***
— Я слушаю, господин Каганэ. Главный врач нервно хихикнул и указал Мураки на кресло. На самом деле с выдержкой у него все было в порядке, просто его главный хирург, доктор Мураки Кадзутака, всегда вызывал у него какое-то ощущение неловкости, почти страха. А уж сейчас особенно. Мураки сел — абсолютно прямой, в ослепительно белом с ног головы, лицо вежливое, но строгое — и снова вопросительно посмотрел на Каганэ. Тот перешел к делу: — Я хотел поговорить с вами об операции у пациента Едзикати. — С ним все в порядке. Состояние стабильное. Пульс в норме. Я только что… — Я имел в виду не это. Я прекрасно знаю, что все ваши операции блестящи, и как врач вы бесконечно внимательны. Доктор Кайо рассказала мне, что вам стало дурно во время операции, и вы чуть не потеряли сознание. — Вот как? — тон Мураки сделался ледяным. — Меня волнует ваше здоровье, доктор Кадзутака. Очень сожалею, что последние недели стали такими тяжелыми для вас. Не стоило ставить вам столько операций — это моя ошибка. Ваше здоровье слишком драгоценно… Кроме того, в таком состоянии вы можете провести операцию не вполне… — Вы отстраняете меня от работы? — в голосе Мураки прозвучали такие нотки, что Каганэ едва подавил желание отодвинуться подальше. В который раз ему пришло в голову, что всегда ровный и почти мягкий в обращении Мураки может быть очень опасен временами. — Конечно, нет, что вы! — Рад слышать, — по-прежнему холодно заметил тот. — Я только предоставляю вам отпуск. Вы просто отдохнете какое-то время. Срочных операций вашего профиля в больнице сейчас нет и… Ну конечно, решать вам… — Бесспорно.***
Мураки вышел из больницы и направился к стоянке, когда его окликнули. Он обернулся. — Кайо-сан? — Я подвезу вас, Кадзутака, вам не стоит садиться за руль. Мураки хотел было возразить, но потом пожал плечами и кивнул. Они ехали по улицам Токио, постепенно темнело, поэтому кое-где зажигались фонари. Мураки молчал. Доктор Кайо тоже ничего не говорила, изредка бросая на спутника быстрые взгляды искоса. Она готова была поклясться: что-то с Мураки не так. Наконец около его дома она остановила машину. — Благодарю, Кайо-сан, — Мураки не то кивнул ей, не то поклонился. Он начал открывать дверцу машины, но она перехватила его руку. — Кадзутака, что происходит? — Кайо-сан? — со слабой улыбкой, которая ему так шла, спросил Мураки. — Послушайте, Кадзутака, я вас знаю очень-очень давно. Мы бывали с вами во многих переделках, даже в заминированной операционной приходилось работать. Но я никогда не видела вас в таком состоянии, как сегодня. Никогда. — Правда? — улыбка у него была такая мягкая, такая грустная, ресницы опущены вниз. «Боги, я не хочу терять от него голову. Не хочу. Но это так просто», — неожиданно Кайо разозлилась. — Проклятье! Кадзутака, может быть, вы просто нас всех дурачите? И Каганэ, и меня? Ну-ка скажите честно, есть у вас какие-то проблемы? Мураки посмотрел женщине прямо в глаза. Улыбка его не погасла. — Да, Кайо-сан, — негромко ответил он, — есть. — Какие, хотелось бы знать! Ноготь сломали? — Нет, Кайо-сан, ну что вы. У меня действительно серьезные проблемы. — Какие? Кадзутака, я ведь могу вам помочь. Он отрицательно покачал головой, поцеловал ее руку и вылез из машины, как будто бы вздрогнув в тот момент, когда оказался в проеме двери.***
Дома Мураки просмотрел почту, однако ничего интересного на глаза ему не попалось. Сидеть в Токио все время вынужденного отпуска не хотелось, и Мураки, погадав несколько минут, пожал плечами, позвонил в аэропорт и заказал один билет в Киото на вечерний рейс.***
Перед фигурой Авари все еще блестели остатки кин-кея магической защиты. Ковер вокруг был засыпан осколками топорика, а один из них — самый длинный — был в крови. Ватари застыл пораженной фигурой в углу и только тихо шептал, как в трансе: — Спектакль отменили… Спектакль отменили… Мики бесшумно, как кошка, пересек прихожую, подобрал один из осколков и присвистнул. Хисока внезапно сорвался с места и кинулся к Цудзуки. Схватил его за плечи, затряс и закричал что-то, но синигами не слышал его. «Значит так, да? Значит, я сошел с ума? Значит, все-таки сошел? Боги, да что же это?» — с какой-то детской обидой думал он. Он не помнил, как Авари, прижав к рассеченному лбу руку, вышла из комнаты. Раны, нанесенные синигами в Мэй-фу, заживали совсем не так быстро. Ватари ушел за ней. Не помнил, как Мики и Хисока стащили его с лестницы и усадили на диван. Не помнил, как Мики, сказав что-то Хисоке, пошел по лестнице наверх. Мальчик принес воды и теперь держал стакан перед Цудзуки. Тот пил и чувствовал, как зубы стучат о стеклянный край. Вернулся Мики. — Это что-то невероятное. В доме разбиты все зеркала. Все до одного! Ты представляешь себе? Хисока покачал головой, в его мозгу это не укладывалось — Цудзуки ведь всегда такой ровный, мягкий, дружелюбный… Цудзуки сидел, глубоко склонившись и запустив руки в темные волосы. Они требуют объяснений, и он, не веря, не надеясь, начинает рассказывать. Голос у него глухой, он не отрывает глаз от пола. Наконец, закончив, поднимает взгляд и понимает, что они не поверили ни единому его слову. Какое-то тупое отчаяние захватывает его. Да что же это? Да за что же?! — Н-да, — тянет эльф и как-то странно смотрит на сгорбившегося синигами, как смотрела Авари. Хисока молчит, а потом резко вскидывает голову: — Я не верю этому, Цудзуки! Слышишь, не верю! Пойдем вместе к зеркалу! Оно разбито, но отражение по краям увидеть можно. Пошли! Цудзуки безвольно поднимается и идет за напарником к остаткам зеркала. Несколько мгновений они смотрели и ничего не видели. Вдруг Цудзуки отшатнулся и закричал. Из черной разломанной дыры вылезла рука, покрытая трупными пятнами, и схватила Хисоку за волосы. Резко дернула назад, и Цудзуки услышал, как хрустнули позвонки. Тело мальчика тяжело осело на пол. Цудзуки закрыл лицо руками и уже не в силах сдерживаться, кричал, кричал, отчаянно, мотая головой. Хисока смотрел на него непонимающе. Ведь в зеркале ничего нет! И рядом с зеркалом ничего нет. А Цудзуки в таком ужасе, что волны его захлестывают эмпата. — Цудзуки, что с тобой? Цудзуки отрывает руки от лица и видит, как безжизненное тело, лежащее на ковре, встает и преображается на глазах — становится тоньше, выше и каким-то поблекшим… Серый человек… Синигами отскочил в угол и рухнул на пол, вжимаясь в стену: — Не подходи! Хисока успокаивающе поднял руки: — Ты что, Цудзуки? Это же я. — Не подходи! Не подходи… Тело Цудзуки сводили нервные судороги. Хисока протянул к нему руку, не обращая внимания на предупреждающий крик эльфа. Цудзуки коротко застонал и вдруг телепортировался…***
Цунэ Коба, тихо покашливая, медленно шел к кабинету хозяина. Привычки крепко въедаются в плоть и кровь людей. Двенадцать лет прошло с тех пор, как хрупкий шестнадцатилетний мальчик остался единственным хозяином этого дома, а Цунэ по-прежнему мысленно называет его «молодым господином»… Господин Кадзутака приехал неожиданно. Зимой он редко бывал здесь, поэтому слуг в доме не держали. Однако Цунэ жил тут постоянно, следил за домом, вел нехитрое хозяйство, готовил дом к времени, когда хозяин приедет и, как правило, с пассией или с друзьями. Мураки почти никогда не приезжал в свой дом в Киото один. Коба его понимал — этот дом слишком большой, он рассчитан на многочисленную семью, на множество людей, а молодому человеку одному здесь должно быть скучно. Впрочем, Мураки на одиночество никогда не жаловался, ему как будто вполне хватало книг, кукол, документов. Он постучался и по привычке хорошего слуги подождал, пока глубокий хрипловатый голос ответил: — Входите, Коба-сан. Мураки сидел за столом, и скупой свет предзимнего солнца освещал его фигуру. Весь в белом, с платиновыми волосами и бледной кожей, с сигаретным дымом, плавающим вокруг его головы — он был похож на замечтавшегося ангела. — Вам пришла почта, господин Кадзутака. — Распечатайте, Коба-сан. Что там? — взгляд серых глаз был рассеянным, лицо отстраненным. — Письмо от господина Косароки. Он приглашает вас сегодня вечером на встречу ученых Киотского университетского научного комплекса. Мураки выдохнул тонкую струйку дыма: — Споры ни о чем людей, у которых не хватает смелости проверить собственные измышления на практике. Маститые академики, которые уверены, что, просидев по сорок лет в своих кабинетах, они многое узнали о науке. Люди, которые обвиняют любого со своеобразным подходом в шарлатанстве. Скучно. — Письмо от господина Кея Солланта. Приглашение на вечеринку. Мураки чуть повернулся, луч солнца сверкнул в рубинах его сережек. — Компания актеров, художников и прочей «богемы», которые считают, что, шокировав неразборчивую публику глупой и ребячьей выходкой, они стали причастны к творчеству, а попробовав секса в разных позах — узнали что-то о страсти. В танцах девочек Ории и песнях госпожи Ямакита искусства больше. Скучно. — Письмо от госпожи Сэйонары… — Коба-сан, вы знаете, какой сегодня день? — Разумеется, господин Кадзутака. Сегодня 26 ноября. Мураки снова затянулся: — 26 ноября. Ноябрь, Коба-сан, месяц мертвых. Этот месяц всегда приносит несчастье. Взгляд его смотрел мимо старого слуги. Он помолчал. Цунэ смотрел на господина Кадзутаку с пониманием. Конечно, в такой день… Мураки, тряхнув платиновыми волосами, откинул голову и затушил сигарету: — Что же пишет госпожа Сэйонара?***
— Я не приду ночевать, Коба-сан. Останусь в городе. — Очень хорошо, господин Кадзутака. Мураки шел по улицам Киото, сжимая в руках три букета белых хризантем, и недоумевал, правда ли он надеялся, вопреки всему, что приезд в Киото облегчит его состояние. С чего бы это? Он ведь знает, что есть только одно спасение… Наступили самые тяжелые дни поста — сегодня были третьи сутки воздержания от приема воды. К тому же в доме его детства слишком много дверей… Он пришел на знакомое кладбище и положил три букета на три могилы. Мураки ненавидел ноябрь. Ноябрь приносит несчастье. Ноябрь — это месяц мертвых. А смерть Мураки ненавидел еще больше.***
Он все-таки отправился на званый вечер госпожи Сэйонары. Хотел уйти пораньше, но Сэйонара насмешливо кольнула его: — Да вы как будто хотите попасть домой до темноты, Мураки?! Тот молча поклонился. Собственно так оно и было, но говорить этого Мураки не собирался, потому что в противном случае последовал бы самый страшный вопрос: «Почему?» А ответить на этот вопрос Мураки не мог. Вернее мог, но его ответ породил бы еще больше вопросов. Такси привезло, когда уже стемнело. Его квартира на двенадцатом этаже. Интересно: каждый новый этаж это тоже граница? Потому, что тогда Мураки неуверен, не упадет ли он в обморок в лифте. Эта мысль пришла ему в голову, когда в дверях (на границе) ему чуть не стало дурно. Консьержка подняла голову. — Господин Кадзутака! Добрый вечер. — Здравствуйте, Харука-сан, — сказал он, прижимая пальцы к вискам. — С вами все в порядке? — в голосе девушки было беспокойство. — Вы так бледны. — Голова болит, — через силу улыбнулся Мураки. Голову, и правда, сжимало ужасом, будто обручем. Лезвие, которое подходит к нему на границах. Все ближе и ближе. Уже касается кожи. Не боль страшна — ожидание. А уж когда граница двойная между улицей и домом, между светом и тьмой… Именно такая граница ждала его наверху. В его квартире был погашен свет, а он точно оставлял его включенным. Мураки почувствовал — не понял, просто почувствовал — что в квартире кто-то есть. Он машинально сунул руку в карман и тут же вспомнил, что его пистолет лежит запертый в ящике письменного стола. Когда нервы издерганы, носить оружие противопоказано. Десять к одному, что пулю получит не тот, кто этого заслуживает, а тот, кто попадется под руку — Харука, например. Мураки стиснул зубы, чувствуя, что на висках выступил пот, и включил свет. На секунду он прикрыл глаза, а потом… — Цудзуки!***
Дом, в котором Мураки Кадзутака в свое время купил квартиру, был построен в новом районе небоскребов. Немного на окраине, но зато с двенадцатого этажа виден весь Киото — старая столица Японии. И виден был очень хорошо, так почти всю поверхность стен занимали окна — огромные, со стеклами-хамелеонами, такими, что не нужны занавески, которые довольно сложно подобрать, ведь окна начинаются чуть выше уровня пола и заканчиваются вплотную к потолку. Здание имело форму цилиндра, на каждом этаже всего одна квартира — престижная проектировка. Хотя Мураки приходило в голову, что в плане пожаробезопасности это не дом, а чистая смерть. Лестницы нет, только лифт, который останавливается непосредственно в каждой квартире. Комнаты имеют формы секторов и все выходят в кольцевое пространство около лифта, которое при некоторой натяжке может считаться за прихожую. И сейчас в этой прихожей на полу сидит синигами, скорчившись болезненным комком. — Цудзуки… Мураки подошел к нему, опустился на колени и обнял за плечи, прижав к себе. Цудзуки всего колотит, он часто и неровно хватает воздух губами, как рыба, которую вытащили из воды. Наконец поднимает огромные глаза, полные слез, на Мураки. Пересохшие губы шевелятся, собираясь что-нибудь сказать, но мужчина прижимает пальцы к его рту. Молча. Он и так все знает. Синигами снова измученно опускает веки, и Мураки задумчиво, с непривычной жалостью, гладит его по волосам, как ребенка. — Пойдем, Темнокрылый Мотылек. Пора поговорить. Цудзуки едва держится на ногах, и Мураки, по-прежнему обнимая его за плечи, буквально тащит в первую попавшую комнату, на кухню, по дороге скидывая плащ. Впервые за все эти дни мужчина чувствует себя уставшим настолько, что сил, кажется, нет даже на страх. То ли это из-за поста, то ли просто организм исчерпал силы бороться, то ли отчего-то еще… Мураки отпускает себя настолько, что позволяет себе вздрогнуть, проходя в дверь. Цудзуки, почувствовав судорогу его тела, поднимает голову и обеспокоенно смотрит ему в лицо. Мураки лишь невесело, но искренне улыбается. Цудзуки понимающе кивает и опять закрывает глаза. Они сели на диван, не разжимая объятий. — Ну что, Цудзуки… — это даже не вопрос. Чего спрашивать, когда и так все понятно? Цудзуки все еще дрожит. Машинально он оглядывается по сторонам и прямо напротив дивана видит зеркальную кухонную панель, в которой отражается сидящий Мураки, но не он сам. Юноша дергается, как от удара, и, со стоном закрыв лицо руками, разражается судорожными рыданиями. За эти недели вся выдержка растаяла. Воля сломлена. Он плачет, вжимаясь в белоснежную рубашку. Мураки продолжает гладить синигами по голове. — Ну, перестань… Хватит… Не поможет, Цудзуки, не поможет… У жизни не вымолишь пощады… — Ты видишь?.. Скажи мне, ты видишь?! — задыхаясь, сквозь рыдания, выдавил Цудзуки. Мураки посмотрел на зеркальную панель, но ничего такого не увидел. Диван. На диване двое молодых людей. Разве только объятия их куда более тесные, чем это позволено приличиями, но больше ничего странного. А Цудзуки отчаянно настаивает на ответе. — Да, Цудзуки. Вижу. У Цудзуки вырывается новый поток слез. На этот раз от облегчения. Значит, он все-таки не сошел с ума. Мураки снял очки и положил их на стол: — А теперь расскажи мне все, Цудзуки. Синигами последний раз всхлипнул. Несколько раз пытался собраться с силами, но ничего не выходило. Все слова убежали с языка. — Я… не знаю, как начать… — Давай я помогу, — Мураки все еще чуть заметно улыбается усталой улыбкой. — Начну за тебя. Это началось после того, как ты уехал с Острова… Цудзуки открыл было рот для возражения и вдруг понял, что Мураки прав. Это началось после того, как он побывал на Острове. Это осознание сработало, как катализатор, и слова нанизываются одно на другое. Цудзуки рассказывает все, что пережил за эти недели, снова вздрагивая от ужасов, навеянных воспоминаниями. Мураки перебивает его только раз, когда Цудзуки говорит о своих снах. — Серые люди… — хрипловатый голос с легкой насмешкой. — Откуда ты знаешь?! — синигами вскидывает голову. — Потому что то же самое и в моих снах. Продолжай, Цудзуки. Я слушаю тебя очень внимательно. И Цудзуки рассказывает дальше: о снах, о голосах, о зеркалах. Наконец он заканчивает и молча крепче прижимается к мужчине. — Все? — По-моему, да, — шепчет в ответ Цудзуки. — Посмотри в зеркало. Юноша несмело оборачивается и видит… себя. В объятиях возлюбленного-врага, таких крепких, что он буквально сидит на коленях у Мураки. Но главное, что ощущение угрозы, шедшее от зазеркалья, исчезло. — Мураки… Почему… Тот снова улыбается, а в голосе — почти издевка, но не над синигами: — Закон молчания не должен быть нарушен, Темнокрылый Мотылек. — То есть… Все так просто? Мне нужно было просто рассказать любому человеку?.. — Нет, любовь моя, любому бы не получилось. Тебе бы не поверили. Рассказать можно было только тому, кто знает о происходящем сам. Мне. Они сидят молча. Потом Цудзуки поднимает голову, чтобы посмотреть Мураки в глаза: — Значит с тобой… то же. Рассказывай. Взгляд Мураки скользнул мимо прильнувшего синигами и уперся в темноту за окном, где горели огни города, казавшиеся такими далекими. — Тебе не казалось странным то, что стало нашим кошмаром, до этого не внушало нам никакого страха? Ты самое прекрасное существо, которое я видел. Тебе ли бояться зеркал, Темнокрылый Мотылек? Или это говорит о страхе увидеть свою истинную сущность, настоящие чувства и стремления? Не знаю. Моим любимым состоянием всегда были двусмысленные ситуации, когда при некоторой ловкости и умении все можно повернуть так, как тебе хочется, когда одна и та же фраза может быть и издевкой и признанием… Это — игра, в которой либо можно выиграть все, или проиграть, но тоже все, вплоть до собственной жизни. Только такая игра и имеет для меня смысла. Любовь или ненависть. Жизнь или смерть. Компромиссов не бывает. Беда в том, что я всегда был фанатиком. В любой игре есть правила. Приятно бывает устанавливать эти правила самому. Но когда правила уже существуют, это тоже позволяет свободу. Некоторые правила можно изменить, какие-то — обойти. Бывает, можно и сломать. Но самое упоительное — проскользнуть по самому рубежу этих правил. На самой грани — но не нарушить. Такая игра дорого стоит. Это игра на границе. Танец… с катаной на краю пропасти. Теперь все по-другому. Каждая граница — пытка для меня. — Граница? — Двери и окна, они отделяют одно пространство от другого… Тень — граница между светом и тьмой… Полночь — граница между днями. Каждый раз меня как будто разрезает пополам. Сначала это было просто легким беспокойством, что-то вроде опасения… Призрак ужаса. Потом хуже… Ты сам знаешь, как это происходит. Каждый раз, переходя границу, я уже по-настоящему ощущаю лезвие. Чувствую, как оно вот-вот пронзит тело, распорет мышцы и завибрирует, застряв в позвоночнике. Вижу его. Чувствую запах металла. Слышу свист распарываемого воздуха. Не боль важна — страх. Я не боюсь боли, Цудзуки, но ожидание, когда ты ничего не можешь сделать, сводит с ума. — Да. - Границы… Ну и сны, конечно… Придуманные люди… Голоса… Некоторые из них говорят на гахрбрихском наречии… — Я его не знаю. — Ты немного потерял, Цудзуки. Цудзуки медленно закидывает голову назад, на плечо Мураки, и скользит кончиками пальцев по его лицу. — А это тоже граница? Мураки не ответил, но серый взгляд теперь смотрит прямо на синигами. Цудзуки зарывается пальцами в платиновые пряди и отводит их, открывая бесчувственный изуродованный глаз. — Ужасен? — с легким намеком на горечь спросил Мураки. — Нет. Совсем нет, — и правда, Цудзуки он совсем не кажется пугающим. Мураки с тенью улыбки на бледных губах качает головой в ответ.***
— А почему все это происходило? — Есть правило, Цудзуки. Никто из людей материка не выбирается живым с Острова Неназванных, и если уж кому-нибудь так везет, то в дело вступают Серые люди — стражи Острова за его границами. Они вытаскивают из воспоминаний человека какой-нибудь пугающий образ и превращают его в настоящий кошмар. Иллюзии. Но некоторые иллюзии — это не совсем иллюзии. — То есть эта тварь могла все же убить меня? Мураки снова качает головой: — Не знаю насчет «убить», но долго ты бы не выдержал, и в один прекрасный день тебя нашли бы перед зеркалом мертвым. Для избавления от этого проклятия, надо чтобы кто-нибудь выслушал, что происходит, и поверил бы. Но закон молчания не должен быть нарушен — в рассказы об иллюзиях никто не поверит, кроме того, конечно, кто сам пережил такое. — Ты ведь уже был на Острове, Мураки? — задумчиво спросил Цудзуки, неосознанно теребя белую ткань пиджака. — Да. — Как же ты тогда избавился от проклятия? Тело мужчины отчетливо напряглось, однако Мураки почти сразу взял себя в руки. — Если хочешь, Темнокрылый Мотылек, как-нибудь я расскажу тебе, но не сейчас. Для одной ночи страхов многовато. Цудзуки сидит тихо, положив голову на плечо Мураки и не замечая, как тонкие сильные пальцы гладят его шею. Вернее замечает, но шевелиться ему не хочется. — Твои иллюзии исчезли? — негромко спрашивает его мужчина. Цудзуки снова посмотрел в зеркало: — Да. А твои? Мураки, не выпуская синигами из объятий, потянулся и выключил свет. Ничего. — Тоже. В огромные окна проникало немного света улицы, и глаза быстро привыкли различать предметы. Цудзуки чувствовал себя как-то странно. Он попытался отстраниться от тела Мураки, но тот легко вернул его на прежнее место. Мураки был сильнее, да и то сказать, Цудзуки не очень-то сопротивлялся. — Раз ты уже был на Острове, ты знал, что это случится? — Бесспорно. «Знал и все же приехал, чтобы спасти тебя», — прошептал Цудзуки нахальный внутренний голос. — Почему же ты ничего не сказал мне? Не нашел меня? Ты же знал, что мне… плохо… — Это ты должен был найти меня. Я ждал. Не появись ты еще недели две, я, конечно, разыскал бы тебя. — Две недели?! — от возмущения Цудзуки снова дернулся в кольце сильных рук, но бесполезно. — Да я за это время уже бы свихнулся! — Ну нет, Темнокрылый Мотылек, — вкрадчиво сказал Мураки. — На вид такой хрупкий, а на самом деле сильный. И прекрасен так, что глаз не отвести, — осторожная рука мягко отвела темные прядки от лица. — Тебя невозможно заставить склониться, Цудзуки. В глубине души, я должен признать, мне оказана честь любовью к тебе. Цудзуки поднял на него расширенные удивлением глаза. Мураки осторожно погладил его по щеке, а потом склонился и нежно коснулся рта. Цудзуки приоткрыл губы навстречу, но глаза оставались широко открытыми и изумленными. Какая-то часть сознания твердила, что это невозможно и бесчестно, что он должен все это прекратить. Немедленно. Сейчас же. Но другой голосок, давно шептавший на ухо, сейчас обрел силу и утверждает: «Кому и что ты должен? Тебе же не хочется сопротивляться! А это так просто — уступить ему, и хоть один раз почувствовать, наконец, что же это такое отдаваться любимому…» И Цудзуки сдается — пусть все случится. Раз уж все произошло так. Раз Мураки оказался на Острове, чтобы спасти его. Раз сегодня отчаянная телепортация принесла его именно в Киото. Раз Мураки приехал именно сюда. Раз уж они встретились… Послушно откидывает голову назад, поворачивается, пристраиваясь… Отвечает на поцелуй, так страстно, как только может. Веки предательски скользят вниз… Это уже даже не поцелуй, а целый фейерверк: от глубоких и страстных, почти грубых, почти укусов, когда языки сплетаются в неистовом желании, до нежнейших, как крыло бабочки, прикосновений губ к губам. Они целовались, пока не перестало хватать воздуха, пока под сомкнутыми веками не заполыхали огненные пятна, пока не заболели губы… Мураки неторопливо расстегивал рубашку любовника, не забывая зацеловывать обнажавшуюся кожу, Цудзуки выгнулся под жгучими, влажными прикосновениями и, не выдержав, досадливо застонал, схватил его за руки и нетерпеливо дернул в стороны. Оторванные пуговицы заплясали по полу. Мураки отвлекся от него: — Заждался, любовь моя? — голос с хриплыми, страстными нотками будто огнем прошелся по всему телу. Цудзуки резко потянул мужчину на себя, вцепившись в плечи, и Мураки с гортанным смешком повалил его на диван. И были ласки, и были прикосновения, давно желанные и от этого еще более остро-сладкие. Цудзуки уже не сопротивляется: на самой грани пика, стонет почти непрерывно, закинув голову назад, подставляя горло под поцелуи, или под укусы, или под лезвие кинжала — ему сейчас уже все равно. Мураки с нежеланием отрывается от его губ и трется лицом о щеку любовника, как довольный кот, шепчет на ухо какие-то словечки, от которых голова кружится все сильнее и сильнее. Тело Цудзуки становится таким чувствительным, как будто вся кожа превратилась в одну сплошную эрогенную зону. Он ластится, забыв обо всем под тяжестью тела любовника. Руки и губы, ставшие нетерпеливыми, ласкают и теребят затвердевшие и потемневшие соски. Пальцы скользят все ниже… И Цудзуки выгибается дугой, чувствуя, наконец, желанное прикосновение к плоти, освобожденной из тесного плена одежды. Он отвечает на каждую самую мимолетную ласку, стараясь подарить Мураки такое же наслаждение, извивается под ним, мешая ласкать себя, задыхается от переполняющих ощущений, от жара, заполнившего до предела. Мураки так же глубоко гортанно смеется, глядя на разгоряченного Цудзуки, и не торопится прекращать поддразнивающие ласки. — Тише, любовь моя, не торопись… потерпи… Но Цудзуки уже не может терпеть — ему тесно в собственной коже. Он еще ближе притискивает к себе любовника, так что и миллиметра свободного пространства не остается, и едва не кричит от умелых рук, губ, прикосновений и поглаживаний, которые перестали вдруг дразнить, и ласкают властно и требовательно. Сбивчивое дыхание Мураки перешло в стоны, потом почти в хриплый крик. Сладкое поглаживание по всей длине горячих нервов стало быстрым, нервным… Пальцы сомкнулись на пылающей коже. Свободной рукой Цудзуки обхватил мужчину за шею и прижал его голову к себе, чтобы кончить, не разрывая поцелуя. Пик все ближе… Вот уже самая грань, за которой высшее наслаждение — оргазм. В момент первой оглушительной судороги все мысли вылетают у Цудзуки из головы, остается только безумное наслаждение и желание. Он уже не помнит ничего: ни друзей, ни врагов, ни жизни, ни смерти — все забыто, все унесено потоком страсти. Кажется, судороги бьют их одновременно, в едином ритме… Пальцы становятся мокрыми, а все тело будто истекает потом. Громкие стоны смешиваются в одно, страстные крики прорезают тишину ночи. Цудзуки едва дыша откинулся на диван. Горячее дыхание Мураки щекотало шею, и хотелось смеяться и рыдать от расстроенных нервов и ослепительного счастья плоти и души. Туман понемногу рассеивался, и Цудзуки уже понимал, что они оба практически полностью одеты, что лежат на узеньком неудобном диванчике, так что Мураки волей-неволей не может лечь рядом и продолжает лежать сверху. Он поднял голову с диванчика и поцеловал платиновые волосы. Мураки приподнялся на локтях, глядя в расширенные растерянные фиолетовые глаза. — Что теперь, Темнокрылый Мотылек? И пяти минут не прошло нашего с тобой первого секса, а ты уже жалеешь? Цудзуки отрицательно покачал головой — он не жалел — и увидел, как неуловимо просветлело лицо Мураки. — Пошли в постель, — тихо шепчет тот. Цудзуки послушно кивает, хотя ему приятно лежать и так. Он удивлен, что Мураки удалось поставить его на ноги, ведь после пережитого колени подгибаются. Однако стоило им дойти до коридора, непрерывно целуясь, как желание, казалось бы, только что выжатое до остатка, снова захлестывает его с головой. Он перехватывает инициативу, с силой прижимает Мураки к стене, срывает рубашку, целует глубоко, сходя с ума и сгорая от причудливого танца языков, потом отстраняется и смотрит на бледное лицо, в серые глаза, в которых сейчас светится откровенная страсть. — Такой взгляд кого угодно сведет с ума, любовь моя. Не смотри на меня так, Цудзуки, — серьезно-насмешливо говорит Мураки, обнимая синигами за талию, — а то я тебя изнасилую прямо в коридоре на полу. Несколько мгновений Цудзуки неотрывно смотрит на него, а потом, пьянея от бесстыдного желания и ощущения полной безнаказанности, улыбается и говорит, приблизившись к лицу Мураки так, что дыхание обжигает кожу: — А кто возражает? Я не против. И сползает на колени на пол. Мураки смотрит сверху вниз в темные, шальные от наполнившей страсти глаза, протягивает раскрытую ладонь к лицу синигами, и Цудзуки, став внезапно очень мягким, покладистым, по-кошачьи ласково скользит по ней. — Цудзуки… — дыхание у него сбивчивое, неровное… Мураки аккуратно придерживает его за плечи, — подожди… — Не хочу ждать, — перебивает он, а фиолетовые глаза сияют безумным светом, — хочу попробовать тебя… почувствовать… всего… Мураки усмехается и не мешает уже раздевать себя: — Я был уверен, Цудзуки, что из тебя такое надо будет клещами тянуть… Цудзуки, не отвечая на насмешку, прижимается к любовнику, касается языком нежной кожи. Влажным языком скользит по всей длине горячей плоти, сам возбуждаясь от нескромного и такого прекрасного ощущения. Сильные руки зарылись в темные волосы, гладят лицо, удерживают голову, подсказывая нужный ритм, и Цудзуки стонет, беря его в рот целиком. Мураки запрокидывает голову назад, прикрывает глаза, выгибает дугой спину и начинает ровно двигать бедрами навстречу наслаждению, которое приближается с силой цунами. Цудзуки ласкает его ртом, языком, губами, пальцами, и хочется еще. Юноша хмелеет от такой откровенной близости и хочет большего. Еще — касаться, еще — ласкать. Безумие… Безумие… Восхитительное, сладкое безумие… Он смотрит на запрокинутое лицо Мураки, наслаждается ощущением его кожи, впитывает его вздохи, в каждом из которых сквозит возбуждение… Мураки уже не сдерживается, убирает руки с головы любовника, чтобы не удерживать больше, однако Цудзуки, кажется, серьезно говорил, что хочет ощутить его вкус… Он не отрывается ни на секунду, даже чтобы дыхание перевести. Не отрывается тогда, когда Мураки уже не выдерживает и судорога выгибает его… Цудзуки по-прежнему сидел на полу, с трудом переводя дыхание от возбуждения, бушующего внутри и не находящего выхода. В голове ни единой связной мысли, только безумное желание. Чего? Чего угодно, только бы снова слиться в единое целое. Он едва осознает, как Мураки поднимает его с колен, благодарно целует, шепчет что-то на ухо. Его губы снова ласкают лицо Цудзуки, шею, изгиб плеча. Потом руки легко пробегают по всему телу, не забывая потереть соски, погладить очертания ребер, а затем ладонь ложится на пах… Гладит… Уютно успокаивается… И властно сжимает. Цудзуки с хриплым стоном хватается за плечи Мураки, чтобы не упасть, а тот со смехом сдергивает с синигами последнюю одежду и толкает его в первую попавшуюся комнату. Цудзуки рухнул прямо там, где был сорван последний клочок одежды, и ощущение возбужденного обнаженного тела, утонувшего в густом длинном ворсе ковра, заставило его сдавленно вскрикнуть. Мураки ложится сверху, придавливая его всем весом к полу, аккуратно целует лоб, виски, сомкнутые веки, скулы, изгиб нижней челюсти, скользит губами по губам, но отстраняется, когда Цудзуки тянется за ним, чтобы получить глубокий поцелуй. — Не все сразу… — шепчет он, — не торопись… у нас еще целая вечность впереди… Быстрые поцелуи у горла, в ямочке между ключицами, ниже… Влажный рот забирает темную твердую горошину соска и теперь безжалостно теребит его. Пальцы Мураки ложатся на губы Цудзуки, и юноша покорно облизывает их. Теперь мокрые пальцы в том же ритме начинают ласкать второй сосок, заставляя гнуться от удовольствия и стонать, умоляя продолжать. Наконец Мураки отрывается от его груди… Мучительно долгая цепочка поцелуев вниз по плоскому животу, а потом губы спускаются на бедра, пропустив самое главное… Цудзуки крупно, часто вздрагивает и жалобно стонет. — Мураки… — Подожди. И все начинается по новой. Губы раззадоривают все самые горячие точки, заставляя каждую клетку ныть от желания, и снова не дотрагиваются до неудовлетворенной плоти, которая горит, налившись почти болезненным жаром. В конце концов, через тысячу лет влажный язык будто случайно задевает чувствительную головку, вырывая у Цудзуки протяжный стон. Бедра нервно дергаются вверх, но Мураки отклоняется от прикосновения: — Не шевелись. И Цудзуки податливо опускается на пол, сдерживая конвульсивные рывки из последних сил, когда горячие губы, наконец, обнимают блаженно пылающую кожу, и Цудзуки умирает от каждого движения… раз за разом… но не двигается. Мураки дразнит его: играет, как кошка с мышкой, то подводя к самой грани, то отступая. Цудзуки уже мало что понимает, с губ слетают стоны, вздохи, бессвязные просьбы. Он, не замечая, одновременно умоляет и продолжать эту сладкую пытку бесконечно, и закончить побыстрее, чтобы, наконец, болезненное предвкушение сменилось настоящим счастьем… Оргазм обрушился на него с внезапностью и силой взрыва, лишив и сил, и мыслей, и дыхания, унеся с собой разум и всю сдержанность, оставив только возможность неудержимо кричать и биться в сильных руках, а потом рухнуть на пол, беспомощно вытянувшись на роскошном ковре. Сердце как будто остановилось, а когда забилось вновь, Цудзуки чувствовал странную радостную легкость во всем теле, и нежные губы, ласково сцеловывавшие слезинки с его щек… — Как ты? — голос у Мураки чуть севший. — Хорошо… — еле слышно шепчет Цудзуки. — Ты всегда плачешь, когда тебе хорошо, Цудзуки-сан? — насмешливо, но не язвительно спрашивает Мураки, нежно целуя его в висок сквозь паутину влажных волос. — Только, когда знаю, что это не может длиться вечно… — отвечает синигами, устраивая голову на груди любовника. — Ах, Темнокрылый Мотылек, нашел, о чем плакать, — смеется тот, — глаза только портить. Не вечных вещей так много, а глаза — одни, и тоже не вечные. А твои глаза так прекрасны… Как аметисты… — страстно шепчет Мураки между горячими поцелуями, заставляя Цудзуки снова изгибаться под ним, и стонать в рот, и страстно отвечать… Туман, ставший уже знакомым, снова застлал голову, и Цудзуки лишь на секунду вынырнул из него — отстранил любовника, заглянул в прекрасное бледное лицо и требовательно спросил: — А возможно, может? Может счастье быть вечным, Мураки? Мураки улыбается ему ласково и пожимает плечами, а потом качает головой отрицательно: — На земле нет ничего вечного, Цудзуки, — голос его, внезапно захолодевший, хотя губы продолжают улыбаться, бескомпромиссен. Мураки никогда не меняет свои твердые точки зрения на непонятные многоточия. Почти никогда. Надежда — не для него. Почти никогда. Синигами, в котором больно отдается горечь и спокойствие этого голоса, не может не переспросить: — Ничего? — Ничего. Мураки легко поднимается, оставляя синигами лежать на полу, и выходит из комнаты. — А не на земле? — спрашивает синигами, зайдя в соседнюю комнату, где Мураки, обнаженный, лишь с прикрытыми рубашкой плечами, стоит у огромного окна и, глядя на ночной город, курит. — Не на земле, Мураки? За гранью… жизни? — Не знаю. — Ты веришь, что влюбленные могут разделить вечность пополам? — Не знаю. Раньше верил. — Что изменилось? — Появился ты, Цудзуки. Мне слишком хорошо с тобой, а все, что слишком хорошо — либо подделка, либо ловушка. — Или любовь? — Я люблю тебя, Цудзуки, — спокойно говорит Мураки, без малейшего пафоса, без рисовки, а синигами всего переворачивает от этих слов. — Я тебя тоже… люблю. Видят боги, Цудзуки тяжело даются эти четыре слова! Но он все же произносит их, и… все — пути назад нет. Теперь что бы ни случилось, эти слова сказаны, и взять их назад Цудзуки уже не сможет. — Я знаю, — говорит Мураки, так не разу и не повернувшись к синигами. — Разве этого не достаточно для счастья? — спрашивает Цудзуки, хотя сам знает, что нет, не достаточно. Слишком многое стоит между ними. — Счастье… — Мураки усмехается. — Я забыл, что это такое… Цудзуки неслышно пересекает комнату — кабинет, наверное — и подходит к Мураки, прижимается сзади, кладет растрепанную голову на плечо: — Я тоже. Мураки, наконец, поворачивается и смотрит прямо в огромные фиолетовые глаза. — Будь по-твоему, Мураки, — продолжает синигами. — Я не стану думать о будущем. Но сейчас, сейчас, ты меня слышишь? Я хочу получить все счастье, что могу! Мураки смотрит на него в упор. Брови его чуть вздрагивают. Уголки губ вздрагивают. — Возьми меня… — хрипло шепчет Цудзуки в нежные губы. Мураки смеется и снова принимается ласкать податливое тело настойчиво, неугомонно, до ярких всполохов в глазах, до вихря огненных искр, бегущему по низу живота, сладко сжимая и переворачивая все внутри. От вновь нахлынувшего возбуждения все тело жарко заломило, Цудзуки застонал, изгибаясь, изнемогая от ноющей пустоты внутри, которая требовала, чтобы ее заполнили, и быстрее, во имя всех богов быстрее! «Хоть бы ты не тянул в этот раз. Быстрее!» — безумным вихрем несется в голове у синигами. Потом. Ласки, нежности, мягкий шепот — все потом. А сейчас пусть будет только страсть, жадная, лишающая остатков разума, всепоглощающая — такая, которую он никогда не знал до этого. Горячие поцелуи превратились в любовное покусывание, и Цудзуки снова задыхался, вскрикивая, подставляясь, кусаясь в ответ, забыв обо всем, когда нежные руки заскользили по бедрам. Мураки обнял его за талию и легко поднял, усадив на письменный стол лицом к себе. Цудзуки немедленно обхватил любовника бедрами и уже откровенно трется об него, всем своим видом показывая, что ему сейчас нужно. Губы кривятся в улыбке-стоне. Ни на лице, ни в мыслях нет ни капли сожаления или смущения. Мураки ласкает его уже настойчиво, заставляя напряженные мышцы расслабиться и впустить вовнутрь его пальцы. Пока пальцы. Он останавливается, хочет дать Цудзуки привыкнуть, но это совсем не обязательно, и тот сам начинает двигать бедрами, чтобы получить скорее это пьянящее наслаждение, почувствовать, как удовольствие вытесняет первую боль. Мураки возбужденно смеется в ответ и начинает пронзать распластанного под ним синигами пальцами сначала осторожно, а потом все быстрее, все резче, заставляя того стонать громче, не пытаясь сдержаться, забывая обо всем на свете, кроме сводящих с ума рук. — Быстрее… Ну, пожалуйста… Хочу… Ах… В него входят медленно, буквально по миллиметру, а Цудзуки почти кричит и задыхается, когда, наконец, его нанизывают на твердую плоть полностью, растянув и заполнив до предела все внутри. От первых медленных движений он напряженно выгибается, стараясь найти губы любовника. Мураки с первого же раза находит нужный угол, и каждый неспешный толчок ударяет в самое горячее местечко, и так сладко… Дыхание обоих резкое, прерывистое, сливается в единое целое. Мураки из последних сил сдерживается, чтобы не ворваться грубо в покорное податливое тело, не начать жестко брать его. Цудзуки гнется и подается вперед, плотнее насаживаясь, уже желая яростного порыва страсти, чтобы потрясающе чувствительная плоть перестала мучительно гореть нестерпимым жаром. По всей коже текут огненные ручейки, собираясь в самых чувствительных точках, которые Мураки каким-то внутренним чутьем угадывает одну за другой, даже те которые Цудзуки сам у своего тела не знал. Они уже ни на секунду не разрывают поцелуев, глубоко ласкаясь языками, сталкиваясь в одном ритме с телами. Цудзуки крепко сдавливает плечи любовника, стоны перешли почти в умоляющие рыдания, в голове легко и пусто — близко к помешательству или обмороку. Жалобные всхлипы превращаются в надрывный крик, когда движения наконец-то ускоряются, становятся сильнее, пронзают насквозь, и жар доходит до самого горла, заставляя беспомощно хватать воздух пересохшими губами. Мураки глухо вскрикивает, кусая губы, в такт собственным движениям. — Сильнее… — бессильно выдыхает Цудзуки, конвульсивно сжимаясь. — Еще… Боги… Еще… Да, пожалуйста… Да, да, даа… Он прогибается всем телом, помогая войти глубже, еще глубже, еще сильнее, еще резче, еще, еще… Тело умоляет о разрядке, и он, изнемогая, шепчет все свои желания, совершенно бездумно, не стыдясь неприкрытого вожделения. Мураки смеется, низко, гортанно, и одновременно терзая жаркое местечко на шее губами, сжимает пальцами член любовника, и еще несколько толчков, уже не нежных и не щадящих, и тело в его руках забилось, захлебываясь криком, в изнуряющем оргазме. И неровные, частые спазмы горячих мышц довели до экстаза и его… — Опять плачешь? — Нет… — отвечает Цудзуки, все еще непроизвольно всхлипывая, уткнувшись во влажную шею Мураки. Тот осторожно гладит его по голове, как ребенка, будто утешая… — Так мы с тобой до спальни никогда не доберемся, Цудзуки-сан. Синигами судорожно смеется: — Мы были уже в столовой, коридоре, кабинете, гостиной… Сколько комнат у тебя в квартире? — Шесть. — Ну, тогда нам будет, чем заняться…