Обычные люди

NC-17
В процессе
161
4
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 218 страниц, 109 149 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
161 Нравится 54 Отзывы 77 В сборник

Глава 13. На грязном мраморе

Настройки

В борьбе за выживание нет места реверансам. Стивен Кинг «Игра Джералда».

432 год до нашей эры. Эллада (Греция). Аттика.       В то время Афины переживают свой знаменательный, достойный подражания расцвет — их позиции на Эгейском и Средиземном морях как никогда сильны, а экономическое и политическое превосходство над другими полисами невозможно подвергнуть сомнению. Перикл, фактически являющийся единоличным правителем, как гениальный стратег и политик подарил этому городу лучшие времена, возведя в абсолют и национальную греческую культуру, позже ставшую совершенным образцом для творцов эпохи Возрождения, и полисную демократию, позволившую демосу обрести право на голос, а правителю — ограничить права родовитых эвпатридов. Хотя, наивно было бы полагать, что аристократы способны так легко и просто опустить головы, смирившись со своим положении в новом правопорядке, — ареопаг их был, по сути, упразднён, а потому вся надежда возлагалась на совет пятисот и именитых ораторов. Конечно, бессменная власть, уж если смотреть на истину прямо, в руках Перикла, занимающего должность выборную, не могла устроить недовольных, а потому мраморные стены, любовно нагретые жарким солнцем, пропахшие изнутри горьким ароматом оливы и сладковатым вином, предпочитаемым разводиться водой, поминутно осыпаются от трещин в собственном нерушимом фундаменте.       Афинодора из рода Филаидов, избалованная греческая красавица, выращенная в богатстве и довольствии, единственная дочь Кадмоса и Медеи, одних из самых уважаемых граждан Афин, никогда не разделяла целомудренные взгляды подруг, свято чтящих Гестию. Многочисленные пиры, проводимые в их гостеприимном, дышащем роскошью доме, всегда заканчиваются для его маленькой хозяйки очередной пылкой ночью с каким-нибудь знатным юношей, не отрывающим от неё своего взора весь праздничный вечер — вино в богато украшенной спальне по обыкновению льётся рекой, застывая на губах божественным эликсиром, туманит разум, разрушая общепринятые преграды и нормы, заставляет со сладостной дрожью в руках снимать словно созданный для подобных действий хитон, в то время как в висках шумит и пульсирует кровь, а сердце клокочет в глотке. Белокурая, голубоглазая, напоминающая всем своим видом мраморные статуи олимпийских богинь, Афинодора слывёт сердцеедкой, но, даже зная это, влекомые неземной красотой, мужчины окунаются в омут её порочной, непостоянной любви, обрекая себя на холодные простыни утром. Наверное, Медея всё-таки ошиблась с именем, назвав дочь в честь великой, преисполненной мудрости Афины, в то время как девушка в своих чертах и действиях больше напоминает Афродиту — распутной, ветреной, сладострастной, любвеобильной, ей прощают все вопиющие, несчётные грехи за неземную, по-настоящему божественную красоту. Но жизнь, где вино льётся рекой, а разврат в порядке вещей, не может длиться вечно.       Кадмос, властный, расточительный, приземистый грек, не чающий души в своей супруге и детях, как советник Перикла имеет в городе неоспоримое влияние, а потому недовольные законной властью аристократы находят поддержку именно под его крылом. Брат Афинодоры, Никиас, названный в честь богини победы, но не сохранивший в своём сердце храбрости, знает о замысле отца, но не спешит его поддержать в заговоре против Перикла — как говорится, трус последним поднимет голову из песка. Подобное поначалу неимоверно злит Кадмоса, желающего видеть в старшем сыне своё отражение, но потом, словно переменившись, он решает отступить и больше не давить на слабохарактерного юношу, понимая, что залогом безопасности его родных является их неосведомлённость. Афинодора, пребывающая в блаженном неведении, продолжает жечь яркие, беззаботные дни своей жизни на удовольствие, пользуясь статусом и красотой, а Медея, смотрящая на грехи дочери со снисходительной улыбкой, по обыкновению, запирается в противоположном крыле дома и, занявшись ткачеством, смиренно ожидает возвращения супруга с Совета. Этот день, такой же жаркий и солнечный, как и многие прошедшие перед ним, не должен стать для знатной семьи исключением, но… как известно, Судьба любит шутить и делать всё по-иначе.       В раскалённый полдень крепкие двери гостеприимного дома Филаидов выламывает широкоплечая стража; и пронзительный женский крик, прозвучавший в следующее же мгновение под аккомпанемент тяжёлых мужских шагов, Афинодора запомнит навечно. Бряцание цепей — предвестник горя, а потому девушка, подсознательно понимая, что люди, ворвавшиеся в особняк, явно не желают им добра, бросает позолоченный гребень, подарок одной из подруг, на простыни своей постели и, невольно схватив в руки узкую амфору из-под вина, как средство защиты, выбегает из своей комнаты, направляясь в сторону спальни матери, напуганной не меньше её. Тот самый момент, когда непонимание происходящего ужасает больше, чем его последствия.       — Мама! Мама, открой! — стуча по двери раскрытой ладонью, Афина в спешке оглядывается по сторонам, зажмуриваясь от второй волны женских воплей внизу — кажется, ворвавшиеся в их дом решили воспользоваться своим «сильным» положением незамедлительно. Сейчас она уже не сможет помочь им. Нужно бежать, бежать как можно скорее.       — Доченька! — дверь распахивается, и Медея, лицо которой искажается гримасой неподдельного, животного страха, цепко хватает девушку за руку. — Тебе нужно спрятаться!       — Что произошло? — запыхаясь, спрашивает Афина, срываясь вместе с матерью с места, и бежит в противоположную сторону от приближающихся тяжёлых шагов. Ещё несколько секунд, и ворвавшиеся в их дом окажутся здесь, на втором этаже, а тогда уже не будет спасения.       — Кадмоса схватили, он в кандалах, — срывающимся голосом поясняет женщина. — Там Перикл, вокруг стража. Ищут нас для казни, — забегая в одну из кладовых, Медея запирает тяжёлый замок и прижимается спиной к двери.       — Где брат?       — Он сдал нас и сбежал, — горько поморщившись, отвечает она. — Кадмос вместе с другими готовил покушение на Перикла, Никиас знал это, но молчал, а теперь решил выслужиться, донеся на собственного отца, — где-то в глубине коридора раздаётся оглушительный грохот, и Медея зажмуривается, крепче сжимая в ладони холёную руку дочери. — Прячься, я отвлеку их.       — Мама, нет! — с мольбой в голосе шепчет Афина, чувствуя, как по щекам предательски текут едкие, горячие слёзы. — Это же конец!       — Я отжила своё, дочка, — глухо произносит женщина, смотря на неё с задумчивостью, — была счастлива и любима, имела семью и детей. Моего мужа убьют, мой сын — предатель, мне нет смысла всё это продолжать, — целуя девушку в макушку, в последний раз вдыхая родной запах оливы, Медея спешно отстраняется, давя слёзы, вот-вот готовые вырваться из глазниц. — А ты должна жить. Возьми еды и денег, беги из этого города до заката. Будь счастлива, береги себя, пожалуйста, береги… — растирая тёплые ладони дочери в своих, дрожащих, женщина с отчаянием заглядывает в глубокие омуты голубых искрящихся глаз. — Моё сокровище… — она резко прижимает её к себе, до хруста обнимая хрупкую, рыдающую девушку, — я люблю тебя, я так люблю тебя.       — Мамочка, останься, — молит Афинодора, стискивая в тонких пальцах ткань её богато украшенного хитона, — давай сбежим вместе.       — Я уже не в том возрасте, чтобы бежать, — признаёт истину Медея, пытаясь убедить дочь в том, что такая затея изначально обречена на провал. — Я буду лишним грузом, и нас найдут быстрее, чем мы покинем поселения метеков. Тогда убьют нас обеих, и никто уже не спасётся, — женщина отстраняется от девушки и цепко вглядывается в её совершенные, юные черты, улыбаясь сквозь беспрестанно льющиеся слёзы. — Береги себя, Афина, береги. Если ты будешь жить, значит, мы умрём не напрасно, — тяжёлые шаги заставляют Медею замолчать и, бесшумно открыв замок кладовой, вручить дочери ключ. — Запрись, когда я уйду, и выходи, когда стихнут крики. Вот, держи, — она спешно снимает с указательного пальца простое серебряное кольцо, вкладывая его в ладонь дочери. — Его перед смертью передала мама. Теперь оно твоё. Помни, что я рядом, помни, Афинодора, — и, вздрогнув, переборов себя, переломав, Медея распахивает маленькую дверь кладовой, переступает порог и, боясь вновь увидеть полные ужаса глаза родного человека, не оглядываясь скрывается за поворотом. А за поворотом — смерть.       Афинодора, дрожащей рукой вставляя ключ в замочную скважину, запирает злосчастную дверь, зная, что тем самым обрывает последнюю надежду на то, что мать выживет во всём творящемся здесь кошмаре. Зажимая рот рукой, понимая, что сейчас недопустимы даже всхлипы, даже самый беззвучный писк, она забивается в угол, прикрываясь какой-то пыльной, грязной тканью, прячась среди стоящих вокруг амфор, и обнимает руками, словно спасительную соломинку, ту, что схватила ещё в своей комнате. Она слышит, как за соседней стеной бренчат цепи, в которые заковывают запястья её матери, гордо и непоколебимо сохранившей своё достоинство в такой унизительный, страшный миг, — она не умоляет, не кричит, не всхлипывает, не произносит и слова, понимая всю бесполезность подобных отчаянных действий. В конце концов, лучше на идти на казнь, не ожидая, пока поведут.       — Где девчонка? — доносится грубый голос одного из головорезов.       — Афина на рынке, — без дрожи, словно уверенная в своём ответе, произносит Медея, — ушла в полдень.       — Обыскать здесь всё, — раздаётся приказ, — а на эту блядь ты сама нам укажешь.       — Не стоит, — слышит Афинодора третий голос, также принадлежащий мужчине, но имеющий более тёплые, практически человеческие нотки. — Перикл не любит ждать, а девочку мы найдём и сами.       — Хорошо, — глухо бросает первый, и тяжёлые шаги под аккомпанемент бряцанья цепей удаляются в противоположную от кладовой сторону.       Дождавшись, пока они окончательно стихнут, Афина улавливает крики, уже на улице, принадлежащие возмущённому народу и детям, для которых, наверное, всё происходящее кажется эдакой забавой — чем-то вроде постановки в городском театре, только вот… актёры — люди живые, а через четверть часа они и вовсе перестанут существовать. Вздрогнув от этих беспорядочных, выводящих из себя мыслей, девушка покидает своё убежище, подхватывая с пола какой-то мешок из плотной ткани, и, сбросив туда первые попавшиеся под руку продукты, завязывает на нём узел из грубой бечевой. Сейчас, в момент, когда её жизнь стремительно, в одночасье, по щелчку, равнодушному к человеческим несчастьям, разрушается до основания, до фундамента, трещина в котором — предательство, Афинодора мыслит поразительно трезво и ясно, подсознательно не позволяя истерике, объяснимой и оправданной, одержать верх на разумом. Откуда только взялась эта воля. Бесшумно отперев навесной замок, она, сама не зная, зачем, прячет крохотный ключ в мешке, минуя тот самый порог, который её мать переступила четверть часа назад, не обернувшись, словно боясь передумать и остаться с дочерью для спасительного побега. Почему-то мысль о нём сейчас внушает девушке отвращение. Она не привыкла бежать. Она не умеет. Взяв в руки амфору, до краёв наполненную ценным оливковым маслом, Афинодора выходит в коридор. Медленной струёй, шугаясь солнечных лучей, освещающих её сквозь просветы в окнах, она выливает содержимое на пол, и, подходя к лестнице, начинает осторожно, чтобы не создавать шума, спускаться по холодным ступеням. Изжелта-фисташковая жидкость, тягучая и терпкая, лениво растекается по кварцеподобному мрамору, следуя за Афиной вниз; развернувшись, она прячется в углу от того же самого света, только уже идущего из проёма выломанной стражей двери. Опустив боязливый взгляд на пол, девушка вновь сжимает губы в тонкую полосы, зная, что крик недопустим и может стоить жизни, — десять служанок и пять её подруг, с которыми она провела всё детство, лежат неразборчивыми трупами на мраморном полу её дома; некоторым повезло — их хитоны оказались нетронутыми, а перерезанным — только горло… красивые и юные такой «чести» не удостоились… обнажённые, и без того избитые, лежащие в каких-то неестественных, вывороченных позах, без единого живого места, в собственной крови… они все хотели прожить эту жизнь долго и счастливо, родить детей, много здоровых детей, иметь свой дом, где они были бы полноправными хозяйками и познать счастье, обычное женское счастье, рука об руку с любимым супругом, которому бы они вручили свою девственность смущённо и бережливо. Но Айса* оборвала нить их Судьбы, не предоставив выбора, не предоставив иной дороги, но почему-то пощадив её. Наверное, именно в этот момент Афинодора понимает, насколько сильна может быть ненависть. А она ненавидит. Ненавидит все эти фаллоносящие субстанции, ворвавшиеся в их дом по безжалостному приказу своего хозяина и изнасиловавшие её беззащитных подруг со знанием, что теперь им за это уже ничего не грозит; ненавидит брата — слово-то какое лживое — труса и предателя, улизнувшего из города, обрекая на смерть и мать, и отца, и младшую сестру, не заботясь о том, что их головы будут надеты на пики перед зданием Совета. Свиньи. Все они мерзкие, отвратительные свиньи, которых почему-то ещё носит Земля. Сделав несколько шагов вперёд, блондинка разливает остатки масла прямо на трупы и, оставив пустую амфору, заглядывает на кухню, куда не заходила уже лет сто. Взяв со стола какое-то богато украшенное блюдо, она на свой страх и риск черпает им раскалённые угли из-под какого-то бурлящего котла и, не медля ни секунды, бросает их на пол, залитый маслом — пара секунд, и оно вспыхивает, заставляя Афину отшатнуться, и, цепляясь за стены, балясины и перила, карабкается на второй этаж. Запах горящей плоти отрезвляет девушку, отрывая от наблюдения за языками пламени; она, спохватившись, прижимает к себе мешок с едой, выскакивает из горящего дома как ужаленная и, подняв с пола какую-то пыльную ткань, укрывает ей голову, пряча под ней блестящие белокурые локоны. Так её точно никто не узнает.       Разъярённая, гогочущая толпа, состоящая из всех сословий и возрастов, тянется по нешироким улицам в сторону центральной площади, где сейчас, наверное, собрался весь город. Прижимаясь к стенам чужих домов, Афинодора вливается в поток людей, по-прежнему оставаясь незамеченной, и смотрит себе под ноги, боясь поднять голову и увидеть где-то там, среди многочисленных макушек, седых, чёрных, белых и укрытых тканью, как её, отца и мать, закованных в кандалы церберами Перикла. В какой-то момент процессия, растянувшаяся по мостовой, словно по амфитеатру, останавливается, и несколько сотен любопытных, жаждущих кровавого зрелища глаз устремляются на эшафот. Вздрогнув, Афинодора забивается в какой-то пыльный, грязный угол и смотрит туда же, наконец, замечая две статные, гордые фигуры, стоящие на помосте по обе стороны от статуи Фемиды — она без труда узнаёт родителей и даже рада, насколько это возможно сейчас, тому, что не видит их лиц — было бы хуже запомнить предсмертный ужас в глазах родных, было бы хуже запомнить, как их отрубленные головы скатываются с гнилой плахи и, насаженные на кол бесстрастным палачом, издают отвратительный, чавкающий звук. Из собственных бесформенных, пульсирующих оголённым безумием мыслей девушку отрывает знакомый мужской голос, низкий, бархатный, чарующий, способный свести с ума, но сейчас, в это мгновение не внушающий ничего, кроме нечеловеческой ненависти. Афинодора не вслушивается в то, что говорит Перикл. Кажется, он призывает народ к совершению правосудия, получая в ответ восторженные вопли, декламирует о патриотизме и нетерпимости к предателям, ради собственной выгоды готовым подорвать благополучие государства. Стратег апеллирует к Кадмосу, издевательская усмешка касается его совершенных губ, и Афина только сжимает челюсти до характерного хруста, в очередной раз проклиная сбежавшего Никиаса. Она понимает, почему отец решается на покушение и переворот — Перикл в последнее время обретает в Афинах практически абсолютную власть и, игнорируя ставший номинальным Совет, начинает действовать исключительно по своему собственному усмотрению. От демократии остаётся одно лишь слово, народное собрание утрачивает силу, аристократы — былое влияние, демос постепенно заковывается в рабские кандалы высших слоёв, а политический строй превращается в олигархический. Бездействие становится недопустимым, а потому Кадмос решается на организованный заговор, который, безусловно, имел бы успех, если бы не предательство Никиаса, трусливое и жестокое.       — По законам священного Олимпа и достославной Фемиды, смерть! — воскликнув это, Перикл, обхватив рукоять тяжёлого меча крепче, возносит его лезвием к небесам.       — Смерть! — вторит ему народ, поднимая вверх сжатые в кулак ладони.       — Смерть!       — Смерть! — вновь произносят сотни голосов, и Афине хочется зажать уши ладонями, чтобы только не слышать этого восторженного, отражающегося от мраморных стен окрика. Его она запомнит навечно, как и вопли своих подруг, могилой которых станет пепелище её дома, разрушенного, сломанного, смятого, как и вся её благополучно-блядская жизнь. Почему-то в этот момент ненависть к палачам родителей отходит на второй план, сменяясь отвращением к себе самой — стоит только взглянуть на Медею и понять, что дочь по сравнению с ней и ломаного гроша не стоит, в то время как за её жизнь мать отдаёт свою.       — Смерть! — голос Перикла утопает в хлёстком, металлическом звуке занесённых над головами топоров, и Афинодора зажмуривается, зная, что будет дальше. Она слышит хохот, мерзкий такой, многоголосый, вырывающийся из каждого грязного рта, пришедшего сюда поживиться. Гогочущий народ, ринувшись со своих мест, облепляет эшафот, как паутина — бьющуюся в ней муху, и начинают срывать с трупов дорогие хитоны и украшения, драть клоки волос, кусать холёные руки, бить камнями по рёбрам и груди — сейчас они больше напоминают обезумевших от голода животных, чем разумных, образованных людей, имеющих что-то по-настоящему святое и ценное. Девушка только может словно сквозь слой ваты разобрать неясные, но всё такие же отвратно-восторженные крики — кто-нибудь уже без сомнения решил надругаться над обезглавленным телом, кто-нибудь уже это осуществил, кто-нибудь стоит в очереди, ожидая порции бесчеловечного наслаждения, а кто-нибудь сейчас определённо ковыряется в ещё тёплых глазницах грязной палкой, поднятой с мостовой. Перикл, равнодушно взирая на творящийся кошмар, наверняка чувствует себя вершителем Судеб и неспешно сходит с помоста, в окружении многочисленной охраны следуя к своему дому, не разрушенному, не сожжённому, где его ждёт горячий обед и ласки супруги Аспасии — гетеры, а на самом деле, обычной продажной женщины, жеманность которой Афинодора ненавидит за глаза. Кровь стучит по нёбу, и девушка, бросая последний, подёрнутый пеленой злых, невыплаканных слёз, взгляд на животное, вышедшее из-под контроля безумие, срываясь на бег, спотыкаясь каждые десять секунд, несётся по мостовой, вдоль чужих, безразличных стен, спускаясь с вершины, где находится городская площадь, к поселениям метеков — эти люди скупы на слова и как правило заняты своей работой, а потому вряд ли сболтнут о том, что видели её, позорно и пугливо покидающую родные Афины. Да и скорее всего, до этих мест весть о чудовищной казни просто-напросто не дойдёт.       Афинодора останавливается только тогда, когда оказывается в Пирейском порту. Здесь шумно и грязно, а беспорядок в этих местах не может устранить даже власть столицы, что девушке только на руку — нужно только договориться с лодочником, готовым перевести её сквозь Миртосское море до Аргоса. А там, на другой части Пелопоннеса, никто даже не вздумает её искать.       — Ты довезёшь меня до Аргоса? — спрашивает она у босого мальчишки, копошащегося с такелажем на пристани.       — Довезу, — щурясь от солнца, отвечает он и хитро улыбается. — Сколько дашь?       — Сколько попросишь, — в тон ему отвечает девушка, опасливо оглядываясь по сторонам. — Как твоё имя?       — Милос, — отвечает юный лодочник, с плохо скрываемым восхищением оглядывая свою собеседницу. — А твоё?       Афинодора обязана врать — её след должен затеряться, запутаться, чтобы Перикл со своими псами не смог её отыскать даже при помощи Зевса. Мальчишка — плут, но если дать ему сполна, он даже не вздумает разболтать об этом кому-либо — в Пирее о больших уловах следует молчать, иначе вероятность того, что тебя ограбят в собственном же доме, уже не вероятность, а неоспоримый факт. Пока беглянка копит деньги — а зарабатывать она, не знающая ничего, кроме вина и секса, сможет только торговлей телом, — и обдумывает план мести, ей придётся играть роль, страшную, унизительную, волевую роль, в которой нет места реверансам, а потому Афинодора из рода Филиадов, слабая, избалованная, нежизнеспособная, перестанет существовать. Хотя бы на два-три года.       — Как твоё имя? — повторяет мальчишка громче, думая, что девушка просто его не расслышала.       — Даная, — улыбнувшись задумчиво — и только Олимп знает, сколько стоит ей эта улыбка, — она повторяет твёрже, наверное, пытаясь прежде всего убедить в сказанном себя, а не собеседника. — Моё имя Даная.

***

      Жизнь в борделе Эйаса нельзя назвать лёгкой. Ещё с первого дня усвоив урок послушания, Даная слывёт одной из лучших порней** Аргоса и берёт за свои услуги довольно неплохие деньги, отдавая треть сутенёру. Конечно, было бы проще работать на улице свободной проституткой, но тогда вероятность того, что тебя оставят без денег наиболее велика, да и отсутствие крыши над головой, как и горячего обеда и ужина, бедную девушку вовсе не может прельстить. Поначалу Афина считала их. Первый был с чёрной густой бородой и длинными волосами, больше напоминал спартанца, грубого и прожженного боями, не способного ни на какую нежность, но ощутив покорность и ласку со стороны девушки, вмиг всё это растерял, и она, к своей вящей радости, даже смогла получить смутное удовольствие. Второй был пожилым, и Афина, поборов внутреннее отвращение, переспала с ним из чувства глубокой жалости, получив за это довольно щедрый гонорар. А потом она перестала считать. Сколько их было за день? Пять? Шесть? Десять? Звон монет о поверхность безыскусного керамического блюдца, стоящего на грязном мраморе рядом с настилом, где приходится и спать, и зарабатывать деньги, аристократка за первые два дня успевает возненавидеть — как бы она ни пыталась абстрагироваться от реальности и её сути, как бы ни силилась убедить себя в том, что её работа — точно такая же, как и все остальные, и стыдиться её нет смысла, сколько бы ни твердила, что иного выхода просто-напросто нет и это — единственный способ встать на ноги, понимание того, что она, чехол для фаллоносящих субстанций, живой резервуар для хранения чьей-то спермы, является никчёмной системой жизнеобеспечения для влагалища***, не покидает ни на секунду. Мужчины очень любят видеть женщину со спины или, наоборот, не видеть её лица, что для Афинодоры является почти что спасением — перевернутая на живот, она, уткнувшись носом в подушку, с лёгкостью может глушить собственные рыдания, а, кусая стиснутые кулаки, и вопли, рвущиеся из горла при особо сильных толчках, если клиент любит по-жёстче. Мужчины не терпят, когда женщина плачет. Об этом ей говорил Эйас ещё в день её прибытия в Аргос — провозившись с «новенькой» пару часов, он отвёл ей комнатушку и приказал ожидать клиента. Афина не может назвать своего хозяина грубым или жестоким — скорее, ценящим качественный труд и безапелляционную покорность со стороны своих подчинённых. Что ж, она его требованиям соответствует полностью, а потому существование в публичном доме для неё к концу двенадцатого месяца перестаёт быть адом.       — Слушай, Эйас, — доносится из парадной смутно знакомый, скрипучий голос, вспыхнувший в памяти отвратительным, гнилым пятном, — ты не встречал девушку по имени Афинодора?       Она уже давно не слышала своё настоящее имя из чьих-либо уст. Свернувшись клубком под тонким одеялом, девушка отворачивается к стене, напрягая слух до предела, и только при следующей реплике, наконец, понимает, кому на самом деле принадлежит голос, эхом стучащий по её голове.       — Нет, братец, — доносится настороженный голос сутенёра. — А зачем тебе?       — Хозяин приказал, вот мы уже год эту суку ищем. Бежала из Афин.       Тот самый, из стражи, кто заковал её мать в кандалы и приказал обыскать каждый угол их дома, пришёл сюда. Год. Он назвал это слово, и Афинодоре остаётся только молиться, что Эйасу хватит либо благородства, либо невнимательности не соотнести прибытие Данаи в его бордель с побегом аристократки. Перикл не угомонился. Афина знает, что началась Война, что Спарта со своими союзниками выступает против демократического строя Аттики и регулярно опустошает поля земледельцев, но, кажется, это не помешало великому стратегу расквитаться с дочерью давно уже казнённого врага.       — Нет, никакой Афинодоры здесь нет, — бурчит хозяин бордели. — Может, развлечётесь напоследок, отдохнёте?       — Хорошая идея, — посмеиваясь, отвечает второй, с теми же самыми человеческими нотками в голосе, что заставляет девушку, сжавшуюся в углу своей комнатушки, упрямо зажмуриться — всё происходящее сейчас вызывает у неё леденящее до ужаса чувство дежавю. Только теперь она не сможет запереться в кладовой и, прикрываясь неказистой рогожею, ждать, пока её скованную мать уведут из опустевшего дома. Прятки закончились. Бежать некуда.       — У меня есть отменная девочка, — деловито сообщает Эйас, и нестройные тяжёлые шаги становятся громче, — красивая, покорная, пылкая… зовут Даная, — подмигнув гостям, он заходит в её комнату и, захлопнув за собой дверь, обращается к сжавшейся под одеялом блондинке. — Будь готова через пять минут, там двое из Афин. Если всё пройдёт гладко, получим большой улов, — и, посмеиваясь в своей излюбленной, хитроватой манере, покидает комнатушку, вновь оставляя девушку в одиночестве, пусть и недолгом.       Спешно откинув одеяло, Афинодора встаёт с настила и плетётся к небольшому столу, перед которым висит заляпанное, грязное зеркало, кажется, повидавшее на своём веку сотни подобных несчастных лиц. Нет. Ещё никогда Мойры так не смеялись над ней, ещё никогда Лахеса*** не была так жестока. Ублажать собственных врагов — врагов, надевших кандалы на запястья её матери, врагов, изнасиловавших её подруг и служанок, врагов, смеющихся как животные над обезглавленными и изнасилованными телами её родителей… она знает, что это выше её сил, и знает, что выбора нет. Главная задача — сделать так, чтобы её не узнали и никто даже не допустил мысли о том, что она может быть кем-то ещё, кроме как лучшей развратницей Аргоса. Благо, в хозяйстве Эйаса косметика всегда была достатке, а потому яркий, вызывающий макияж, словно маска актёров в городском театре, меняет несчастную до шокирующей неузнаваемости. Распустив волосы и сняв хитон — было бы отвратительнее, если бы её раздеванием занялись руки этих ублюдков, — Афинодора спотыкающимся шагом достигает двери, готовясь её открыть. Вдох-выдох. Нет, это вовсе не те из стражи, вовсе не её враги, а просто другие люди, решившие отдохнуть. Надо только в этом себя убедить. Если она не сорвётся на слёзы и крик, то будет вознаграждена. Всего-то, потерпеть полчаса, максимум, и звон монет о керамическую миску вновь огласит картонные стены. Нужно потерпеть. А завтра будет новый день, а значит и новый десяток клиентов, к каждому из которых придётся искать подход, чтобы только её работа не напоминала череду изнасилований. Минует год, и, подсобрав денег, она покинет это место, а Эйас отпустит её, в чём даже не стоит сомневаться. Она отработала честно. Она отстрадала своё.       Скрип двери звучит между ударами её сердца. Раз-два-три, раз-два-три. Перед глазами — незнакомые лица, но знакомые голоса. Не думать об этом. Никакого прошлого нет. Нужно просто сделать им хорошо, и они отпустят её целой и невредимой. Похотливая ухмылка трогает губы обоих, и девушка отступает на шаг, пропуская клиентов в свою скромную обитель. Нацепив на лицо улыбку, как что-то, само собой разумеющееся, она касается широких плеч одного из мужчин и ловкими движениями снимает с него хитон, делая это практически на автомате — она бы могла расправиться с тканью и с закрытыми глазами, но тогда она выдаст своё отвращение с головой. Отойдя от одного, она подходит к другому, поменьше ростом, наверное, тому самому, кто отказался переворачивать её дом вверх дном, а потому отвращение, поднимающееся в девичьей груди, уже кажется не таким удушливым. Раз-два-три, раз-два-три. Сейчас Афинодоры не существует, сейчас есть только Даная, похотливая, развратная, опытная блядь, нимфоманию которой весь Аргос даже не подвергает сомнению. Холёные руки обвивают крепкую шею, скользят по плечам и останавливаются на широкой груди; девушка опускается на колени, смотря из-под полуопущенных ресниц на жаждущих ласк клиентов, и проводя пальцами по торсу одного из, обхватывает его возбуждённый член узкой ладонью, медленно, умело сжимая его в возвратно-поступательных движениях — услышав удовлетворённый стон, она скользит губами по головке второго, играя языком в чувствительной уздечкой, за что получает в ответ благодарный гортанный рык. Им нравится. Значит, она выйдет отсюда живой.       — Как же ты хороша, — сквозь череду хриплых вздохов слышит она, и ей почти удаётся себя обмануть, что это вовсе не те из стражи. — Блядская сука!       Душа поднимающееся по пищеводу отвращение, Афина отстраняется от одного и начинает ласкать другого, меняя позиции — перед глазами мелькают яркими вспышками картинки годичной давности: кладовая, пятнадцать трупов на первом этаже её дома, огонь, бегущий по ступеням как безумный, толпа горожан, хохочущая и грязная, пафосная речь Перикла, старика, по которому явно соскучилась могила, и показательная казнь… раз-два-три, раз-два-три — головы летят с эшафота в толпу, как и тела, от которых потом жадные, больные, извращённые люди не оставляют и мокрого места. Изнасилованные трупы родителей потом снятся Афинодоре в кошмарах, после которых она просыпается, пугаясь темноты, заползающей в ноздри. Живя в комнате без окна, она не знает, в каком положении солнце, да и есть ли в этом смысл, если для неё вместо дня и ночи наступила одна сплошная, непроглядная тьма. Только по наплыву клиентов приходит понимание, что часы близятся к полуночи. Это значит, что ещё часов семь-восемь ей придётся спать с десятком неудовлетворённых мужчин и старательно изображать собственное удовлетворение. Особенно, сейчас. Особенно, под врагами.       Отстранившись от мужчин, чувствуя, что они на грани — она бы с радость дала им кончить, но тогда до следующего оргазма их придётся так же долго разогревать, — девушка подталкивает того, кто поменьше, к кровати, призывая повиноваться и лечь, и, очаровательно улыбнувшись, разворачивается ко второму гостю, обхватывая его жилистую, жёсткую ладонь своей — ладонь, на которой кровь её подруг и кровь её матери. Внутренне содрогнувшись, она заползает на колени к возбуждённому мужчине и ловким, умелым движением направляет его член в себя, качая пышными бёдрами — к счастью, боль, занывшая в низу живота, кажется не такой острой, даже приятной, но и эта спасительная фикция не становится долгой — второй, тот самый, с грубым, скрипучим голосом, пристраивается сзади и, раздвигая её ягодицы, без предупреждения и подготовки растягивает неразработанный сфинктер, заставляя девушку сдавленно заскулить. Зажатая между сильными, разгорячёнными телами, чувствуя две пары не знающих пощады рук на своей хрупкой спине и бёдрах, ощущая, как между ног горит и ноет от хлёстких, несинхронных движений обоих мужчин, рвущих её пополам, слыша несдержанные, громкие стоны и звериное, удовлетворённое рычание, Афинодора зажмуривается до боли в глазницах, чтобы только не позволить себе заорать. Предательская горячая влага бежит по щекам, и девушка, кусая губы от собственного бессилия, распахивает глаза, ощущая, как стальная мужская ладонь сжимается на её тонкой шее, а спина выступающими позвонками и крыльями хрупких лопаток прижимается к потному торсу ненасытного клиента.       — Я хочу, чтобы ты орала! — рычит он ей на ухо, ударяя девушку по ягодице, и добавляет тише, — люблю, когда женщины кричат подо мной.       О, да, она знает. Крик служанок и подруг, прозвучавший за тяжёлыми, сотрясающими парадную дома шагами, Афинодоре снится под утро, наряду с показательной казнью и трупами родных. Яростные толчки, пошлый, хлюпающий звук соприкасающихся тел, запах пота и грязи, врывающийся в лёгкие с каждой новой фрикцией, заставляет несчастный желудок мучительно сжаться, но девушка, уже привыкшая к такому поведению своего организма, только стискивает челюсти и делает несколько холостых глотков, стремясь унять рвоту. Этой хитрости её также научил Эйас. Раз-два-три, раз-два-три. Каждый день она думает, что сорвётся, каждый день думает, что сдастся, что пойдёт на попятную и вскроется ножом для фруктов, поднос с которыми сутенёр приносит ей по утрам. Замутнённый взгляд падает на ладонь левой руки, уже на автомате, по привычке, по грёбанному инстинкту поглаживающую мужскую грудь, на указательном пальце которой красуется ободок кольца — того самого, что мать передала ей перед тем, как сдаться в руки мужчинам, сейчас пользующимся телом её дочери, словно отхожим местом. На матовом серебре выгравлено одно-единственное слово, звучащее голосом матери в её голове каждый раз, когда чей-нибудь член в очередной раз толкнётся в её тело, — «помни». Афина повторяет это после ежедневного звона монет о керамическое миску на грязном мраморе рядом с настилом. Помни. Наверное, только это и останавливает её, всё ещё несломленную, от шага в бездну — от шага, без шага назад. «Если ты будешь жить, значит, мы умрём не напрасно.» Раз-два-три, раз-два-три. Очередной толчок, и Афинодора позволяет себе издать вопль. Она покричит, если крик — то, что от неё требуют. Мужские шершавые пальцы больно выкручивают соски и хватают упругие полушария, стискивая их в ладонях до синяков на молочной коже. Тело, превратившееся в один сплошной синяк, уже не различает ни боли, ни дискомфорта — существует только два члена, два больших, грязных члена, рвущих её грубо и одновременно. Наверное, такой грязной Афина не чувствовала себя никогда. Может… только в тот раз, когда вопреки всем её ожиданиям, в её комнатушку зашла клиентка, женщина, старше её лет на пять, роскошная, молодая брюнетка, недостатком которой был только небольшой шрам на лице. В Греции однополая любовь считается нормой, а потому порнея была обязана её принять… тогда Афинодора во второй раз за своё пребывание в аргосской бордели смогла получить удовольствие. Та женщина, у которой были поистине восхитительные язык и пальцы, была страстна и щедра, заплатила ей довольно большую сумму и провела с девушкой всю оставшуюся ночь, вспоминать о которой Афина может теперь только со стыдом и внутренним содроганием. Больше клиентка не приходила к ней, и началась новая череда, рыхлая, смазанная, расползшаяся, как чернила по мокрой бумаге, где были сотни мужчин и сотни немытых фаллосов, которыми они так любят гордиться.       От собственных размышлений, бесформенных и похожих на бред, девушку отвлекает громкое рычание над ухом и зуд между ног, такой знакомый и такой отвратительный, — после того, как тебя изрядно порвали, горячую сперму вряд ли можно назвать панацеей. Где-то внутри, вопреки всем смешанным в один невразумительный клубок чувствам, разгорается радость, почти детская и такая искренняя, что Афина, вырвавшись из транса своих мучительных воспоминаний, подаётся вперёд, делая уже осознанно, а не на автомате, несколько круговых движений бёдрами — нужно скорее довести второго, и тогда эти мрази уберутся из её комнаты буквально минут через пять. Раз-два-три, раз-два-три. Это ритм её жизни, блядской, продажной, отвратительной жизни на грязном мраморе, в борделе, в Аргосе. Раз-два-три, раз-два-три. Мужчины любят такую расстановку, любят такой темп, а потому всё это въедается в подкорку девушки ещё в первую неделю её неблагодарной работы. Это азбука секса, это азбука проституции. Покорность, страсть и раком — вот они, её «раз-два-три»… уроки Эйаса и правда оказались бесценными. Словно в подтверждение этой аксиомы, Афинодора слышит гортанный стон, чувствуя очередную саднящую волну, окатывающую стенки влагалища. Он кончил, а значит, кончено всё. Она может спокойно вздохнуть.       Соскальзывая с гостя, она садится на холодный мрамор, поджимая колени к груди, и, обхватив их руками, почти равнодушно, с затаённым удовлетворением смотрит, как мужчины, поднимая с пола свои хитоны, спешно одеваются. Ухмыльнувшись, точно так же, как и в начале всего этого безумия, они достают увесистые мешочки и, развязав их, высыпают ценное содержимое в безыскусную керамическую миску. Звон монет, как последний такт в токатте о ненависти. Уже у двери, когда тихий скрип оглашает грязный коридор, мужчина с грубым голосом, оборачивается, чтобы бросить через плечо:       — Мы наведаемся к тебе сразу же после битвы. Надеюсь, ты нам не откажешь.       Их удовлетворённый смех Афинодора слышит вплоть до того момента, как парадная дверь встречается с косяком, вызывая облегчённую дрожь по стенам. Ушли. Бросая потухший взгляд на гору серебра в керамическом блюдце, она сплёвывает на пол собственную кровь из укушенной изнутри щеки — а как ещё сдерживать крики; лёгкие ест и скручивает от сплетения трёх тошнотворных запахов: грязи, спермы и пота — вот она, суть её жизни. Нужно просто заставить себя пойти в купель, а не сидеть здесь, скрючившись. Неуклюже вставая на ноги, чувствуя, как промежность, превратившаяся в один сплошной синяк, мешает нормально передвигаться, Афина хватается за угол ветхого стола, смотря в мутное зеркало. Раз-два-три, раз-два-три. Тяжёлые шаги, чужие мужские руки. От вида краски на своём лице выворачивает наизнанку, но она держит себя в руках, позволяя только злым, горячим слезам вырваться наружу. От недавнего «двойного» минета болит горло и мышцы шеи, а тошнота, вновь подступившая к гландам, заставляет несколько раз сглотнуть тягучую, холодную слюну, перекатывающуюся по нёбу. В упрямых глазах цвета мутной бирюзы мелькают решимость и гнев.       Помни, Афинодора. Афинодора помнит.

***

Идумейское царство. Аль-Батра. Петра.       В то время, когда набатеи ещё не обрели власти над этой небезызвестной пустынной землёй, она принадлежит могущественным идумеям, враждующим с Иерусалимом с тех самых пор, как царь Давид подчинил их себе в десятом веке до нашей эры. Будучи богатым столичным городом, стоящим на пересечении многих торговых путей, гордая Петра является настоящим оазисом посреди безжизненной пустыни, пересечённой вдоль и поперёк нитями медленных, величественных караванов, приводящих в трепет неопытных путников и маленьких, непоседливых детей. Именно здесь волею Судеб оказывается Афинодора — после долгих скитаний и странствий по Северной Африке и Ближнему Востоку, уставшая от безуспешных поисков необходимого ей средства, она приходит сюда, в место, куда ведут тысячи троп и дорог, проложенных торговцами, ищущими лучшей доли и лучшей жизни. Ей повезло и повезло впервые за два года её отвратительной жизни; ещё в Аргосе, тогда, после многих месяцев тяжёлой, мучительной работы, Фортуна повернулась к ней лицом, решив осчастливить бедную девушку, пусть и цену этому счастью приходится познать не сразу — один клиент её, отличающийся от остальных и статью, и плавностью движений, и мёртвенным холодом рук, третий по счёту, подаривший ей удовольствие в этом жутком месте, оказывается бессмертным; в порыве страсти укусив понравившуюся девушку, он не находит в себе сил убить её, а потому, даровав шанс на жизнь, покидает тесную комнатку, оставляя несчастную наедине с муками, очередными, невыносимыми и заставляющими кричать громче прежнего. Эйас, поднявший переполох, всё пытается ей помочь, избавить от внезапной агонии, а потом, решив, что его подопечная во власти страшной болезни, так же оставляет её, запрещая кому-либо из других девочек заходить в её скромную обитель. Наутро Афинодора, к своему счастью, мыслящая крайне трезво и ясно, ведомая голодом, покидает бордель, ставший ей добровольной клеткой на двадцать четыре ненормальных, бесчеловечных месяца. Даная убита. В руках всё тот же мешок с едой и деньгами, только теперь не взятыми из родительской казны, а заработанными своим потом и кровью, которые стоят, безусловно, в разы больше, чем бренчащее в рогоже серебро; но осознание бесполезности человеческой пищи приходит к девушке только после третьего непреднамеренного убийства, принесшего ей насыщение и незнакомое, пугающее пуще прежнего удовольствие. Ею руководит голод, а потому она, каждый раз ощущая глухое раскаяние за свои поступки, долго не принимает истину, на самом деле, известную ей заранее — о бессмертных демонах, питающихся человеческой кровью, ей в отрочестве ещё рассказывали подруги, услышавшие эти пугающие истории от торговок на рынке. Тогда Афинодора не придала небылицам абсолютно никакого значения, но кто же знал, что спустя лет шесть всё это коснётся её прямо и непосредственно? Отдав еду бедным, девушка заставляет себя мыслить трезво, насколько только это возможно в её новообращённом положении, и, скитаясь по богатым городам, находит себе пропитание, встречая рассветы лишь ради ещё не свершённой мести. Подсознательно понимая, что людям не стоит знать о её сущности, Афинодора прячется от солнца в тёмных переулках и под глухой одеждой — благо, и смертным необходимо беречь себя от палящих лучей, а потому её вид, с головы до ног объятый чёрной тканью, не вызывает вопросов и подозрений. Дорога смерти ведёт её из Саиса в Египте, захваченном персами, к Идумейскому царству, где лучшие мудрецы, Афинодора надеется, помогут ей исполнить долг перед родителями и безжалостной Немезидой.       Узкий каньон, встретивший её суетной толпой торговцев и горожан, к её неожиданности оканчивается просторной площадью, раскинувшейся на сотни метров вокруг; гомон и рокот человеческих голосов, множество пряных запахов, принадлежащих каждому уважающему себя прилавку, предприимчивые идумеи, пестрящие перед её глазами яркими, броскими одеждами, десятки смуглых рук, крепко держащие бренчащий, вот-вот готовый упасть на землю товар, незнакомый туземный говор, щекочущий слух непривычным музыкальным звучанием, национальные песнопения, трогающие сердце пронзительным, жалобным мотивом, иногда напоминающим колыбельную, — все эти самобытные, пахнущие кумином штрихи и детали складываются в такую великую и поистине вечную вещь, как восточный базар. Острое зрение помогает Афинодоре сориентироваться в нестройной толпе и среди множества незнакомых, смуглых лиц найти одно, выделяющееся на фоне остальных своей необычайной бледностью, — высокая, хрупкая, похожая на иудейку женщина, руки-нити которой держат папирус, явно занята своим рисунком; чёрные кудрявые волосы, рассыпавшись по плечам, спадают на высокий лоб, скрывая яркий нос и тяжёлый подбородок, а губы складываются в задумчивой улыбке, от которой наблюдающей девушке становится откровенно не по себе. Вздрогнув, она, ведомая шестым чувством, пробирается сквозь толпу и оказывается около загадочной женщины, приковавшей её внимание; та, словно почувствовав на себе нетерпеливый взгляд, отрывается от работы, чтобы внимательно всмотреться в лицо напротив стоящей. Гречанка даже не сомневается, что в этот момент причина её прихода перестаёт быть тайной.       — Здравствуй, — первой начинает женщина, вставая со своего места и, заботливо касаясь хрупкого плеча белокурой красавицы, добавляет тише, — давай пройдёмся, здесь много лишних ушей.       — Ты знаешь меня? — нахмурившись, спрашивает бессмертная.       — Отчасти. Твоё горе велико, Афина, очень велико, — голос незнакомки становится глуше, словно ей в этот момент вспоминается что-то своё, — ты прошла путь многих лишений, а значит, будешь вознаграждена. Я помогу тебе, обещаю, что помогу.       — Откуда ты всё это знаешь? — дрогнувшим голосом произносит Афина, пытливо смотря на женщину, которой, кажется, вовсе не нужны слова, чтобы её понимать.       — Я многое знаю, — расплывчато отвечает она, — ты пришла сюда за тем, что может убить. Эпидемия в державе Ахеменидов имеет своё начало в этих местах и в этих руках, так что торговцы тебя не обманули.       — Ты ведьма? — догадывается гречанка.       — Можно сказать и так, — улыбка трогает хорошо очерченные губы, и костлявая кисть хватает девичье плечо, заставляя Афинодору взглянуть собеседнице прямо в глаза. — Я отдам тебе зелье сейчас, но будь осторожна. Ты бессмертна, и тебе ничто не угрожает, но мне не нужны лишние жертвы, пока ты не вернёшься в Афины, а потому держи флакон закрытым. Никому не болтай о том, что видела меня. Хорошо?       — Хорошо, — покорно кивает девушка, спускаясь, ведомая ведьмой, в заросшее кустарником ущелье. — Как твоё имя?       — Гайана, — бросает женщина через плечо. — Гайана из рода Эйл, хотя тебе это ни о чём не скажет.       — Почему ты мне помогаешь? — решается спросить Афина, останавливаясь у высеченных в камне ступеней, полустёртых и невысоких. Странная женщина внушает ей подсознательный, необъяснимый трепет, и сейчас, вглядываясь в её лицо, не тронутое морщинами, но тронутое прожитым временем, гречанка ловит себя на мысли, что не смогла бы даже с точностью в десяток определить её возраст. Эта несовершенная молодость не является молодой, а жуткие, понимающие глаза, в которых отражён весь необъяснимый, но ужасающий хаос Вселенной, не кажутся человеческими. — Зачем тебе это?       — Знаешь, — задумчиво тянет Гайя, оборачиваясь к собеседнице, — когда-то не отомстили за меня, и мне пришлось мстить самостоятельно. Хочу, чтобы ты имела хотя бы выбор.       — Спасибо, — только и может произнести Афинодора, зная, что слова сейчас излишни. Перед ней, кажется, глубоко несчастный человек, и, возможно, ещё более несчастный, чем она сама. — Я никогда этого не забуду.       — Лучше забудь, — улыбнувшись, отвечает Гайана, — тебе не стоит помнить весь этот кошмар. Перикл собирается выступить против пелопоннесцев, поэтому действовать нужно быстро, — женщина спешно заходит в свой дом и возвращается оттуда буквально через минуту, держа в руках закупоренный пробкой пузырёк с мутной жидкостью сизо-чёрного цвета. — Это выльешь в городской водопровод. Ты же знаешь, где находятся резервуары?       Афинодора решается лишь на короткий кивок.       — Я буду ждать вестей из Аттики, — в глазах ведьмы мелькает что-то, похожее на безумие, и девушку от этого в очередной передёргивает. — Только поспеши.       — Это яд? — с надеждой спрашивает гречанка, принимая из костлявых рук стеклянный, потёртый флакон.       — Не совсем, — улыбнувшись, отвечает Гайана, — но ты не разочаруешься.       — Они будут мучиться? — вполголоса уточняет Афина.       — Даже больше, чем ты. Это я тебе обещаю.       Гайана не думала врать.

***

      Спартанцы, напуганные вспышкой внезапной болезни, отступают от крепких афинских стен, боясь заражения своей армии, но подобная передышка Аттике ни к чему — её теперь не спасёт даже милость их Громовержца. Боги оставили греков. Именно так думают жрецы, призывая горожан собираться в храмах и воскуривать к небесам дым жертвенного огня, оставляя без пропитания и себя, и скот, но тщетно — болезнь не уходит и даже усиливается, благодаря скученности людей, а потому те постепенно теряют всякую веру и в священный Олимп, и в надёжное, некогда столь близкое завтра. Теряя ценности, попирая святыни, горожане, не интересующиеся ни своим будущим, ни беспокойством о загробных мирах, с головой ныряют в разврат и ещё не опробованные извращения, проживая каждый день как последний. Никто так и не смог понять, откуда вспыхнула страшная эпидемия — первым она поразила Пирей, до которого ещё не простирается водопроводная система столицы, а потому жители начинают думать, что разрушительный вирус определённо имеет заморское происхождение… в чём-то, конечно, они правы, но, на самом деле, порт был использован в качестве места распространения эпидемии лишь для отвода глаз. Как уже говорилось, водопроводная система тогда ещё не существует в Пирее, в то время как в Афинах та есть, а потому горожане исключают возможность заражения через трубы, обвиняя злоумышленников в том, что они отравили цистерны с водой, служащие в порту единственными резервуарами. Будучи полностью уверенными в безопасности своего города, они систематически принимают холодные ванны, стремясь унять бушующий в теле жар, но тем лишь усугубляют и без того плачевное, удручающее положение — ведь очаг заражения кроется именно в воде. Как жаль, что им уже ничто не поможет, и даже всемогущая Смерть, от них отвернувшаяся, не остановит поток диких, мучительных жертв. Эта эпидемия позже войдёт в мировую историю как афинская чума, а современные учёные на протяжении двух с лишним тысяч лет будут вынуждены гадать об истинных причинах её сокрушительного появления.       Начинаясь с необъяснимо сильного жара, не поддающегося никакому лечению, болезнь охватывает слизистую глазных яблок, а после перемещается к гортани и языку — вследствие этих метоморфозов дыхание несчастного становится затруднённым, зловонным, хрипящим и не насыщает лёгкие в полной мере, заставляя человека давится кислородом; заражение следует дальше, к груди, рождая отхаркивающий кровь кашель, а спустившись к желудку, вызывает сильную тошноту и рвоту, отторгая всякую пищу, попавшую в него. На коже, красноватой, невыносимо чувствительной к прикосновению любого, даже самого нежного, материала, образуются волдыри и нарывы; безумие, бред и изматывающая бессонница дополняют тяжкое состояние больного, и он, бросаясь в колодцы с целью охладить мучительный жар, оканчивает свои нечеловеческие страдания. Но есть и те, кто пережил все ужасы этого периода, подвергаясь новым, уготовленным ему эпидемией: очаги нагноения в области живота и паха сопровождаются приступами диареи, изматывающими несчастного окончательно, являются предсмертным аккордом, после звучания которого больной, изнурённый муками и страданиями, прощается с жизнью. Те, кто чудом выживали в этой дьявольской мясорубке, по выздоровлению своему лишались нижних конечностей, гениталий, зрения или же памяти, не узнавая ни себя, ни родных. Тяжкий мор уносит вместе с собой жизни тридцати тысяч беспомощных эллинцев, перерубленных им настолько, что в их трупах едва ли можно угадать прежние одухотворённые черты, воспеваемые в поэме и скульптуре.       Афинодора, стоя около пустующего, мёртвого пепелища, в которое превратился её некогда богатый и гостеприимный дом, сжимает в руках маленький, потёртый ключ, гнущийся в бессмертных пальцах, ключ от той самой кладовой, в которой тогда она так позорно, вынужденно заперлась, отдав мать на съедение людям Перикла, как и отца, а себе уготовив жребий жалкого существования проститутки. Кто бы мог подумать, что когда-то свобода вновь найдёт её запылённые, потерянные следы. Чета Филаидов умерла не напрасно и могла бы сейчас гордиться своей дочерью, совершившей достойную месть и имеющей достойную жизнь — более живую, чем когда-либо. Она оправдала их смерть. Оправдала их муки и пепелище на месте двух этажей собственного счастья. Шуршание металла о пепел, и вмятины на тонких пальцах. Этот ключ должен остаться там, где существует боль, которую он отпирает.       Неспешно идя вдоль улицы, по которой два года назад она бежала, прижимаясь к чужим стенам и прикрываясь невразумительным куском ткани, надеясь спрятаться от любопытных глаз, внимательность которых стоила ей жизни, Афинодора улыбается грустно и задумчиво, подобно женщине, что дала ей «яд», убивший треть Аттики так мучительно и жестоко. Городские мостовые теперь напоминают внутреннюю поверхность грязных канализационных труб, а запах разлагающихся прямо под солнцем трупов кисловато щекочет ноздри, вызывая рефлекторную тошноту. Тошноту. Её блюёт от всего этого. От главной площади и узора булыжников, обступивших статую Фемиды со всех сторон. Конечно, сейчас здесь нет эшафота, его разобрали ещё тогда, после казни; и даже не скажешь, что на этом ничем не примечательном плацу перед Советом, бесчинствующим с именем справедливости на устах, когда-то лежали два обезглавленных, растерзанных трупа. До чего же люди становятся не-людьми, если им это позволить. Ничего. Вся боль окупается с троицей.       Вот и дом. Другой, не тот, её, место которому пепелище, а принадлежащий Периклу, который тогда проследовал к этой парадной так неспешно и расслабленно, словно только что на его глазах раздали еду бедным, а не растерзали два тела до состояния мяса. Здесь пахнет смертью. Афинодора толкает незапертую дверь и переступает порог, замечая забившихся по углам женщин, при виде неё опустившим в испуге голову. Они все больны. Язвы, покрывающие кожу их рук, говорят сами за себя, а потому девушка, равнодушно окинув их взглядом, проходит на второй этаж, бесшумно взлетая по ступеням — наверное, именно там находятся те, смерть которых она должна увидеть собственными глазами. Вид коридора, так похожего на коридор её сгоревшего дома, отдаётся в небьющемся сердце едва ощутимой болью, внутривенно вводя осколки битого стекла — какой бы сильной она ни была сейчас, её память будет сильнее. Надрывный человеческий пульс безошибочно ведёт её среди мраморной анфилады, и Афина, толкая потрёпанную дверь, оказывается в небольшой комнатке, на полу которой, скрючившись, поджав колени к груди, лежат две знакомые мужские фигуры. Перикл, видно, вышел, спасаясь от духоты, от которой не избавят даже открытые настежь ставни, ведь за окном брусчатка, напоминающая сейчас наковальню Гефеста, почти что горит огнём. Жара, охватившая городские улицы, только ухудшает состояние афинян — что ж, кажется, на стороне Афинодоры не только Немезида, но и Гелиос. Задумчивая улыбка трогает женские губы при виде двух несчастных, пугливо обернувшихся на её нарочито громкие шаги. Узнали. Глупо было бы думать, что они могут её забыть. Счастье, что они не знают, что аргосская шлюха Даная и опальная дочь казнённого предателя — одно и то же лицо. Счастье, что теперь Афинодора не обязана скрываться за штукатуркой и, сидя на грязном, пыльном, вонючем мраморе, слышать звон выстраданных монет.       — Ты… — дрогнувшим голосом начинает один, тот самый, что тогда, ночью в борделе, приказывал ей кричать, — зачем ты пришла? — наиглупейший вопрос, который только можно задать бывшей сбежавшей жертве. — Будешь мстить? — злорадно скалясь, сжимая зубы от боли, мужчина садится, опираясь спиной о грязную стену, — нам ты уже ничего не сделаешь и подохнешь сама, — противный смех из грязного, зловонного рта оглашает комнатушку, но тут же прекращается, когда Афина, в одно мгновение оказываясь около мужчины, хватает его за горло и прижимает затылком к стене. Его лицо наливается кровью, приобретая багровый оттенок, но характерный хруст шейных позвонков вынуждает её остановиться. Ещё не время. Ещё слишком рано.       — Что ты творишь? — невосстановившимся голосом хрипит мужчина, хватая ртом воздух, и в чёрных, глубоко посаженных глазах мелькает животный страх. Правильно. Бойся, мразь, бойся. В хрупких девичьих руках мелькает нож, и он жмётся к своему товарищу, тому, в голосе которого мелькали человеческие нотки, неподвижного и равнодушного к происходящему — кажется, Афинодора немного опоздала, и он уже отдал свои концы. Ничего. Всё равно стоящий впереди неё причинил ей куда больше боли, чем покойный.       — Нужно немного потерпеть, — улыбнувшись, произносит бессмертная, вспоминая, как те же самые слова она сказала самой себе перед той страшной ночью, проведённой в обществе этих двух, — совсем немного, — резко развернув больного к себе спиной, она бьёт его между лопаток, заставляя того, сгибаясь пополам, нелепо задыхаться, и резким, отточенным движением вонзает лезвие между грязных мужских ягодиц. Кровь хлынула на пол вперемешку с экскрементами. Делая возвратно-поступательные движения, крепко сжимая рукоять ножа, девушка ехидно, издевательски добавляет, чувствуя, как в груди поднимается волна потрясающего наслаждения. — Я хочу, чтобы ты орал. Люблю, когда подо мной кричат.       Эти вопли, как и все, что звучали несыгранной трагедии её жизни, Афинодора запомнит навечно. Благо, это не составит труда.

***

      После смерти Перикла годом позднее от той же лихорадки, что выкосила и всех остальных, Афина позволяет себе покинуть Аттику, пылающую от мора и войны. Исход событий Пелопоннесского конфликта её вовсе не волнует, а потому её путь, лишённый былых лишений, простирается на северо-восток в поиске других, подобных ей существ. Там волею священных Мойр, явивших непостоянную, суровую благосклонность, исстрадавшаяся молодая женщина встречает Кая, так же когда-то бежавшего из племени по причине открывшегося бесчестия своей матери — отец, признав сына бастардом, собирается убить его, а потому мальчишка, совсем ещё юнец лет четырнадцати, спасается из собственного дома бегством. Недолго скитаясь, он оседает в одном из поселений, находя себе работу гоначара, а потом, пленённый красотой одной девушки, туземки, прибывшей из Ассирии, влюбляется в неё с той силой, с которой только может влюбиться молодое, нештопаное сердце. Она, преследовавшая свои интересы, отвечает ему взаимностью и однажды, в момент страсти, когда одежда их сорвана, а гордость отброшена, обращает девятнадцатилетнего Кая, зная, что тот был бы верным и рьяным соратником её дел — она уже давно собиралась выступить против румын, но пока ещё не имела достаточной мощи. Наутро, пережив череду тяжких мук, Кай приходит в ярость, узнав истинную причину своего обращения — нетрудно догадаться, что женщиной руководил исключительный эгоизм, а не желание разделить с ним свою пустую вечность. В приступе гнева он вырезает всю деревню и убивает любимую, будучи вынужденным скитаться, пока стычка с румынским кланом, владеющим этой территорией, не вынуждает его бежать — вновь бежать, вновь не имея дома. Спасающегося, обозлённого на всё живое, ненавидящего любовь, зависшего между мирами смертных и бессмертных, Кай и встречает Афинодору, так же не имеющую родных, тепла и крова — после нескольких лет совместных скитаний, они решают связать себя узами брака, а через полтора года сталкиваются с Аро, Маркусом и Дидимой, решая присоединиться к их клану. Так они находят и свой собственный дом, и семью, и подобие человеческой жизни. Сейчас, глядя на Третьего Правителя, грозного, нетерпеливого и, кажется, ненавидящего даже своих подчинённых, и Афинодору, стоящую за троном супруга величественно и державно, нельзя сказать, что на самом деле этим двоим пришлось пережить пару тысяч лет назад. Палаццо залечил их раны. Встреча на его пороге с Гайаной выбивает Афину из колеи, воскрешая в совершенной памяти кошмар прошлого, который и вовсе следовало бы забыть. Было бы глупо думать, что Эйл не узнает её, было бы глупо думать, что она не запомнит красивую гречанку с грустными глазами, пришедшую к ней давным-давно с просьбой о мести за родных и себя саму. Гайя никогда не заводит с ней эту тему, словно между ними и не стоит тень прошлого, да и не нужно — за неё говорят глаза. Только однажды, во время их очередной вечерней прогулки по пахнущей летом Будве, волшебном, обитом потёртым, глянцевым камнем городке с тёплыми словно карамель фонарями и узкими улицами, увитыми Адриатикой, Гайана, едва заметно, грустно усмехнувшись, риторически произносит:       — А скляночка-то помогла.       Супруга Правителя лишь улыбается и крепче сжимает ладонь близкой подруги, сделавшей для неё больше, чем кто-либо другой. Может, только её мать, пожертвовавшая собой ради её же жизни, совершила подобное. Она бы гордилась ей, очень и очень гордилась, но им не суждено увидеться в ином мире; видно, такая Судьба — матери вечно смотреть на Землю, ища глазами свою красавицу-дочь, а дочери — вглядываться в ночное небо, отыскивая в созвездиях родные, отомщённые черты матери, когда в голове, заползая под кожу и обжигая указательный палец левой руки пульсирует пара слов, впечатавшаяся и въевшаяся.       Помни, Афинодора. Афинодора помнит.

***

И она сказала не всерьез, вполушутку, полувиновато: «Только разве кончики волос помнят, как ты гладил их когда-то». Отведя сближенье как беду, Крик внутри смогла переупрямить: «Завтра к парикмахеру пойду — Вот и срежу даже эту память». Евгений Александрович Евтушенко. «Кончики волос».

Спустя пять месяцев. Июнь 2016.       Гайана, сидя у мольберта на смотровой площадке величественной башни Палаццо дей Приори, соскальзывает с табурета на пол, опираясь спиной о шершавый камень холодных чопорных стен. После разговора с Эдвардом, подстёгнутая и злая, художница днями пропадает здесь, на крыше, спускаясь в свою комнату лишь с целью взять новый холст или же новые кисти. Вся жизнь её сводится к четырём стенам, к площади в двенадцать квадратных метров, к стрельчатым аркам, через которые в обитель сизого камня проникает живительный солнечный свет, и Эйл может позволить себе обрадоваться такой мелочи как погода — её счастье, что в Вольтерре редко идут дожди и ей не приходится жечь килограммы свечного воска дни напролёт. Оторвать Гайю от мольберта и вытащить на улицу для прогулки решается только Аро, приходящий в её маленькую мастерскую с коротким «хватит» на устах, сказанным с такой интонацией, что женщина, теряя весь свой рабочий настрой, не может сдержать улыбки, стараясь как обычно не думать, почему он так с ней носится и возится. Может, ему хочется разбавить будничную скуку и пустоту кабинета. Да. Запутавшейся, сломанной и похожей на мокрый клочок бумаги — тот самый, сложенный пополам, пропахший Эдвардом насквозь, где был коряво начертан её номер, — ей придерживаться этой точки зрения сейчас легче всего.       Портрет дописан. С холста на неё смотрит Эдвард, улыбающийся, расслабленный, в две трети, сидящий за концертным роялем, что стоит у них в особняке; пальцы его, восхитительные, длинные пальцы, зашкаливающая температура которых отдавалась пьянящей горечью на языке, узор сухожилий на тыльной стороне ладони, широкой ладони, так часто сжимающей в ответ её, в половину меньше, тонкие запястья, с острой выступающей косточкой, которые так хочется сломать, линии мужественных предплечий, увитых узором выступающих вен, и скрытых на три четверти закатанными манжетами измятой рубашки — эти руки она запомнит навечно, а его, вот таким, с широкой, до боли родной улыбкой, и искрящимися глазами цвета янтаря, в которых плещется любовь — любовь к ней и ни к кому более, — навсегда. Гайана отводит грустный взгляд от полотна и со вздохом поднимается с пола, отряхивая ткань черных джинсовых бермудов от пыли и грязи, и, неспешно спустившись на этаж западного крыла, приходит в свою комнату, чтобы умыться. Хватит с неё на сегодня работы, и правда хватит. В кои-то веке она принимает это решение без пинка.       Окатив лицо тёплой водой, Эйл выключает кран и смотрит на своё мокрое отражение. Невразумительный, помятый вид, осунувшиеся щёки, искусанные, потрескавшиеся губы и уставшие, потухшие глаза, вокруг которых залегают аспидно-серые тени — всё это дополняют всклокоченные волосы, не расчёсываемые вот уже как три дня, что торчат в разные стороны, словно клубок свалявшейся шерсти. Поморщившись, явно недовольная увиденным, Гайана вновь умывается и, скинув с себя одежду, заползает в душ — нужно хотя бы вспомнить, что такое шампунь и как им пользоваться. Усмехнувшись своим ироничным мыслям, женщина встаёт под согревающие струи, позволяя себе расслабиться, и зажмуривается, чтобы пена не попала в глаза; после того самого разговора, после того, как минула зима, она по злосчастному закону неравнодушия наступила для Гайи. Стоит признать. Каждый чёртов день прошедшей весны, каждую чёртову ночь наступившего лета ей приходится бороться с собой, похожей на тень, и с тем, как вся эта любовь забывается. Притворяться, конечно, можно сколько угодно, но сделка с болью ещё никогда не приносила плодов. Джейн, понимающая состояние подруги, всячески пытается вытащить её на бесполезный шопинг, но Эйл, ранее испытывающая страсть к походу по магазинам, отказывается и вновь взлетает по каменным, скользким ступенькам на башню, берётся за кисть и погружается в работу, издеваясь над своими нервами, выдержкой и слезами. И вот — портрет Эдварда, десятый по счёту портрет. Гайя знает, что должна отвлечься и перестать писать это лицо, глаза и руки, как умалишённая, лишь подтверждая тот факт, что любит его и любит даже сильнее… больнее, прожжённее, что аж выхолащивает от этой любви, выскребает изнутри всё, выворачивает, скручивает, как всегда, до искр перед глазами, как всегда — вопреки. Его слова, брошенные ей в лицо тогда, в январе, словно мокрый, смешавшийся с грязью снег, были самой чистой и ненавистной правдой. Она любит его. Будь он проклят за эту любовь.       Так хочется плюнуть на всё это и сделать то, о чём потом придётся жалеть, — сделать назло всему миру. Да её же ничто не ограничивает: можно вновь выкурить пачку сигарет или рискнуть, замахнувшись на сигары, прикупить коньяка или своего любимого красного портвейна, чтобы потом проблеваться от этого алкоголя, пойти в бордель, посмотреть на стриптизёрш и переспать с одной из них или же — с каким-нибудь смертным за барной стойкой, представляя вместо чужих рук руки с портрета. Нет, наверное, она всё-таки погорячилась, подумав, что не имеет ограничений — всё это ей просто не позволит сделать Аро. Потом же придётся смотреть ему в глаза. Хотя, в принципе, какая ему, к чёрту, разница?       От тягостных размышлений Гайану отрывает телефонный звонок. «Майк», — мелькает в голове, но она, выключив воду и кое-как вытерев руки, видит на экране вместо родного имени совсем другое — кажется, её подруга вновь предпринимает попытку вернуть её к жизни.       — Джи, — улыбнувшись, произносит Эйл, вылезая из душевой, и шлёпает босыми ногами по кафелю, — что-то случилось, родная?       — Только попробуй вновь отказаться, — слышит она из трубки сердитый голос девушки, так и не сумев подавить сорвавшийся с губ смешок, — мы идём по магазинам, и это не обсуждается.       — Ты очень удивишься, если… — делая паузу больше для собственной уверенности, чем ради сохранения интриги, она добавляет, — я скажу, что решила немножко разнообразить свой стиль и накупить с тобой кожаных мини-юбок, туфель на платформе, пару помад от Шанель и в конце концов пройтись по бутику Versace?       — Ты шутишь… — недоверчиво произносит Джейн.       — Какие шутки в мои годы, — изобразив старческое покряхтывание, смеётся Гайя. — Нет, я совершенно серьёзно. В конце концов, нужно что-то менять, а то я засиделась на одном месте. Ещё зайдём в парикмахерскую, пусть меня покрасят в какой-нибудь новомодный серо-буро-малиновый…       — Гайя!       — Хорошо, просто в малиновый, — смеётся в ответ Эйл, — может, пряди, кончики… в общем, ты поняла, я не знаю, как это называется по-научному. Пусть меня просто подстригут.       — Гайя, ты же знаешь, что останешься такой навсегда, — нравоучительным тоном предупреждает Джейн, — волосы не растут у бессмертных.       — Знаю, — отмахивается женщина, — ну и пусть, перекрашусь потом опять. Ну как, ты готова изменить меня до неузнаваемости?       — Более чем, — с энтузиазмом отвечает Вольтури, преодолевая несколько ступеней парадной лестницы, — тебе давно пора встряхнуться и отдохнуть. Встречаемся в парадной.       — Я скоро, — бросив напоследок, произносит Гайана и отключает вызов, откладывая телефон на мраморную поверхность раковины. Что ж… разнообразить свой стиль — это хотя бы не пачка выкуренных сигарет и уж точно не оргия в обществе проституток в узких корсетах или бармена, пропахшего табаком. Отдохнуть… Джейн сказала отдохнуть. Иногда зону своего цейтнот-комфорта необходимо покидать — эту умную фразу ей довелось читать в одной современной книге. Наверное, и правда пора вылезти из старой и влезать в новую, ей чужую, незнакомую, ходящую по коридорам в лице Хайди, кожу. Эта девушка — камень её преткновения, да и неудивительно — ощущение собственного убожества не покидает Гайю и так, а при виде Хайди оно увеличивается в прогрессии геометрической. Эйл и в подмётки ей не годится, так себе, подноготная грязь. Бросив мрачный, вновь потускневший взгляд на своё отражение, Гайана выходит из уборной, обматывая махровое полотенце вокруг туловища, взяв по пути телефон — вдруг Аро хватится её или Майк позвонит по поводу выставки… у него была идея организовать одну из как раз в Лондонской Национальной галерее, а потому без сотого совместного посещения Ван Гога им точно не обойтись. В её залах впервые над городскими пейзажами будут довлеть портреты, впервые на золотых табличках рядом с инициалами её имени «девичью» фамилию, ныне заключённую в круглые скобки, потеснит тосканское «Вольтури», и все подумают, что востребованная художница вышла замуж за итальянского толстосума, владеющего виноградниками в Витербо. И кто бы только мог предположить, что её «замуж» сорвалось ещё в начале зимы?       Отвлечённая этими мыслями, Эйл спешно одевается, подпрыгивая и ёжась в стираных хлопковых широких голубых джинсах, хватает фиолетовую футболку прямого кроя и голубой льняной пиджак. Пора немного пощекотать себе нервы.

***

      — Но оно же совсем простое! — на весь магазин восклицает Джейн, оглядывая выбранный подругой наряд, — и опять чёрное. В конце концов, это же целая свадьба.       — Свадьба Ренаты и Феликса, а не моя, — парирует Гайана, — мне нет смысла выглядеть ярко.       — Опять эта твоя скромность, — качает головой блондинка, задумавшись, — ну, хорошо, мы его возьмём, если ты согласишься вот на это, — и указывает на пару лакированных босоножек в тон — легендарных босоножек, стоящих в витрине бутика напротив, вместо шпильки опирающихся на выгравленный из трех родных сердцу букв каблук. YSL. Кажется, стиль придется редактировать в рамках того же бренда.       — Ещё одно слово, и я пойду босиком, — шутит Эйл, принимая из рук девушки платье, и бежит на кассу. Спешно расплатившись и ещё раз посмеявшись тому, как в ней сочетается миддл-маркет и люкс, Гайана хватает за руку подругу и ведёт в бутик ею любимого Yves Saint Laurent. Когда восемь лет назад умер Ив — Эйл знала, что его мукам нужно было положить конец — её скорби не было предела. Любя и зная Коко, выпивая в одних барах с Карлом и Пьером, она часто пыталась помирить Лагерфельда и Сен-Лорана, но всё было тщетно: соперничество, зависть и ревность не давали двум гениям переносить друг друга. И, конечно же, Жак де Башер. «Чёртов ублюдок», — со злостью думает Гайя, боря желание сплюнуть на дорогой наборный паркет. Карл так и не понял этого — говорить ему о Жаке было бесполезно. Роман с Жаком подкосил здоровье Ива так, что впоследствии всю оставшуюся жизнь ему оставалось только медленно, мучительно угасать. Эйл рвалась, чтобы его спасти, но планы Бога были иными. Ив должен был умереть для лучшей жизни. Совсем скоро эти двое встретятся. Совсем скоро придется забрать и Пьера.       — Гайя, что с тобой? — встряхнув замеревшую у витрины бутика подругу, восклицает Джейн. — На тебе лица нет!       — Дела прошлого, Джи. Мне есть, что рассказать тебе про Ива, но об этом позже. Давай воздадим ему и в конце концов купим эти безумные туфли, которые мне придется разнашивать еще месяца два, — взяв подругу за руку, она входит в бутик, с улыбкой осматриваясь по сторонам, как замечает надменный взгляд продавца-консультанта — статной женщины, кажется, простоявшей в этой позе весь рабочий день.       — Добрый вечер, синьоры, — выдавив из себя улыбку, говорит она, уставшая от подобных посетительниц — они сейчас всё облапают и ничего не купят. Бессмысленно даже тратить время, чтобы сориентировать их по ассортименту. Две молодые дуры.       — Вы несправедливы, синьора, мы как раз пришли за туфлями, — с понимающей улыбкой говорит Гайана, вызывая на лице консультанта ужас — неужели она произнесла свои мысли вслух? Эйл решает немного поиграть с ее нервами. — Вас не уволят, я никому не скажу. Помните, что внешность обманчива.       — Простите, пожалуйста, синьора, я не хотела, я просто неправильно поняла, я…       — Теперь вы все поняли правильно, — кивнув, строже говорит Гайя. — Черные лакированные туфли с витрины, пожалуйста, тридцать девятый европейский.       Сорвавшись с места, женщина зовет коллегу из подсобного помещения, чтобы оставить на ее попечение зал, и идет в складское за нетронутой коробкой вышеупомянутых туфель. Вернувшись буквально через минуту, она учтиво и боязливо подает обувь Гайане, проговорив робкое «располагайтесь, как вам удобно». Джи, наблюдавшая за сценой с трудом сдерживаемым хохотом, ведёт Гайю в примерочную, желая взглянуть на подругу в новоприобретенном платье и роскошных туфлях одновременно. Простор примерочной комнаты поражает её — да, это гораздо лучше, чем то, что ей довелось видеть в MaxMara с Челси. Расположившись в лаунж-зоне, Джейн пропускает Эйл вперед с сумкой с платьем и садится в томительном ожидании. Скрываясь в примерочной, Гайана задвигает плотную штору и смотрит на своё отражение уже в сотый раз за день: в течение пяти часов подруги обшарили все бутики Пизы, где Джейн удалось вынести мозг каждому пятому продавцу. Скинув одежду, она достает из картонной сумки качественное шелковое изделие и начинает возиться с регулируемыми тонкими бретелями — конечно, в бельевом черном мини-платье Эйл будет выглядеть в разы скромнее по сравнению с той же самой Джейн, наряд которой шьют уже месяц, но быть похожей на торт или ёлочную игрушку сейчас хочется меньше всего. Присев на обитый кожей пуфик, Гайана с трудом справляется с замысловатой застёжкой босоножек и, окинув своё отражение беглым взглядом, поправляя непослушную подкладку подола, покидает примерочную, наконец, появляясь перед заждавшейся подругой во всей красе. Вопиющая длина платья, до середины бедра, оголяет стройные ноги, шелковая ткань выгодно подчёркивает гибкий излом талии, а тонкие бретели, открывающие восхитительный вид на спину и костлявые ключицы — как безапелляционный, сносящий крышу любому смертному (и бессмертному) джокер — завершают картину. Гайя любит это платье за то, что его можно, как и всегда, без всякого опасения надеть без белья — последнее она не переносит. Остроносые лакированные туфли на извилистом, резном каблуке продолжают совершенную линию икр и щиколоток, приподнимая и без того высокую Гайю ростом в сто семьдесят четыре сантиметров на десять над землей.       — Что скажешь?       — В конце концов, у каждой женщины должно быть маленькое чёрное платье, — одобрительно кивает Джейн, не желая вставать из удобного кожаного кресла, — хотя у тебя этих черных хоть отбавляй. Ты выглядишь прекрасно. Можешь еще покрутиться и отправить пару фотографий Аро, он оценит, — за это удивительное предложение она ловит укоризненный и в то же время смущенным взгляд Гайаны, — идём на кассу. Нас ещё ждёт парикмахерская.       — Даже я о ней забыла, — закатывает глаза Гайя, вспоминая о четырёх сообщениях от Аро, уже успевших прийти к ней на телефон за эти безумные полдня.       — Будто может быть по-другому, — смеётся девушка и, затолкав несчастную обратно в примерочную, хватает многочисленные необъятные сумки из брендовых бутиков — Джейн не могла оставить себя без внимания.       Милый, бедный Ив. Он мог бы Гайей гордиться.       В Палаццо подруги возвращаются только к полуночи. Получив небольшой нагоняй от Деметрия за долгое отсутствие, они сердечно прощаются, расходясь по комнатам, а Гайя, удалившись в свою, впервые за много лет избавляется от остатка опостылевшего гардероба, скидывая в одну кучу треть старой, порядком надоевшей одежды. Она не уверена, насколько правильно поступила сегодня, и был ли в подобном человеческом безумии смысл, но знает другое — этот день имеет в своём течении хоть какое-то подобие жизни, в отличии от предыдущих, одинаковых и похожих на одну большую, невразумительную кляксу, что было невозможно отличить от заката рассвет. Взглянув на дисплей телефона, поставленного на зарядку, она улыбается — эти двое, Аро и Майкл, уж точно не оставят её в покое, судя по семи пропущенным от каждого. Сейчас стоит перезвонить последнему и договориться с ним о встрече… в конце концов, в кои-то веке ему вновь придётся её выручить — парные танцы никогда не были её сильной стороной, а всё потому, что танцевать-то было и не с кем. Подобное упущение вряд ли поможет ей на скором торжестве, а быть бревном на свадьбе друзей — расклад не лучший. Всё ведёт к тому, что завтра и послезавтра они с Майклом, заперевшись в его парижской квартире, поставив одну из многочисленных пластинок под иглу его граммофона, займутся разучиванием замысловатых па, придуманных, верно, из скуки, и потратят на это несколько часов напролёт, понимая, что спешить некуда… потом обязательно сделают марш-бросок по первому и девятому округам столицы, встряхнут Латинский квартал и обшарят весь Forum des Halles в поиске какой-нибудь побрякушки для Шерилин — новой пассии Майкла, кокетливой бессмертной, чем-то похожей на Хайди, только без мозгов. И пусть Гайя понимает, что на танец через неделю её вряд ли кто-нибудь пригласит, путать с рассветом закат она не намерена.

***

      Он умел говорить, обещать и запутывать; а любить его, нескладно-прекрасного и равнодушного, было оправданием всех совершённых грехов и бесчинств. Ради него она вырезала деревни, внушала мужьям ненависть к жёнам, и те, несчастные, терпели изнасилования и смерть от любимых рук; кровавое месиво тянулось следом за ней, где в конце каждого акта оголённой жестокости её ждал акт оголённой страсти, словно кость, брошенная послушному цепному псу. Владимир приучал (приручал) её к садизму в течение доброго десятка лет, а потому совесть и сострадание, ещё теплящиеся на дне её изношенной души, в какой-то момент себя полностью исчерпали, уступив место безразборной ненависти ко всему живому и сущему — благо, поводов для этого можно было придумать вдоволь. Словно влажной тряпкой по пыльному фортепиано: раз-два — и человечности нет. Ничего нет. Машина для убийств, да и только. Их кровавая любовь была трофеем её страданий. Держащим в непроходящем страхе и Карпаты, и Балканы, им чудом удаётся скрываться от Вольтури, желающих покарать нарушителей в соответствии с законом, единым для всех; но однажды, в момент решающий и судьбоносный, когда каждый шаг был спланирован до мелочей, Владимир позволяет Сульпиции выйти из тени; виной тому или же причиной становится дар, ценный и редкий, принадлежащий этой несчастной девушке к её же тягостному прискорбию. Способность манипулировать сознанием, внушать, стирать память, гипнотизировать — разве не удача иметь подобный джокер у себя в рукаве? Стефан и Владимир знают, что не пользоваться им, флегматично бездействуя, — непозволительная роскошь в трудные для клана времена, а потому на пышном торжестве, устроенном одним из знакомых венценосного клана, в Венгрии, Сульпиция и знакомится с Аро, приглашённым туда вместе с остальными правителями и свитой для решения вопроса о кровавых бесчинствах, творящихся у границ Трансильвании уже которых год подряд. Исполняя поручение своего господина, хитрая, умная и красивая, она завоёвывает внимание властного Вольтури, разделив с ним несколько пылких танцев; Аро, ощутивший азарт игры, вовсе не думает оставлять такую хорошенькую девушку без своего присмотра и под благовидным предлогом забирает её в Вольтерру, предварительно обратив — правда, последнее является лишь фактом внушённым, а не правдивым, так как бессмертие подарено Сульпиции ещё лет десять назад; и всё это — только ради конспирации и сокрытия истинных мотивов миловидной женщины, так удобно и неожиданно подвернувшейся под руку властного, одинокого человека. Всё её прошлое, насквозь пропахшее кровью и любовью к заклятому врагу бессмертного лидера, спрятано за семью печатями, что ни у кого даже не возникает сомнений в чистоте и невиновности красавицы-аристократки, прибывшей в Палаццо в качестве невесты мужчины, когда-то зарекшегося любить. А в принципе, кто сказал о любви? Аро не испытывал к этой недалёкой смазливой кукле ровным счётом ничего, кроме желания трахнуть. Красивая, яркая обёртка, которую можно повертеть в пальцах и, услышав, как она, ведомая, шуршит и потрескивает, выбросить до следующего раза, а может, и вовсе. Аро до сих пор не понимает, почему не поступил именно так. Кажется, Марк… да, Марк говорил ему, что их связывают какие-то особые узы и что он не имеет права отпускать эту девчонку на произвол Судьбы… точно, тогда их нелюбимо-пластмассовый брак решило именно это. Оттого ему в очередной раз приходится испытывать гложущие муки совести — кровь Дидимы на его руках, а Марк, об этом даже не подозревающий, устраивает его личную жизнь. С тех пор тонкий золотой ободок окольцовывает его безымянный палец, что ещё несколько месяцев напролёт кажется ему до ужаса неправильным и диким. Спустя пять лет, когда шуршать обёрткой уже надоело, Аро называет себя глупцом, спустя десять — идиотом, спустя двадцать его единственным желанием становится развод и сбежать на день, а спустя двадцать пять он заставляет себя смириться. Смириться. Это было так же неправильно и дико, как и золотой ободок на его пальце. Будучи засланной шпионкой, Сульпиция передаёт всю выуженную информацию Владимиру и Стефану, с завидным усердием исполняя свой долг, как супружеский, так и служебный. Она знает о Дидиме, но не имеет права попадаться ей на глаза — было бы странным увидеть в обители румын Королеву венценосного клана целой и невредимой. Сумев обмануть в замке каждого, даже саму себя, ей удаётся держаться на плаву, не вызывая подозрений; только Афинодора, всегда разглядывающая новоиспечённую сноху с неизменным цепким прищуром, так и не доверилась ей, больше подсознательно и интуитивно, чем обоснованно. От собственной виртуозной изворотливости на зубах скрипит грязь, а обескровленные трупы, цена бессмертия, перестают приносить былое удовольствие, пьянящее и вынуждающее новообращённых уничтожать поселение за поселением, оставляя после себя десятки жестоких жертв. Это напоминает ломку, опиумное отравление, и Сульпиция, прежде находившая смысл своего существования в сосуществовании рядом с Владмиром, теперь, будучи в тылу врага, по горло в ненависти, по гланды во лжи, начинает этот смысл терять. Она не раз предлагала румынам легкую победу: ей ничего не стоило загипнотизировать хоть весь клан Вольтури и заставить их переубивать друг друга. Однако, Владимир не собирался быть благодарным этой девчонке всю жизнь — ему было важно собрать собственный клан и победить итальянцев в равном — неравном — бою. Он, понимая, что дело грозит провалом, старается привязать Сульпицию к себе ещё сильнее, чем раньше, пытаясь отвлечь, заставить её забыться в очередной близости и в очередной резне — пёс, верный пёс, которого он взрастил и которого воспитал, отказывается служить безусловно. Каждый раз, каждую ночь, когда Сульпиция переступает порог своих богато украшенных покоев, таких ненавистных и по сути чужих, когда расшитое золотом платье падает к её ногам, касаясь наборного паркета, а звон драгоценного колье, скрывшегося в десятках таких же в тени массивной шкатулки, нарушает пронзительную тишину, каждый раз, когда её тело во власти сильных рук её законного супруга, она повторяет себе, словно молитву, пару фраз, сказанных ей когда-то Владимиром и являющихся единственной причиной того, что она всё ещё здесь: «Это ради нас», — и, Боже, она верит; верит и выносит на своих хрупких плечах неподъёмный, адов груз, спит с ненавистным мужчиной, притворяется Госпожой, радеющей за благополучие своего клана, а всё потому… а всё потому, что «это ради нас». Птичка в клетке, а верный пёс, отбирающий слишком много драгоценного внимания, больше не докучает. Не надоедает. Потому что «перестань». Потому что «нелюбовь». Потому что «ради» — и ради этого самого «ради» человек сдирает с себя кожу, занимается содомией, ведёт двойную жизнь, саморазрушается и разрушает жизни других несчастных и невиновных. Несмотря на всю свою врождённую мудрость, Сульпиция так и не разгадала одного — мотивы Владимира были сугубо эгоистичны, как и его цели, и не исключено, что, достигнув желаемой власти, он с лёгкостью приказал бы убить верного, но потерявшего свою ценность пса. Жаль… может, если бы ей удалось признать этот факт для самой себя, она бы многого избежала — стёрла бы всем память, внушила бы, что не было её и в помине, и начала бы новую жизнь — без Владимира, без Вольтури и без их извечного противостояния, где она — пешка под маской Королевы, а не наоборот. Не наоборот, как Гайя.       Сульпиция не раз задавалась вопросом, почему для исполнения такого грязного задания он выбрал именно её, но ответ приходил сам по себе, простой и крайне практичный, — подобным даром, кроме неё, никто не владел, а об исключительности способностей бессмертных ей было известно не хуже, чем мужу, а значит надеяться на перспективу освободиться от подобного супружеского рабства было бы глупо. Да и вряд ли Аро бы вновь предпринял попытку создать «семью», если даже ей, так умело притворяющейся, не удалось вызвать у него ничего, кроме желания удовлетворить плотские нужды с красивым, доступным телом. Минуло столетие, два, три, четыре, пошло пятое; Королева превращается в камень и, уже давно смирившись со своей долей, упивается безграничной властью, данной ей как в клане венценосном, так и в том, что должен был его поглотить. Всё было под контролем, пока не наступила осень. Появление Гайаны, такое же внезапное, как и вихрь холодного сентябрьского листопада, выбивает из-под ног почву и меняет пути, трудоёмко прокладываемые ими в течение пятисот лет, — близится Битва, а неосведомлённость о том, насколько сильна полная странностей гостья, румынам не на руку. Решение приходит внезапно. Зная о связи ненавистной женщины, пошатнувшей положение Королевы и в глазах свиты, и в глазах самого Аро, с Калленом, зная и о том, что когда-то тот имел неосторожную и губительную близость с несчастной, одинокой Хайди, Сульпиция решается на безумие. Подтереть воспоминания мальчишки не составляет труда, а надоумить переспать с первой любовью — и подавно. Подозрения ни в коем случае не падут на неё, ведь никто даже понятие не имеет, что у Королевы вообще есть дар, особенно такой силы, а вот шуму от подобной «пакости» будет очень и очень много. Помолвка Эйл и Каллена оказывается символической, донельзя приятной неожиданностью, способной в сложившихся обстоятельствах сломать любящую женщину окончательно. Сульпиция ставила на то, что Гайана, выбитая из колеи изменой своего новоиспечённого жениха, не выйдет на Битву или же, поглощённая собственной болью, не сможет сопротивляться на уровне. Одержать победу над ней, втоптанной в грязь, будет гораздо проще. Если бы только Королева знала, что подобная трагедия вызовет, как назло, эффект совершенно обратный. Появившись перед многочисленными кланами в день злополучной Битвы, Гайана держалась стойко и мужественно, а тени, залегающие под её потухшими глазами, с лёгкостью скрывал сделанный Джейн макияж. В то утро от Эйл отвратительно несло табаком и бензолом, а потому даже не оставалось сомнений, что Аро был с ней. Странно, но тогда это не вызвало ни злости, ни ревности. Сульпиция ждала осечки, промаха, неверного шага, секундной слабины — да чего угодно, что только можно было ожидать от женщины, прорыдавшей всю ночь напролёт в обнимку с сигаретами. Жалкое мгновение «недо» — и мир был бы брошен к ногам румынов. Кто только знал, что Гайана окажется такой сильной, обратив фиаско в триумф. От той ненависти, с которой она уничтожала вражеские ряды, от степени жестокости и садизма, с которым она разрывала румынов на части, Сульпицию, повидавшую на своём веку достаточно человеческого мяса и кишок, бросало в дрожь; а то, с каким остервенением Эйл отыгралась на Владимире, будет сниться Королеве в кошмарах. Ошмётки снятой алебастровой кожи, скрутившийся в валик, куски рёбер, вырванных прямо с хрящами и позвонками, конечности, оторванные от тела с такой лёгкостью, словно оно — карточный домик, а не адамантий по прочности, родное, любимое лицо, искажённое гримасой бессильного ужаса, и крик… он врезается в её память как и крик матери, последний, предсмертный крик, сложившийся в её имя. Жужжащий в ушах, проникающий тонким жалом сквозь виски прямо в кору больших полушарий, он напоминает лоботомию. После такого человек не жилец, потому Сульпиция жить и перестала. Расползаясь по мёртвым венам стеклянной крошкой, этот вопль обращается в ненависть, вспыхнувшую столь ярко, что перекрывает боль. Перед глазами плывёт, не от слёз вовсе, а от огня. Оторванная мужская ладонь, так часто держащая её собственную, смотрела своей внутренней стороной прямо на неё, и Сульпиция решила поиграть с ней в гляделки. Каждый раз считая эти до боли любимые пальцы, то с конца, то с начала, то с середины, считая отчаянно, остервенело, безумно, она прекрасно знала, что их пять, всё те же пять совершенных штук, но не унималась, не прекращала, не останавливалась, чтобы только не смотреть на огонь, не смотреть на пламя, во второй раз превращающее в пепел тела её родных. Она знала, что иначе не вынесет и никакая выдержка в пятьсот безрадостных лет ей не поможет. Только когда изжелта-красные языки пламени коснулись алебастровой кожи мужского запястья, Королева зажмурилась, чтобы этот кошмар не отпечатался в её глазах. Крик оборвался, как и её обернувшаяся существованием жизнь. Мир померк. Радостные возгласы десятков бессмертных долетали до её слуха отдалённо, глухо, сквозь плотный слой ваты, сквозь толщу воды, мутной, из городской клоаки. Лишь тихое «пойдём», вернувшее в водоворот неумолимой реальности, заставило сделать шаг. Афинодора внимательно посмотрела на сноху и, наконец, заметив молчаливый кивок на свои слова, спешно удалилась к Каю. Проводив блондинку мрачным, нелюдимым взглядом, Сульпиция массирует веки пальцами, стремясь скорее прийти в себя, и присоединяется к клану, видно, ожидающему появления главной звезды сегодняшнего кошмара после того, как та доставит остальных до дома тем же странным способом, что и на поле брани. Гневно чертыхнувшись, женщина сплёвывает на траву, утирая рот рукавом платья, и обхватывает себя руками, стремясь согреться. Было бы глупо думать, что её не станет колотить. Заставив Гайану корчиться от боли прошлой ночью, она обрекла себя пережить то же самое во все последующие. И как после этого не верить в бумеранг?       Только если считаться лишь с местью.

***

      Если это и лето, то какое-то определённо неправильное, потому что июнь наступает для Гайаны только сейчас. Копошась в своей косметичке, всученной Джейн на обязательной основе, она, наконец, находит ярко-красную помаду Rouge Coco и какой-то жалкий тюбик, который её лучшая подруга с видом знатока называет жидкой подводкой. Открыв сие творение с особой осторожностью, неуклюже наклоняясь к большому зеркалу в уборной, Гайя резкими, отрывистыми движениями рисует гротескные стрелки на полвека, на которых можно было бы при большом желании просто взять и улететь — благо, рука набита, — и касается помадой кричащего цвета потрескавшихся губ. Критично оглядывая своё отражение, разглаживая складки на том самом усердно подобранном чёрном платье, поправляя заколку в волосах, держащую умопомрачительный начёс в подобии причёски, Эйл покидает маленькую комнатку, направляясь в сторону бального зала. Свадьба Ренаты и Феликса… наверное, этого события весь Палаццо ждал ещё с декабря; последние происшествия, помимо Битвы, запомнившиеся этим стенам с особой точностью, так это, естественно, разрыв Гайаны и Каллена, так же как и развод Челси и Афтона с позорным изгнанием из клана последнего — это произошло ещё лет шесть назад, но нашумевшее помнится вечно. Пора уже остановить эту безрадостную череду хотя бы медовым месяцем.       Звонкий, знакомый голос отрывает Гайю от размышлений.       — У тебя крайности, — приобняв подругу, произносит Джейн, — то совсем отказываешься краситься, то теперь чёрной подводкой вместо теней.       — А моя прическа тебя вовсе не смущает, да? — усмехаясь, парирует Эйл, перебрасывая на плечо струящиеся иссиня-черные кудри, — я сошла с ума, дорогая, как только согласилась на твою авантюру, так что терпи.       — Просто вылитая Эми Уайнхаус, — оглядывая Эйл с ног до головы, утверждает Вольтури.       — Все женщины, любящие не тех мужчин, напоминают друг друга.       Слова Гайаны заглушает шелестящий шум приближающихся нестройных шагов. Оборачиваясь к коридору, подруги замечают в его конце нарядных Дидиму с Афинодорой, кажется, готовящихся к этому торжеству целый месяц напролёт, не меньше, и Челси под руку с Алеком — наверное, их искренний хохот сейчас слышит даже Аро в своих покоях на третьем этаже. Только какое-нибудь до омерзения бездушное существо могло бы не заметить, как эти двое друг с другом счастливы. Незаметно для направившейся к брату Джейн, Гайана быстренько покидает лестничную площадку перед распашными дверями бального зала, выходя на шумную площадь. Хочется побыть в одиночестве до жжения в дёснах. Это жуткое, заползающее под кожу чувство нередко посещает её, что вполне объяснимо, и до сих пор, даже спустя долгие, потерянные полгода, не позволяет дышать полной грудью, окунаясь в жизнь с головой. Да что такое «полгода»? Даже смертные, по-настоящему любящие смертные, могут находиться в этой самой пугающей пустоте после подобного кошмара и два, и три, и четыре года, некоторым несчастным не хватает и десятилетия, другие же вовсе прекращают свою бессмысленную, преисполненную болью жизнь. Гайана знает, что весь ужас ждёт её впереди. Так устроена вечность. Та самая вторая волна или как там её по-научному… фаза осознания, как сказал бы дедушка Фрейд, к ней вернётся ещё не единожды. Да Господи, как не назови этот адский котёл, он им навсегда останется. А если от слов не легче, нет смысла в этих словах. Единственным источником счастья, способным её растормошить и вернуть к человеческому состоянию, оказывается последняя неделя, а именно Майк и Париж, в котором она провела с другом все эти семь дней. Перед такой взрывной смесью, наверное, не устоит ни один, что, в принципе, нашло своё наглядное отражение — и смех срывался с губ настоящий, и улыбка была не фальшивая, и голос не ломался, не дрожал, не хрипел жалко, спотыкаясь на слогах и глаголах. Если бы Аро знал чуть меньше, если бы не было того марш броска из Аммана до Петры по пыльному шоссе в ночь, степень его ревности в десять раз бы превысила ту, что он чувствует на самом деле. Скрепя сердце, дав кучу советов и наказов, что следует вести себя осторожнее, он отпустил Гайану на семь долгих дней во Францию, ведь было бы глупо надеяться, что она будет примерно возвращаться из остробалконной столицы в девять часов вечера, словно подросток — после прогулки с друзьями. Её телефон ровно два раза в день трещал от его звонков — и трещал бы чаще, если бы Вольтури не останавливал себя сознательно от порывов набирать выученный наизусть номер каждые часа три. Эйл понимает его беспокойство, стараясь не пропускать ни одного вызова, а Майкл, наблюдающий за происходящим из-под полуопущенных ресниц, не может скрыть задумчивой, тёплой улыбки — с этими двумя всё понятно. Наверное, придётся стырить у Шерилин один из её едкопахнущих модных журналов и подкинуть Гайе со страничкой, где даны адреса свадебных салонов — это в любом случае, ей пригодится, и что-то подсказывает Плонару, что совсем скоро; и плевать он хотел на тот факт, что Аро связан брачными узами с Сульпицией. Это не имеет абсолютно никакого значения. Иначе бы телефон его лучшей подруги не разрывался по несколько раз в день от звонков одного и того же человека, а эти двое не висели бы на проводе по шестьдесят минут. Наверное, стоит позже извиниться перед Вольтури за бессовестную кражу Гайаны из Палаццо, а то при следующей встрече с ним его ждёт конкретный разнос. Конкретный.       Сейчас, после измены Каллена, Майк чувствует непривычную, ложащуюся грузом на плечи ответственность за Эйл, способной при большом желании и вовсе слететь с катушек — Плонару известно, что её способность к саморазрушению так же абсолютна, как и гений писать шедевры. Тогда, в январе, когда на кожаном руле патрола занемели пальцы, когда запах жжёной резины смешался с привкусом крови во рту, а в груди клокотало всё от ужаса «не успеть», он знал, что без Гайаны не протянет и месяца… а если на паркете до боли знакомой парадной найдёт её безжизненное тело, то без лишних слов заставит рядом сидящего Аро его прикончить и поскорее — благо, дар убеждения, именно дар, а не способность, ему в этом первый помощник. Хотя перед тем, как отдать концы, стоит рассказать всё Каллену, чтобы он знал, знал, падла, что её кровь — на его руках, чтобы знал, мучился и месяца через три сдох как последняя псина из подворотни. Увидеть Эйл, выходящую из ущелья под руку с Аро, целую и невредимую, только уставшую, было истинным счастьем, и Майкл не был уверен, что когда-нибудь испытает подобное ещё раз. Конечно, хотелось броситься навстречу и задушить её в своих объятиях, отказавшись отпускать от себя по меньшей мере ещё четверть часа, но вместо этого он, оперевшись спиной о корпус лифтованного автомобиля безотрывно наблюдал за приближающимися силуэтами, успокаивая бурю, клокочущую внутри. Лишь звонкое, пронзительное «Майк», вырвавшееся из её груди, заставляет его вздрогнуть и, сделав два размашистых шага, заключить в объятия до хруста позвонков бегущую к нему навстречу. Зарывшись стальными пальцами в лохматую, нечесаную копну кудрявых волос, Майкл молчит, зная, что слова сейчас ни к чему. Что он ей скажет? Что счастлив, что зол? Что хочет кричать ей в лицо о её недалёкости и беспринципности? Вместо всего этого лишь спустя минуту объяснимого молчания он целует её в макушку и произносит едва уловимо, чтобы слышала только она:       — Я люблю тебя.       — И я тебя, Майк, — шёпотом вторит Гайана, — ты знаешь.       Конечно, он знал. Ответом был шумный выдох. Тогда ей, находящейся так рядом, так близко, в кольце его сильных рук, вновь стало стыдно за собственный эгоизм. Она не имела права.       Из размышлений заплутавшую в переулках женщину выдёргивает жужжащая трель телефона, слишком резко ударившая по барабанным перепонкам. Кажется, сейчас ей суждено выслушать тысячу и один выговор.       — Где ты?! — возмущённый голос Джейн заставляет чуть отшатнуться от трубки. — Мы уже все углы обшарили!       — Я решила погулять, — спешит успокоить Гайя, разворачиваясь на месте, и быстрыми, размашистыми шагами направляется на выход из тенистого переулка, к городской площади. — Я совсем недалеко, буду через минуту.       — Уже засекла, — смягчившись, отвечает Джейн и нажимает кнопку отбоя. Гайана, сжав в руке трубку, стараясь сохранять человеческую скорость, семенит вдоль знакомых каменных стен и спешно надавливает на чугунное кольцо на парадной двери, скрываясь от любопытных людских глаз в тёмном дверном проёме; а чопорным итальянцам, бросившим ей вслед недовольный, презрительный взгляд, остаётся лишь возмущаться тому, что какая-то дёрганная женщина оскорбляет своим откровенным видом городскую достопримечательность.

***

Подари это танго горько, Словно кто-то содрал нам кожу, А наутро я вспомню только, Что и нет ничего дороже.

      Всю торжественную часть церемонии Гайана старается сосредоточиться на происходящем у алтаря. Как бы она ни пыталась сфокусировать внимание на статной фигуре Феликса и хрупкой — Ренаты, облачённой в белоснежное, обшитое невесомым кружевом платье, неумолимо, до желания вырвать себе глазные яблоки, она видит Эдварда и себя. Эдварда и себя — Господи, какое жуткое, невозможное, больное, противоестественное сочетание! Нет, этого никогда не случится, никогда; пора прийти в себя и перестать выдавать желаемое за действительное, пора прийти в себя и осознать, что Судьба растащила их обоих по разным уголкам планеты не случайно и сопротивление бесполезно. Их последний разговор в палисаднике поставил две вертикальные черты в сонате об их любви — две иглы, вонзившиеся под ногти в тот самый момент, когда во время их внезапного поцелуя она не ощутила ничего, кроме отвращения. Эти губы ласкали чужое тело, ласкали с таким упоением и страстью, подобие которых на себе Эйл суждено было испытать лишь однажды, и после этого, после всего этого, вопреки её возмущённым, испуганным «нет», Эдвард смял этими самыми губами её рот, словно жестяную банку — в ладонях, словно Гайана — его игрушка и собственность, готовая ежеминутно исполнять прихоти своего властного господина. Но она же не вещь. Не вещь!       Гомон аплодисментов отрывает женщину от ирреальных картинок и вынуждает присоединиться к всеобщему веселью, отбить себе ладони, чтобы только не думать о кладбище потерянных душ. Её состояние, если бы его можно было отразить на координатной плоскости, сейчас представляет из себя график прямой пропорциональности с тупым углом альфа при отрицательном коэффициенте икс — чем больше значение аргумента, тем ниже падает прямая, неумолимо скрывающаяся в недрах тетрадного листа. Аргумент в данном случае — снующая вокруг молодожёнов Джейн и счастливые Алек с Челси, Хайди, беседующая с Сантьяго в алькове, скрытом от посторонних глаз, а также Дидима, кажется, вспомнившая счастливые дни своей беззаботной молодости и светящаяся сейчас в своём безупречном платье подобно гранёному сапфиру на выставке частных коллекций. Невыносимо. Тошно и невыносимо. Эйл знает, что эти чувства глупы, несёрьезны и больше напоминают необоснованный детский каприз, но на что нам подобное знание? Только удостовериться в том, что мы с вами обречены.       Из многочисленных присутствующих состояние Гайаны, замеревшей у стены подобно мрамору, замечают лишь две пары внимательных, всепонимающих глаз. Аро и Марк. Будто может быть по-другому. Последнему даже не требуется особых усилий, чтобы почувствовать перемену в её настроении; один только взгляд, и всё безмолвное становится понятным. Конечно, ей больно. Вообще эгоистично и неразумно пригласить на свадьбу женщину, свадьба которой оборвалась, только вот о чувствах Эйл никто думать не собирался. Встала и пошла. В принципе, именно так она и существует последнее полугодие. Аро, улавливая на себе тяжёлый взгляд названного брата, хмурит брови, смотря в ответ. Было бы глупо считать, что Марк не сознаёт его намерений и того, что этими намерениями движет. Короткий кивок как точка в их бессловесном диалоге. Он и сам не знал, к чему ему это согласие, и не был уверен, что его визави понял всё до конца. В принципе, ответы на эти бессмысленные вопросы уже заранее теряют значение.       Вальс под потолком замирает в торжественном финальном аккорде, и изящные пары степенно расходятся по богато украшенному залу, сливаясь в чрезмерной пышности своих костюмов с окружающим интерьером. Понимание этого заставляет Гайану подавить нервный смешок. Все эти люди, по больше части ей не знакомые, в своём подчёркнутом совершенстве смазываются в одну безрадостную картину, и Эйл, чувствуя себя чужой на этом празднике жизни, пересекает зал насквозь, стремясь найти укрытие на веранде в другом конце. Зачем она вообще сюда пришла? Ещё с Майком разучивала танцевальные движения, Господи, готовилась, называется, с подходом ответственным и бесцельным. И что в итоге? Очередная волна воспоминаний о больной, прошедшей любви и чудовищном прелюбодеянии, помнить которое слишком по-человечески?       «Ты дура, — совестит себя Гайя, стремясь скорее укрыться в расфуфыренной толпе, похожей на ряд свадебных приторных тортов, — просто полная дура, безмозглая, недалёкая, отврати…»       Приступ её самобичевания прерывает каскад септаккорда, бегущий с четвёртой в контроктаву в шестнадцатых и тридцать вторых. Свет становится приглушённее, падая холодно, морозно, как-то непривычно-колюще в центр начищенной до блеска залы, оставляя по периметру пугающий, обезоруживающе интимный полумрак. На одно короткое мгновение ей кажется, что сейчас она здесь совсем одна и всё окружающее ещё минуту назад веселье, тошнотворное и выводящее из себя, исчезает бесследно. Заторможенно развернувшись, Гайана сталкивается с парой родных, прожигающих насквозь глаз и шумно сглатывает. Аро. Один резкий шаг, одно жалящее мгновение, и прикосновение его горячих, больше не тёплых, пальцев, обхвативших её ледяную ладонь, обжигает её. Если с Эдвардом гореть было страшно, то теперь опасений нет. Теперь вообще ничего нет. Только дыхание на двоих и его ладони на её теле.       — Зачем тебе это? — сорванно шепчет Гайана, цепко сжимая мужское плечо, и делает четыре плавных шага в его сторону, как на этой неделе её учил Майк, — у всех на глазах, здесь же Суль…       — Плевать, — хриплым от волнения голосом перебивает Аро и, разворачивая её спиной к себе, одним бесцеремонным движением прижимает к своему напряжённому телу, — плевать на неё, плевать на всех, Гайя, плевать…       Его стальные пальцы сминают шелковую ткань платья на её бёдрах, и та, натягиваясь, оставляя следы своими шершавыми швами, впивается в бледную кожу. Жар встряхивает Гайану изнутри, и, пытаясь спастись, она лишь сильнее цепляется ногтями за его руку, обхватившую её туловище поперёк до хруста в костях. Каждым острым, ноющим позвонком чувствуя его дрожь, она не понимает, почему её спина до сих пор не покрылась ожогами; шелк её короткого платья, хлопок его рубашки с маленькими металлическими пуговицами, сейчас, когда уже нельзя понять, где заканчивается её тело и начинается его, кажутся откровенно лишними. В такт Музыке Гайана отстраняется от него, отходя на шаг, всё ещё чувствуя сплетение его совершенных пальцев со своими, костлявыми, и в следующее мгновение вновь оказывается в его властных, окутывающих первозданным бензолом объятиях; шаг, ещё шаг — она пылает в его руках, пылает настолько сильно, что позволяет себе забыть и о Сульпиции, и об Афине, и о Джи, и обо всех остальных совершенных и похожих на торты гостях, а уроки Майкла напрочь, под аккомпанемент щелчка на подкорке, вылетают из головы, напоминая череду смазанных, бесформенных картинок, которые в памяти точно не воскресить; позабыв о собственных правилах, принципах, боли, ломающей её пополам ещё полминуты назад, Гайана, ведомая им, запрокидывает голову, раскованно прогибаясь в спине, и, возвращаясь в исходное положение, медленно проводит шершавыми ладонями по его плечам, лишь потому, что хочет и знает — ему это нравится. Шаг, ещё шаг — Майк говорил ей, пытаясь объяснить наглядно, что в подобных элементах по аргентинскому канону необходимо касаться каблуком ягодиц и походить на цаплю; Гайя смеялась тогда над этой метафорой, смеялась без устали, а сейчас… сейчас в её голове не остаётся места для забавных воспоминаний и шуток лучшего друга — сейчас она чувствует, что в этом танго, проскочившем между ней и Аро подобно искре, — гораздо больше и гораздо ярче, чем положено, дóлжно и правильно. Окутанная его сильными руками, кожа к коже, тело к телу, зная, что играет с огнём, Эйл, боясь передумать и утерять свою остервенелую решимость, закидывает ногу ему на бедро, прижимаясь к нему сильнее, прижимаясь к нему непозволительно пошло, так, как не решилась бы раньше, так, как не прижалась бы и к Эдварду на глазах у сотни человек, и, не опасаясь пожалеть потом, не опасаясь показаться легкомысленной и вульгарной, смотрит Аро прямо в глаза, смотрит неотрывно, бесстыдно, наперекор и назло собственной боли, суке Сульпиции, манерной и блевотоподобной, рассудительной, преисполненной мудрости Дидиме, желающей сделать из неё послушную девочку с хорошими манерами, наперекор совершенно-марципаново-вишнёвой Хайди, бесхребетному Каллену, которого Майк окрестил «беспалевным ёбарем», дверному проёму, где она также «беспалевно» увидела их вдвоём, наперекор пачке черносливовых сигарет и выгравленной на ней цыганке, буквально ржущей над её слезами-соплями пятого декабря и сорванным, прокуренным голосом, пытающимся в полуночной вольтеррской тишине спеть серенаду фонарю на улице. Она смотрит в его глаза, хватаясь бездумно и бесполезно за скользкую реальность, смотрит и тонет, смотрит и понимает так остро, так ярко, до боли под обтянутыми кожей рёбрами, что если отвести взгляд, если он сейчас его отведёт, она просто-напросто сдохнет. Хотя отдать концы в его руках в разы лучше, чем в одиночестве на холодном полу парадной. В ответ на её беспорядочные, ненормальные мысли, бегущие в голове смазанно и нестройно, его пальцы скользят по её голой коже, вдоль бедра, выше, сминая несчастную ткань платья в гормошку, заставляя Гайю подавить судорожный вздох, когда для возмущения больше не остаётся места, когда для стыда и правил приличия отведён в Аду отдельный котёл, — даже Эдвард, даже тот, кого теперь язык не поворачивается назвать любимым, даже в день их не-навсегда-прощания, в момент их неудавшейся, остановленной по её желанию близости, не прикасался к ней так — так, что не возникает и мысли остановиться. Нет, сейчас Гайя уже не станет никого прерывать, не станет ни о чём жалеть, если Аро не остановится, сейчас она готова идти до конца, готова быть блядью, последней и лучшей, как Афина в Аргосе, блядью и бесстыдно раздвигать ноги перед человеком, который спас её и которого когда-то спасла она, сейчас она готова до хрипоты выстанывать его имя, выкрикивать «хочу-люблю-ещё» и отсасывать ему досуха, сейчас она готова чувствовать его в себе, пока он будет разрывать её пополам и кусать её плечи, пока он будет в неё кончать хоть десять чёртовых раз подряд, так, что завтра утром она просто не встанет с постели, сейчас она готова, если только он прошепчет «пойдём», исчезнуть с ним из этого зала в его покои, посреди танца, плюя на Сульпицию, Джейн, Дидиму, Феликса с Ренатой, на их пышную свадьбу и тортоподобных ебучих гостей, просто потому, что Гайя знает одно, доказанное не единожды, — ему тоже будет плевать. Многократно и абсолютно.       Одно движение, такое же резкое и молниеносное, как и весь их противоправный, противозаконный танго, — и они отходят друг от друга на несколько упрямых шагов только для того, чтобы как раньше слиться в единое целое, проклиная окружающий лоск, самих окружающих и собственную одежду за преступное, сковывающее наличие. Это им сейчас ни к чему. Аро снова оказывается за её спиной, захватывая в плен своих ладоней её костлявые плечи и в такт Музыке, в которой у этих двоих уже давно отпала необходимость, ведёт Гайану, опаляя сорванным, тяжёлым дыханием кожу её шеи. Она вздрагивает, и он нетерпеливо разворачивает её к себе, чтобы только ещё раз ощутить холод её ладоней на своём теле и поймать ненормальный, бешеный, скручивающий все внутренности взгляд своим. Аро горит, горит страшно и сейчас, в момент, когда женские запястья сжаты до хруста, за это ненавидит её, ненавидит самой жуткой и самой настоящей ненавистью, ненавидит за то, что она, безбашенная, с ярко-красной помадой на губах, с широкими стрелками до висков, на странных каблуказ, и в платье, маленьком чёрном, ультракоротком платье, не оставляющем простора для фантазии, лучше всех этих разодетых сук и сейчас, единственная, как всегда единственная, смотрит ему в глаза и смотрит так, что внутри что-то надламывается, летя к чертям и его потрёпанному самоконтролю; ненавидит за то, что среди множества красивых, трусливых щёлок, она единственный, чёрт, живой человек и единственная настоящая; ненавидит за то, что неделю назад, взобравшись по ступеням на крышу, он увидел на её старом мольберте икусный до тошноты и сжатых кулаков портрет Каллена. А потом она, прямая, хлёсткая, ворвавшаяся в его жизнь подобно пощёчине, вернулась в Палаццо с многочисленными сумками из бутиков — Джейн всё-таки уговорила — и, цокая шпильками, появилась в его кабинете со своим неизменным планшетом. В чулках со швом, в короткой кожаной юбке, в свободной рубашке с тремя расстегнутыми пуговицами, с улыбкой на лице, такой искренней и простой, что вновь захотелось стереть её к чёрту, смяв выразительные губы грубо и по-хозяйски, вцепиться мёртвой хваткой в собранные в безумную прическу волосы и слышать, как она, невыносимая сволочь, вскрикнет, сорвать с неё вызывающие, непотребные тряпки, скинуть в один угол, чтоб неповадно было, и заставить это болезненно худое тело дрожать, изгибаться, выламываться, скребясь ногтями о наборный паркет от мучительного, порочного удовольствия, — он ненавидит её. За свои желания, нереализованные, глупые, извращённые, за слабость, за неизвестность, на которую его эта слабость обрекает, за безвкусные ночи, за жар и пульсирующую по венам боль, которую не утолить ни шлюхами, ни дрочкой, за скребущийся ужас под рёбрами, за дыру в груди, за черноту, грязную, пыльную черноту, от которой уже нельзя спрятаться в пустом кабинете, за то, что пару раз за неделю, пока она, его лохматое беспокойство, шлялась по Парижу и подвалам Гарнье, без него, чёрт побери, а с Майком, Аро заглянул в ту же самую Tabaccheria на via Roma и купил три пачки черносливовой Gitanes, припёрся к себе в кабинет и, так и не дозвонившись до Гайаны двенадцатью пропущенными, выкурил все шестьдесят сигарет, заплевав окурками подоконник. А перед глазами мелькал троекратный калейдоскоп: портрет Каллена, она сама, сидящая на ступенях, заплаканная и раздавленная, и вот сейчас, на пороге его кабинета в таком виде, что в мгновение захотелось вытрахать из неё всю боль, сарказм, язвительность, страдания о сопляке-телепате и до краёв, до чёртовых искр перед глазами, до криков и хрипоты заполнить её собой, чтобы даже мысли у неё не возникло сбежать или отдаться другому. Аро знает, что она девственна, и знает, что её невинность должна принадлежать ему — иной расклад приводит в ужас и заставляет нервно дёргать ногой, ломая в пальцах первое попавшееся… он и сам не может объяснить, почему подобные мысли вызывают такую реакцию. Аро знает, что она притворяется, что весь этот версаче-шпилечно-фиолетовый вид — лишь попытка сбежать от правды и сигарет. Она до сих пор курит. Редко, раз в два месяца, скрываясь от всех на каком-нибудь пустынном шоссе, стабильно выкуривает пачку и возвращается в Палаццо, садясь за мольберт. Однажды, попросив у него папку старых ненужных газет, Эйл уплела на крышу, отказавшись от предложения погулять. Он нашёл её на второй час там же, сидящей у стены на полу, по щиколотку в бумажной стружке; костлявые пальцы безостановочно, нелепо, уже на автомате рвали пищую бумагу в ничтожные, крохотные клочки, превращая в пыль несчастную тосканскую публицистику. Равнодушие холодных, потухших глаз тогда заставило внутренне содрогнуться. В такие моменты смотреть на неё страшно, страшно по-настоящему — лучше бы она курила, но хотя бы была в себе, чем вот в таком вот безразличном, флегматичном безумии, из которого не вытащить и не вернуть. Он тогда только взял её за руку, вывел из этой башни на улицу, и они пошли к парковке, к той самой, к которой он рвал в прошлый раз, в конце декабря, сели в спорткар — Аро знал прекрасно, что Гайя любит такие машины, — и, выехав за пределы города, нарушая не нужные сейчас ПДД, гоняли по пустым асфальтированным шоссе до шести часов утреннего рассвета. Она не курила тогда. Даже не притронулась к начатой пачке в кармане. Либо ей не хотелось дымить при нём, либо просто с ним не хотелось.       — Мартовские коты, — зло выплёвывает Сульпиция, исподлобья глядя на танцующих в центре зала.       — Заткнись, — отрезает стоящая рядом Афинодора и, передёрнув плечами, отходит от названной снохи на несколько шагов, продолжая неотрывно наблюдать за гармоничной, забывшей об остальных парой; и ей даже не приходится сомневаться, что происходящее на её глазах сейчас — нечто большее, чем просто техничный танго и животная, голодная страсть. Улыбка трогает женские губы. Этим двоим нужно только не побояться признать это и признаться. Она видит, как Гайану ломает, видит её мужественные попытки вернуться к прошлой, допомолвочной, додекабрьской жизни, видит, что Джейн, славная малышка Джейн совсем не понимает, что согласие Гайи на тот же самый шоппинг, будь он неладен, — шаг, сделанный из отчаяния, крик о помощи, а вовсе не о том, что ей, наконец, полегчало. Так не бывает. По щелчку пальцев это не происходит. Гайана мечется, хватается за первую палку, брошенное в болото, а увидев другую, кидается к ней, своими резкими, неразумными действиями лишь утягивая себя в трясину. Афина пытается ей помочь, ведёт на крышу не к мольберту с портретами, а к роялю и просит сочинять Музыку или же просто барабанить по клавиатуре, пока вся эта какофония не сложится в лейтмотив. Эйл переступает через себя и, откладывая кисть, садится за инструмент, со знакомым трепетом поднимая тяжёлую крышку. В последний раз она играла в Петре куплет из «One year of love», спетой ей вместе с Аро той самой ночью, на чём он её, кстати, и застал, спасая от спасительного забвения. Прикасаться к роялю с тех пор стало страшно, ведь память осталась при ней. Перебирая трезвучия и арпеджио, играя с тритонами и доминантами, Гайана резко убирает руки с клавиатуры и просит сигареты. Наверное, так и формируется у смертных зависимость. Попробовал раз, будучи на грани, а после, всё ещё продолжая на ней балансировать, хочешь ещё. Скрепя сердце, зная, что по-иному Эйл будет только хуже, Афинодора достаёт из кармана заготовленные на подобный случай пачку и спички. Выкурив штуки три, Гайя вновь принимается за инструмент и к сигаретам больше не возвращается, сознательно ограничивая себя от сомнительного удовольствия, что дарит ей черносливовый дым. Видеть подобное саморазрушение — худшая пытка для неравнодушных и близких. Вроде бы, в их запасе вечность, и Гайе не грозят проблемы с сердцем, памятью, лёгкими… только вот психика всё та же, и чувства те же, и боль одинаковая… обычная, земная боль, которую так отвратительно просто душить сигаретами. Сейчас же, видя, как Эйл пылает в его руках, не задумываясь, что скажут другие и что решат, видя, как Аро, стискивая хрупкое тело во властных объятиях, ведёт её в танце, так трепетно и чутко, что невольно бросает в дрожь, Афинодора понимает одно, очень важное и не кажущееся противоестественным, — ему можно её доверить. Доверить, зная, что Гайя, будучи с ним, не станет сбегать, курить и ломанно притворяться.       Музыка обрывается на арпеджио и неустойчивой «ля», выжигая ассиметричной квинтой лёгкие и артерии. Замирая на несколько мучительно долгих секунд, прерывать которые не хочется вовсе, они отходят друг от друга на несколько метров, пока свет, вновь обретший краски, не заиграет на ярких стенах и мраморном полу, где только что сплелись два больных одиночества. Лавируя между гостями, игнорируя чьи-либо попытки заговорить, Гайана минует раздвижные стеклянные двери, наконец, выходя на веранду, куда хотела попасть ещё до танца, рискованно пересекая зал. Лёгкое дуновение шального июньского ветра, и бензол ударяет в ноздри. Конечно, он здесь. Он просто не может оставить её вот так, после всего, что случилось.       — Я не думала, что ты придёшь… на свадьбу, — только и находится она, чувствуя подсознательно, что он стоит за её спиной. Господи, нельзя разве было придумать фразу поумнее.       — Надо же чем-то заняться хоть иногда, — отшучивается Аро, вставая от неё по правую руку, — а то всё «Повелитель» да «Повелитель».       — Ты как всегда, — смеясь, произносит Гайя, бросая на него тяжёлый, контрастирующий со всей её весёлостью взгляд. Она слышала когда-то, что в глазах человека можно захлебнуться, но не верила в этот бред. До сейчас. «До встречи с тобой», до танго на грязном мраморе. — Ты хотел досадить ей?       — Кому?       — Сульпиции, — выдохнув, произносит Гайя, пытливо всматриваясь в радужку изученных до миллиметра глаз. Уж если рвать зуб, то с корнем. Уж если плакать, то рыдать. Уж если пытаться сбежать от правды, то нестись опрометью и в другую Галактику. Так будет честнее… больнее, честнее и проще. — Весь этот танец…       — Если ты и правда так думаешь, то ты очень глупая женщина, — помрачнев, отвечает Аро, чувствуя, что внутри вновь что-то рвётся с мясом и сдавленным воплем. Она так ничего и не поняла. Посчитала за игру. Посчитала, что всё неотвратимое между ними — поставленный им спектакль.       — Я просто пытаюсь себя разуверить, — глухим голосом произносит она, понимая, что за собственные сомнения вновь становится стыдно, — непривычно думать, что…       — Ты кому-то нужна, — заканчивает за неё Вольтури, — что я танцую с тобой, потому что, чёрт побери, хочу этого, что когда ты игнорируешь мои звонки, исчезаешь из Палаццо на несколько дней, я гадаю, где и с кем ты теперь развлекаешься, ища в сигаретах и трахе замену любви.       — Я не…       — Молчи, — вполголоса перебивает её Аро, прекрасно зная, что она хочет сказать, прекрасно зная о её невиновности, — это всё не твоё: все эти клубы, пабы, табак, зажигалки и секс. Ты пытаешься выглядеть живой, а на самом деле выглядишь жалко, — конечно, это вовсе не так, и бесчеловечно теперь швырять ей в лицо подобную несправедливость, но по-другому сказать уже не поворачивается язык — она слишком его разозлила: и видом своим, и взглядом распахнуто-жгучим, и тем, как бесстыдно, как опасно, на грани фола, прижималась к нему на глазах у сотни других, что он был готов порвать стояком штаны и выебать её прямо на грязном мраморе — вылюбить, полюбить глубоко, обоюдно и долго, замереть в ней, целуя до боли в скулах, и понять, что для него существует только её губы и её запах. Она разозлила его. Тем, что пьянящий сандал, до краёв заполнивший его лёгкие, он готов покупать кубометрами, зная, что иначе не протянуть, тем, что она носит сигареты в карманах и ими от неё так восхитительно-тошнотворно несёт, красится в серо-буро-малиновый, носит короткие платья, смотрит ему в глаза, опять смотрит, что хочется их себе к чертям выдавить, танцует с ним, танцует же, горит, как он, безудержно и думает, думает, блять, что ему всё равно. Всё равно!       — Ты… зачем ты так… — в её глазах, прорвав плотину веселья и рассудительности, стоят слёзы, и Аро чувствует себя ублюдком. Доигрался. Вот какой смысл был говорить ей это? Воззвать к разуму, выдать на-гора и доказать собственную биполярку? Что его мечет между желанием согреть её, укутав пледом с ног до головы, как смертные гирляндой — ель на центральной площади в конце декабря, и вытрахать, ловя её стоны и крики губами при каждом толчке. Сделав шаг навстречу, сокращая расстояние между Эйл и собой до минимума, он, смотря на неё сверху-вниз, очерчивает взглядом контур женских губ, чтобы после вновь захлебнуться, боясь оступиться и утонуть, когда уже будет некуда возвращаться. Рвано втянув носом воздух, сжёгший от напряжения дыхательные пути, Аро дрогнувшим, хриплым голосом произносит на два тона тише:       — Господи, что ты со мной творишь.       Вопрос не для ответа.       Прикрыв глаза, он сжимает челюсти и, тяжело сглатывая холодную слюну, отступает на пару отрывистых шагов. Костяшки сводит от желания дотронуться до неё, но Аро будет сильнее. Ещё не время. Ещё нельзя. Бросив на Гайану последний, острый в каждой грани взгляд, он ломанно покидает веранду, зная, что пара мгновений — и ему будет плевать на гордость, Каллена и гостей за стеной, когда он, сгребая её в охапку, утащит куда-нибудь, где им никто не посмеет мешать. Посмотрев ему вслед, Эйл чувствует, как внутри что-то так же хрустит и ломается, отдаваясь глухо в висках. Потому что не рядом, потому что не всё равно.       Потому что она поняла. ~ *Айса — одна из Мойр, прерывающая жизненный цикл. Считается богиней Смерти. **порнея — проститутка в Древней Греции, находящаяся под покровительством сутенёра. ***Лахеса — одна из Мойр, определяющая Судьбу человека.
161 Нравится 54 Отзывы 77 В сборник
Отзывы (2)