы только оно было возможно, стало бы панацеей, и перекрыло бы лежащее на плечах прошлое, и рассветило бы Небо, вакуумом померкшее и онемевшее в начале XX века, когда Ройс и четыре его дружка решили разбавить скуку. Миниатюрная ясновидящая Элис сидит в немом оцепенении. Большие янтарные глаза подёрнуты стеклянной пеленой невыплаканных, едких слез, которые при всех законах гравитации никогда не смогут коснуться век. Внутри, подобно полой сфере, царит болезненная пустота, и Элис не хочет верить в то, что сейчас слышит от своего названого брата, не хочет верить, что та, кого она считала самой настоящей сестрой, оставила их. Но ясновидящая знает, что должна принять эту отчаянную действительность. Самообман непозволителен, а сейчас — особенно. Изабеллы больше нет. Для них, для семьи Калленов, её предательство равносильно её же смерти. С пухлых, нежных, подрагивающих губ беззвучно, совсем не слышно слетают болезненно колющие вопросы. Зачем она оставила их? Зачем оставила мужа? Как смогла оставить Ренесми, пусть даже далёкую, пусть даже рассерженную на неё, но всё равно… родную? По какому чёртовому праву изорвала на куски летописное их счастье? А было ли это счастье вообще? Ответа нет. Точнее, он есть, крутится на языке, один и всеобъемлющий, только вот Элис его признавать не станет… сейчас на это нет сил. Для Беллы вся эта история была сказкой. Сказкой, в которой робкая, невзрачная простушка становится, считай, королевой. Экая золушка. Если только вдуматься, Свон всё это время была в роли жертвы, которую каждый раз приходилось спасать, жалеть, защищать, оберегать от вездесущих бед и опасностей. К ее ногам положили всё, ей открыли запретный, неведомый остальным мир бессмертия и впустили в него, великодушно и гостеприимно. »…И они жили