Только дураки...

Горячая работа
R
Завершён
21
Размер:
138 страниц, 50 032 слова, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
21 Нравится 21 Отзывы 4 В сборник

18. Могу заплакать, просто подумав о тебе

Настройки
      Остаток дня прошёл в беспамятстве. Я делал всё машинально, по привычке. Я стянул с себя его одежду и отчаянно бросил в угол своей спальни. Я прокручивал наш последний диалог снова и снова, снова и снова… Думал, что всё могло бы быть иначе, если бы я подобрал другие слова… Если бы он… просто остался рядом… Лишь к ночи я пришёл в себя, хотя едва ли это можно было так назвать. И, пожалуй, лучше бы этого не происходило… Потому что моя ночь превратилась в форменный ад.       Я не спал. Я просто лежал в темноте и смотрел в потолок. Он был пустым и белым, как мои мысли. В голове не было ничего — только гулкая, звенящая пустота, как после взрыва. Тело вспоминало всё само по себе: тепло его руки на моем животе, запах кофе, вкус его губ. А потом — ледяная стена в его глазах. Плоский, безжизненный голос. «Мне жаль, что я появился в твоей жизни».       Я ворочался. Простыня казалась грубой, подушка — твёрдой. Воздух в комнате был спёртым и густым, им было невозможно дышать. Я вставал, открывал окно. Ночной холод врывался в комнату, но не мог промочить ту внутреннюю жару, что разгоралась внутри меня — адская смесь из стыда, ярости и тоски.       Я ненавидел его. Я ненавидел каждый его вздох, каждую улыбку, каждую аккуратно лежащую прядь его волос. Я ненавидел его за то, что он позволил мне поверить. Ненавидел себя за то, что повёлся. За то, что полез в его раны, как слепой щенок, думая, что могу их зализать.       Я сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. Хотелось биться головой о стену, лишь бы вышибить из памяти его лицо. Но вместо этого я просто лежал и смотрел, как за окном медленно светает. Свет был серым и безжалостным. Он не принёс облегчения. Он лишь осветил всю беспросветность моего одиночества.       Мысль ударила, как обухом по голове, заставив сердце сделать очередной болезненный кувырок. Колледж. Обычный, будничный понедельник. Мир почему-то не остановился. Он продолжал вращаться, требуя от меня участия.       Я посмотрел на телефон, и цифры показались какими-то чужими, нереальными. Как будто это не утро понедельника, а какой-то другой, постапокалиптический день, в котором я оказался совершенно один.       И главный вопрос, который разрывает мозг на части: «А если я увижу его?» Сценарии проносятся в голове с безумной скоростью, каждый — хуже предыдущего…       Игнорировать? Сделать вид, что его не существует. Пройти мимо, уставившись в пол. Но я почувствую, как спина будет гореть от его взгляда. А если он окликнет? Моё фальшивое равнодушие рассыплется в прах.       Кивнуть и пройти? Сделать вид, что всё в порядке. Что его слова не разрезали меня изнутри. Выдать жалкую, кривую улыбку. Это будет выглядеть так унизительно жалко…       Смотреть прямо на него? Попытаться отразить ту же ледяную пустоту, что была в его глазах. Но хватит ли меня на это? Не дрогнет ли мой подбородок? Не выдадут ли меня глаза, красные от бессонницы?       А если он подойдёт? Скажет что-то… Что я буду делать тогда? Отшатнусь? Рванусь прочь? Разражусь истерикой прямо в коридоре?       Сегодня не должно быть его пары, но… А вдруг мы снова встретимся в автобусе? А вдруг мы столкнемся нос к носу у аудитории или в коридоре?       Возникает дикое, почти паническое желание не идти. Остаться дома. Забаррикадироваться. Сказать, что болею. Но это — поражение. Это значит дать ему понять (и понять самому), что он имеет надо мной такую власть. Что он может своим существованием вычёркивать меня из реальности.       «Нет. Ты пойдёшь. Ты примешь этот душ. Натянешь первую попавшуюся одежду. Выпьешь чай, который будет горчить на вкус, как таблетка. И ты пойдёшь,» — мысленно твердил я сам себе.       Я не знаю, как себя вести. Я не выбрал сценарий. Единственное, что я твёрдо знал — я не позволю ему увидеть, как мне больно, не позволю ему испытывать ко мне жалость. Я построю вокруг себя невидимую стену. Буду молчать. Буду смотреть сквозь него. Буду делать всё, чтобы моё лицо не выдало того ада, в котором я провёл ночь.       Я посмотрю на него — и не увижу того человека, который целовал меня в лоб на кухне. Я увижу просто преподавателя. Человека, который сделал свой выбор. И это будет самая трудная роль в моей жизни.

***

      К моему стыду, на остановке и в автобусе я мысленно благодарил всех богов мира за то, что не пересёкся с ним. В колледже моё тело двигалось на автопилоте: ноги несли по знакомым коридорам, рука механически открывала двери. Но внутри была лишь густая, ватная тишина, изредка разрываемая визгом моих собственных мыслей, похожих на помехи на пустом телеэкране.       На первой паре я достал не тот конспект. Просто сидел и смотрел на чужие, аккуратные записи, не понимая ни слова. Преподаватель что-то спросил. Все повернулись ко мне. В аудитории повисло удивлённое молчание. Ожидание. С недавних пор я выстреливал ответом, как из пушки, смакуя своё превосходство. И это уже стало для окружающих привычкой.       Но сегодня я просто покачал головой, уставившись в стол.       — Извините, — мой голос прозвучал хрипло и тихо, будто из дальней комнаты. — Не подготовился.       Брови преподавателя поползли вверх. Кто-то из сокурсников недоумённо перешёптывался. Я чувствовал их взгляды на себе — колючие, любопытные. «Смотрите, — говорили эти взгляды, — наша звёздочка погасла.» Мне было всё равно.       На второй паре я попытался что-то записать. Рука выводила на листе каракули, бессмысленные загогулины. В голове не было ничего. Ни букв, ни дат, ни мыслей. Только одно-единственное, навязчивое: «Он где-то здесь. Он может быть за углом».       На перемене где-то вдали коридора я увидел Тайлера. Он посмотрел на меня один раз — быстрый, испытующий взгляд. Потом отвернулся. Его отстранённость была почти физической — словно вокруг него возник невидимый купол. Я видел его сжатую челюсть. Он всё ещё держал дистанцию. И в каком-то извращённом смысле я был ему благодарен. Я не выдержал бы сейчас его жалости или, что хуже, вопросов.       Я брёл по коридору, стараясь ни на ком не фокусироваться. И тут… всё замедлилось. Он шёл навстречу. Не в моём воображении. Не в кошмаре. Наяву.       Коннор. Он шёл не один, с кем-то из коллег, кивая что-то. Он выглядел… обычным. Собранным. Ни тени той ночной бури, того смятения, что были в его глазах тогда. Его волосы были аккуратно уложены, рубашка идеально отглажена. Он был воплощением нормальности. И в этом была самая страшная пытка.       Наши взгляды встретились на долю секунды. Меньше, чем на мгновение. В его глазах не было ни ненависти, ни сожаления, ни злорадства. В них было ничего. Пустота. Абсолютная, ледяная, отполированная до зеркального блеска пустота. Он смотрел сквозь меня, как сквозь стекло. И я сделал то же самое. Я не отвел взгляд. Не сжался. Не замедлил шаг. Я прошёл мимо. Плечом к плечу. Я почувствовал запах его одеколона — тот самый, что пах на его простынях. Он вонзился мне в ноздри, как лезвие.       И всё.       Мы не обмолвились ни словом. Не кивнули. Не задержались. Просто… разошлись. Два корабля в ночи, которые едва не столкнулись и продолжили свой путь в противоположных направлениях.       Когда он прошёл мимо, у меня подкосились ноги. Я прислонился к холодной стене, делая вид, что поправляю шнурок. Сердце колотилось где-то в горле, сжимая его так, что не было возможности дышать. Это было хуже, чем любой скандал. Хуже, чем крики и упрёки. Это было полное, тотальное стирание. Я перестал для него существовать. Стал пустым местом. Призраком. И самое ужасное было в том, что в тот миг, глядя в его абсолютно пустые глаза, я сам почувствовал, что исчезаю.

***

      Занятия завершились. Я решил сегодня пойти домой пешком, чтобы не добить себя очередной встречей на остановке или в транспорте. Я не шёл. Я буксовал. Ноги были тяжёлыми, как из чугуна, и с каждым шагом казалось, что асфальт под ними проваливается, пытаясь меня поглотить. Городской шум — гул машин, обрывки чужих разговоров, чей-то смех — доносился как сквозь толстое, ватное стекло. Я не слышал, я чувствовал его вибрацию где-то на периферии сознания, и она раскалывала голову.       В ушах стучал один-единственный звук: щелчок замка его двери. Тот самый, окончательный. Он заглушал всё.       Я машинально переставлял ноги, сворачивал в знакомые переулки, не видя их. Перед глазами стояло одно и то же: его лицо. Не то, что было тогда утром — сонное, улыбающееся. А то, что сегодня. Пустое. Отполированное до безжизненного блеска. Он смотрел сквозь меня. Как на пустое место.       И самое поганое, самое унизительное — я не был к этому готов. Вся моя наигранная храбрость, весь этот гнев, что грел меня изнутри всю ночь, — всё это рассыпалось в прах от одного его взгляда. Одного. Взгляда. Я построил в голове стену, а он даже не стал её ломать. Он просто прошёл сквозь неё, словно её и не существовало.       Я добрался до своего дома, поднялся по лестнице, не чувствуя под ногами ступенек. Дверь закрылась за мной, и я прислонился к ней спиной, в полной тишине своей одинокой квартиры. Только сейчас до меня стало доходить.       Это было только начало.       Завтра. Слово отозвалось в животе ледяной судорогой. Завтра — его пара. Не мимолётная встреча в коридоре, где можно сделать вид, что не заметил. Целых полтора часа. В одной аудитории. Где он будет смотреть на меня. Где я буду должен сидеть и делать вид, что впитываю его слова о истории музыки, пока всё во мне будет выть от каждого звука его голоса.       Что я буду делать? Снова сидеть, уставившись в стол, как сегодня? Опозориться? Встать и уйти посреди пары?       Паника, острая и тошнотворная, подкатила к горлу. Я зажмурился, пытаясь отдышаться. В голове пронеслись картины: его взгляд на мне, любопытные взгляды однокурсников, шёпот за спиной…       Я понял, что всё это время, всю эту долгую, адскую ночь и сегодняшний день, я надеялся, что самый ужас уже позади. Что боль от его слов — это и есть дно. Но нет. Дно было впереди. И оно называлось «завтра». А я был к нему совершенно не готов…       Тихо. В квартире так тихо, что слышно, как шуршит пыль в лучах заходящего солнца. Я сижу на полу, прислонившись к дивану, и просто смотрю в одну точку на стене. В голове — тягучий, молочный туман. Мысли вязнут в нём, как в болоте, не находя выхода.       «Завтра его пара».       Эти слова всплывают из тумана сами по себе, тяжёлые и чугунные, и снова проваливаются в никуда. Я пытаюсь представить себе это: аудитория, запах мела и старого дерева, однокурсники, его голос… Но картина не складывается. Она рассыпается, как песок сквозь пальцы, оставляя лишь одно ощущение — всепоглощающий, животный ужас.       Я не боюсь его… Я боюсь себя.       Я боюсь, что моё тело предаст меня. Что я покраснею. Что руки и пальцы мои задрожат, когда я буду доставать конспект. Что я не смогу поднять на него глаза. Или, что хуже, — не смогу отвести взгляд…       Я боюсь, что он посмотрит на меня снова тем взглядом. Пустым. Сквозным. Как на случайного прохожего, чьё лицо забывается через секунду. И от этого взгляда во мне снова что-то сломается. Окончательно.       Нет. Я не выдержу этого. Не выдержу полутора часов этой пытки. Не выдержу, чтобы он видел меня вот таким — раздавленным, униженным, сломленным его же равнодушием.       Я поднимаюсь с пола, подхожу к столу и беру телефон. Палец сам находит приложение с расписанием. Я щёлкаю по завтрашнему дню. «История музыки. Ауд. 47. Франта К.С.» Я задерживаю на этой строчке взгляд. Потом опускаю палец к кнопке выключения. Экран гаснет.       Всё. Решение принято. Оно не пришло как озарение. Оно просто есть, как камень на дне желудка.       Я не пойду.       Пусть думают, что хотят. Преподаватели, однокурсники… Пусть ставят прогул. Пусть Тайлер смотрит на меня с немым вопросом. Пусть он сам… Я не могу! Просто не могу…       Я откидываюсь на спинку стула и закрываю глаза. Сквозь веки пробивается тусклый свет лампы. Внутри не чувствуется ни облегчения, ни победы. Только тяжёлое, безрадостное спокойствие — как после того, как признаёшь своё окончательное поражение.       Завтра я останусь здесь. В этих четырёх стенах. Со своей болью. Со своим страхом. Наедине. Это будет мой первый шаг. Не вперёд. В сторону. В сторону от него.

***

      Ночь… Сон приходил урывками, короткими, прерывистыми кошмарами. Мне снилось, что я бегу по длинному коридору, а его дверь всё удаляется. Снилось, что я тону, а он стоит на берегу и смотрит на меня своими зелёными глазами, полными не боли, а… скуки.       Я просыпался с одним и тем же вопросом на губах: «Почему?». Он отдавался эхом в тишине комнаты и повисал в воздухе, не находя ответа. Горло сжимал комок. Я стискивал зубы, чтобы не закричать. Чтобы не разреветься как последний дурак посреди ночи.       Я всё ещё пах им. От меня пахло его гелем для душа, его порошком. Я ворочался с боку на бок, зарывался лицом в подушку, но запах был повсюду. Он был на мне. Он был во мне.

***

      Утро. То самое утро вторника, в который я решил остаться дома, отчаянно пытаясь огородить себя от того ужаса, через который мне пришлось пройти вчера. Звон будильника привёл меня в чувство. Я и так почти не спал. Мои глаза горели, а тело изнывало от нехватки здорового сна, но всё это меркло на фоне того, что происходило у меня внутри.       Свет за окном был настырно-ярким, словно издевался над моим решением спрятаться от мира. Он пробивался сквозь щели в шторах, полосами ложась на одеяло — на это одеяло, которое всё ещё пахло им. Он лежал на нём не дольше получаса, а его запах въелся в ткани, как предательская метка.       Я не выключил будильник. Я заглушил его, уткнув лицо в подушку, и лежал так, пока назойливый звон не сменила оглушительная тишина. Та самая, в которой слышен каждый предательский вздох и стук собственного сердца — неровный, сбитый с ритма, словно после долгого бега.       В голове крутились обрывки вопросов, тяжёлых и бессмысленных, как булыжники: «Бросить всё? Сжечь мосты? Сбежать в другой город, где нет никого, кто знал бы его имя?» Но это был детский лепет. Побег не работал. Потому что самый страшный враг сидел не в колледже, не в той уютной квартире… Он сидел во мне. В каждой клетке, что помнила его прикосновения. В каждом нервном окончании, что вздрагивало при воспоминании о его голосе.       Я зарылся глубже под одеяло, сделав из кровати укрытие, крепость, кокон. Мир снаружи был слишком громким, слишком ярким, слишком требовательным. Он ждал от меня действий, решений, силы… а у меня не было даже сил поднять руку. Сегодня мой мир сузится до размеров этой комнаты. До пространства под одеялом. До тиканья часов на стене, отсчитывающих секунды до того момента, когда его пара начнётся… и без меня закончится.       Я зажмурился, пытаясь вызвать в себе хоть каплю злости — на него, на себя, на всю эту несправедливую вселенную. Но приходила лишь пустота. Глухая, всепоглощающая усталость. И сквозь неё — одно-единственное, ясное и чёткое решение, похожее на обет: «Сегодня я не буду героем. Не буду сильным. Не буду умным. Сегодня я просто буду переживать это.»       Сон настиг меня внезапно, как подлый удар в темноте — тяжёлый, без сновидений, больше похожий на короткое отключение сознания, чем на отдых. Меня выдернуло из этой чёрной ямы резкое, настойчивое трезвонение.       Я вздрогнул, сердце заколотилось где-то в висках. Рука сама потянулась к телефону. На экране — имя, от которого похолодело внутри. Тайлер. Не Окли. Не куратор. Просто Тайлер. Но теперь это имя означало всё и сразу: единственного друга, брата, которого у меня никогда не было… и человека, чей должностной долг — требовать отчёта.       Я сглотнул, пытаясь прочистить горло. Голос прозвучал сипло и неестественно:       — Алло?       — Трой. — Его голос был слоёным пирогом из эмоций. Сверху — собранность и лёгкий упрёк куратора: «Я вижу тебя в системе отсутствующим». Глубже — тревога друга: «Где ты? Что случилось?». И на самом дне — та самая рана, которую я ему нанёс, отвергнув его чувства. — Ты не на парах. Всё в порядке?       Это «всё в порядке» было самым душераздирающим. Он знал, что нет. Значит, дело в чём-то серьёзном.       — Я… — язык заплетался, мозг лихорадочно искал оправдание, которое не звучало бы как плевок в его искреннюю заботу. — Заболел. Кажется.       Слово «кажется» вырвалось само, выдав всю мою неуверенность в этом жалком вранье.       — Заболел? — Его тон мгновенно сменился. Куратор уступил место тому самому Тайлеру, который таскал мне сэндвичи в школу и ночевал на диване, когда мне было слишком страшно одному. — Чем? Температура есть? Голова болит? Могу зайти, купить что надо…       Нет… Паника, острая и стремительная, сжала мне горло. Он придёт сюда. Увидит меня — немытого, с красными глазами, увидит толстовку Коннора, которая всё это время смотрит на меня из угла моей спальни. Увидит эту квартиру, пропахшую тоской и несвежим воздухом. Он узнает. Он прочитает всё по моему лицу, как всегда читал. И тогда его забота превратится в жалость. А я не вынесу этого. Не вынесу, что он увидит меня сломленным из-за другого.       — Тайлер, пожалуйста… — мой голос сорвался на шёпот, в нём послышалась настоящая, животная мольба. Я умолял. Умолял его как друг, но отталкивал как куратора. — Не надо. Пожалуйста. Я… я просто хочу поспать. Один. Я просто очень устал.       В трубке повисло тяжёлое, многослойное молчание. Я слышал, как он дышит. Дышит и взвешивает: переступить через мою просьбу как заботливый друг или отступить как понимающий преподаватель.       — …Хорошо, — наконец сдался он. В этом слове была горечь. Горечь от того, что я снова оттолкнул его. Горечь от того, что не может помочь. — Но если станет хуже — тут же звони. В любое время. Не геройствуй. Понял?       — Понял, — прошептал я, уже чувствуя, как предательские слёзы подступают к глазам, сдавливая переносицу. Стыд и благодарность душили меня. — Спасибо. Просто… спасибо.       — Держись, — он бросил коротко и положил трубку. В этом одном единственном слове было всё: и «выздоравливай», и «я здесь», и «я всё равно переживаю».       Я отшвырнул телефон, как раскалённый уголь, и, зарываясь лицом в подушку, наконец разрешил себе заплакать. Он не придёт. Он уважает мой выбор. Он даёт мне время. И от этого — от этой его безусловной, прощающей доброты — было больнее всего. Потому что я её не заслужил. Совсем.       Я долго плакал, отчаянно пытаясь выплакать всё, что меня разъедало изнутри: все обиды, всю боль, всё отчаяние… Я плакал до тех пор, пока слёзы в моих глазах не закончились, пока плакать уже было нечем. И когда это произошло, я безжизненно упёрся усталым взглядом в угол, внизу которого комком валялись его толстовка, его штаны. И я сверлил их до тех пор, пока не уснул, пока тревожные сны не накатили на меня с новой силой, оглушающей и сводящей с ума…       Спустя какое-то время я проснулся от сухости в горле и от сосущего желудок ощущения голода. Моё тело… Оно продолжает жить, вопреки тому, что происходит глубоко в сердце. Повинуясь ему, я грузно поднялся с кровати и посмотрел на настенные часы. Стрелки циферблата указывали на то, что день уже превратился в вечер. Шёл седьмой час.       Я опустил голову и медленно, словно из-под палки, поплёлся в коридор. Мимо его скомканной в тёмном углу одежды. На кухне я сунул себе в рот кусок вчерашнего хлеба и, почти не прожевав, запил полным стаканом воды. И мне как будто стало легче…       Стук в дверь прозвучал как гром среди ясного неба. Тихий, но настойчивый. Сердце ёкнуло, замерло на секунду, а затем заколотилось с новой силой, словно пытаясь вырваться из груди и спрятаться. Неужели это Тайлер? Да и кто это ещё мог быть? Нет. Не сейчас. Я не был готов. Я был уверен, что он сдержит слово.       Я медленно подошёл к двери, словно шёл на эшафот. Ноги были ватными, в горле снова пересохло. Я потянул за ручку.       На пороге стоял Окли. С помятым, усталым лицом, с пакетом из аптеки в одной руке и прозрачным контейнером с чем-то тёплым в другой. Его взгляд был таким виноватым, таким растерянным, что у меня к горлу подступила тошнота — то ли от злости, то ли от стыда.       — Я знаю, что говорил, что не приду, — он начал сразу, с порога, не дожидаясь вопросов, торопливо выкладывая слова, как оправдания. — Извини. Я не смог. Я… я весь день не находил себе места. Думал о том, что тебе плохо. Что ты здесь совсем один.       Я молчал, сжимая косяк двери так, что пальцы побелели. Во мне боролись два чувства. Горячая, детская обида: «Ты обещал! Ты не сдержал слово!» И… предательское, слабое облегчение. Потому что он был здесь.       Он вошёл, неуверенно прошёл в коридор, поставил пакет и контейнер на пол. Повернулся ко мне. И я увидел в его глазах не жалость, а настоящий, неподдельный страх. Страх за меня.       И что-то во мне оборвалось. Вся моя выстроенная за день оборона, все эти шаткие стены из молчания и отрицания — всё это рухнуло в одно мгновение. Плечи сами по себе обвисли, спина согнулась. Я не смог стоять. Я просто опустился на пол, прямо там, в коридоре, на холодный паркет, и закрыл лицо руками.       И тогда пошли слёзы. Не тихие и горькие, как прежде, а горячие, удушающие, с надрывом. Те самые, что я так боялся ему показать.       — Прости… — я выдохнул сквозь рыдания, сам ненавидя этот сдавленный, сломленный голос. — Прости, что ты… что ты видишь меня таким… Прости, что тебе приходится на это смотреть…       Я извинялся. Извинялся за свою боль, за свою слабость, за то, что стал для него этой обузой, этим вечным поводом для беспокойства.       Я чувствовал, как он опускается рядом со мной на колени, но не решается прикоснуться.       — Не извиняйся, — его голос прозвучал тихо, но твёрдо. — Слышишь? Никогда не извиняйся за это.       И тогда его рука легла мне на затылок — тёплая, тяжёлая, настоящая. И это было не нарушение границ. Это был якорь. Единственная точка опоры в этом рушащемся мире.       Я плакал. А он просто сидел рядом на холодном полу молча, его пальцы медленно водили по моим волосам. И в этом молчании, в этом простом жесте было больше понимания и прощения, чем во всех словах на свете. Он не сдержал слово. И, возможно, это было лучшим, что он мог для меня сделать.       Тишина. Она повисла в коридоре густая и тяжёлая, нарушаемая только моими предательскими всхлипами и ровным дыханием Тайлера. Слёзы постепенно иссякли, оставив после себя пустоту и разбитость, будто после долгой и изматывающей болезни. Я медленно оторвал мокрое лицо от ладоней и осмелился взглянуть на него.       Тайлер сидел напротив, поджав под себя ноги. Его взгляд был пристальным, тёмным от беспокойства. В его глазах читался немой вопрос, висевший между нами почти осязаемой грозовой тучей. Он видел всё: моё опустошение, мой стыд, мою истерзанность. И он догадывался. Я видел это по тому, как его взгляд скользил по моему лицу, выискивая зацепки, и по тому, как его губы плотно сжались, сдерживая имя, которое, он знал, могло быть ключом ко всему этому хаосу. Коннор.       Он не спрашивал. Он ждал. Давал мне пространство и время. И в этой его тихой, терпеливой поддержке была такая безграничная доброта, что мне стало стыдно за свою ложь про простуду, за свои попытки спрятаться, за всю эту стену, которую я пытался выстроить между нами.       Я глубоко вздохнул, чувствуя, как грудная клетка расширяется с трудом, будто её сдавливали тисками. Голос мой прозвучал хрипло, сорванно, когда я наконец нарушил молчание.       — Мне нужно тебе кое-что рассказать, — прошептал я, не в силах поднять на него глаза. Я уставился на свои пальцы, бессильно лежавшие на коленях. — Про… про то, что случилось. Про него.       Я почувствовал, как Тайлер замер, будто затаив дыхание. Он не подал и вида, что уже всё понял. Он просто молча кивнул, давая мне понять, что слушает. Что он здесь.       И я начал. Сначала неуверенно, сбивчиво, подбирая слова, которые разрывали мне горло и жгли изнутри. Я говорил о вчерашнем дне. О том, как мы столкнулись в коридоре. О том ледяном, пустом взгляде, которым он меня удостоил. О том, как я понял, что стал для него никем. Призраком.       Потом слова полились быстрее, гуще, темнее. Я рассказал ему всё. Всю правду, которую так тщательно скрывал. Про наш разговор у него дома. Про его «Мне жаль, что я появился в твой жизни». Про то, как я умолял, а он отстранился. Я вывалил на него всю свою боль, весь свой стыд, всю свою ярость и отчаяние, как выворачивают наизнанку карман после долгой дороги.       Я не смотрел на Тайлера. Боялся увидеть в его глазах осуждение, жалость или, что хуже всего, разочарование. Но я слышал его. Слышал его ровное, спокойное дыхание. Слышал, как он иногда чуть сдвигался, но не перебивал ни единым словом.       Он просто слушал. Впитывал в себя всю мою историю, весь мой ад. И в этом молчаливом принятии была такая сила, что я смог договорить до конца. Смог выложить последнюю, самую горькую часть правды — про то, как я сам полез в его раны с ножом. И как это всё окончательно разрушило нас.       Когда я замолчал, в квартире снова воцарилась тишина. Но теперь она была другой. Она была чище. В ней не висело невысказанное. Вся грязь, вся боль были теперь не только моими. Они были нашими.       Я рискнул поднять на него глаза. И увидел не шок, не ужас, не отвращение. Я увидел… понимание. И ту самую, знакомую с детства, непоколебимую твердыню поддержки. Он не бросился меня утешать. Не стал осуждать Коннора. Он просто медленно выдохнул и тихо произнёс единственное, что было нужно в тот момент:       — Спасибо, что рассказал.       В горле пересохло от долгого монолога, щёки горели от слёз и стыда, но… что-то внутри сдвинулось. Камень, что лежал на душе всем своим весом, не исчез, но треснул, позволив сделать первый глоток воздуха. Я с удивлением осознал, что мне… легче. Не хорошо. Не счастливо. Но хоть чуточку легче, чем минуту назад. Будто я скинул с плеч неподъёмный рюкзак с камнями и теперь мог, наконец, распрямить спину.       Тайлер молча поднялся с пола, его движения были немного скованными, будто он и правда просидел в неудобной позе целую вечность. Он не сказал ни слова, просто протянул мне руку. Я колебался секунду, затем вложил свою ладонь в его. Его хватка была твёрдой и надёжной, он легко поднял меня на ноги, как делал это всегда, когда я падал в детстве с велосипеда.       Он не отпустил мою руку сразу, а похлопал по плечу — коротко, почти по-мужски. Потом посмотрел на меня, и на его губах промелькнула улыбка. Но это была не та лучистая, открытая улыбка, что я помнил. Она была горькой, усталой, словно он только что сам прошёл через всё то, о чём я рассказывал. В этой улыбке было понимание, сочувствие и какая-то бесконечная, взрослая грусть.       Он наклонился, поднял с пола забытый пакет из аптеки и тот самый контейнер, из которого теперь исходил лёгкий, аппетитный пар. Он кивнул в сторону кухни, бровью показав: «Пошли». И я послушно поплёлся за ним, чувствуя себя пустой оболочкой, но уже не такой разбитой.       На кухне он жестом указал на стул. Я опустился на него, ощущая, как дрожь в коленях понемногу утихает. Тайлер расставил передо мной содержимое контейнера — это оказался куриный суп, наваристый, с морковью и лапшой, пахнущий чем-то безумно домашним и безопасным. Рядом он опустил булку ещё тёплого хлеба с хрустящей корочкой и с тихим стуком положил передо мной ложку.       — Ешь, — произнёс он просто, и в этом слове не было приказа. Это было напутствие. Предписание врача. — Пока тёплый.       И я послушно взял ложку. Первый кусок хлеба показался безвкусным, как бумага. Но первый глоток супа… он обжёг губы, прошёл по горлу тёплым, живительным потоком и разлился по желудку удивительным, целительным теплом. И я вдруг понял, как я оголодал. Как моё тело, забытое и заброшенное, молчало всё это время, и только сейчас заговорило, требуя заботы.       Я ел. Медленно, почти машинально. А Тайлер сидел напротив, молча наблюдая за мной, и в его молчании была вся вселенская мудрость и терпение. Он не лез с расспросами. Не требовал немедленных решений. Он просто давал мне время — поесть, прийти в себя, просто быть. И в этом была его самая большая поддержка.       Последняя ложка супа принесла не только насыщение, но и странное, почти обманчивое чувство временного затишья. Буря внутри стихла, уступив место пустой, выжженной тишине. Я отодвинул тарелку и уставился на её дно, избегая взгляда Тайлера, который сидел напротив, терпеливый и неподвижный, как скала.       Он выждал паузу, давая мне закончить, и только потом осторожно заговорил. Его голос был тихим, но твёрдым, без намёка на ту слащавую жалость, которой я боялся больше всего.       — Я знаю, что сейчас кажется, что мир рухнул, — начал он, подбирая слова с такой бережностью, будто разминировал бомбу. — И я не буду говорить, что это ерунда. Потому что это не ерунда. Для тебя — это всё.       Я молча кивнул, сжимая пальцы на коленях.       — Но ты не должен позволить этому разрушить всё остальное, — Тайлер посмотрел на меня прямо, и в его глазах горела та самая упрямая уверенность, что заставляла меня в детстве залезать на самое высокое дерево, потому что «ты сможешь». — Ты должен учиться, Трой. Ты должен идти вперёд. Ты… ты один из самых способных студентов, которых я знаю. Упрямый, саркастичный, невыносимый… но чертовски талантливый. И я не позволю тебе это закопать.       Он говорил не как утешитель, а как тренер, который вытаскивает своего обессиленного боксёра с самого дна ринга после нокдауна. В его словах не было пустых обещаний «светлого будущего». Была суровая вера в то, что я обязан бороться. С самим собой. С болью. С желанием всё бросить.       — То, что происходит… это кризис. Через это проходят все. Просто… у всех по-разному, — он тяжело вздохнул. — И сейчас твоя главная битва — не с ним. А с тобой. Чтобы не проиграть самому себе.       Потом он помолчал и неловко потянулся за своим телефоном. Его дрожащие пальцы пролистали галерею, и он протянул мне его.       — Вот. Смотри. Когда мне тяжело… я рисую. Это моё… убежище.       На экране были фотографии картин. Акварельные пейзажи, немного размытые, не идеальные с точки зрения техники. Городские зарисовки, где линии дрожали, а перспектива иногда «плыла».       — Они не очень, — я выдохнул, не в силах солгать. Но что-то в них цепляло. В мазках было искреннее чувство. В них была душа, попытка поймать ускользающую красоту хмурого дня или одинокого фонаря в переулке. Это не было искусством для других. Это было искусством для себя.       — Я знаю, — Тайлер улыбнулся, но не смущённо, а с лёгкой грустью. — Но это не важно. Важно то, что это помогает мне. Может, и тебе стоит найти что-то своё? Не для результата. Не чтобы стать лучшим. А просто чтобы… выживать. Чтобы было куда девать всё это.       Он забрал телефон, оставив меня с этой мыслью. Я откинулся на спинку стула, размышляя. Найти что-то своё. Не для учёбы, не для Коннора, не для того, чтобы кому-то что-то доказать. А для себя. Просто чтобы было куда девать эту боль, которая не помещается внутри. И впервые за этот бесконечный день в груди шевельнулось нечто, отдалённо напоминающее интерес. Слабый, едва живой, но интерес. К самому себе.       Но что я могу? Собственная насмешка прозвучала горько и ядовито. Я выпалил этот список — интернет, раздражение, фанфики — как приговор самому себе. Перечисление собственной никчёмности. И в этот момент самоуничижения меня будто осенило. Мысль, которая всегда была где-то на задворках сознания, вдруг вышла на свет, робкая и беззащитная.       — Знаешь, Тайлер… — голос мой прозвучал тише, неувереннее, чем я хотел. Я не смотрел на него, уставившись в стол, разглядывая на нём воображаемые узоры. — На самом деле, я веду личный дневник… — Признание это далось мне нелегко. Это было всё равно что показать ему открытую рану. — Быть может, я мог бы… что-то писать? Ну там… стихи или… песни? — Я взволнованно вздохнул, чувствуя, как сердце заколотилось от странной смеси страха и внезапно вспыхнувшей надежды.       И тогда Тайлер… Тайлер вспыхнул. Его лицо озарилось такой искренней, такой стремительной радостью, что стало почти физически тепло.       — Да-а-а! — он вскликнул, и в его голосе не было ни капли сомнения или снисходительности. Была только чистая, неподдельная вера. — Конечно! Писать песни — это гениальная идея! Это именно то, что нужно!       Он замолчал на секунду, а затем посмотрел на меня с таким пронзительным взглядом, что я невольно поднял на него глаза.       — И ещё… — он произнёс это почти умоляюще, с горящими глазами. — Запишись уже на вокал… Возьмись за него всерьёз. Я тебя очень прошу! Твой голос… — он замолчал, будто подбирая нужные слова, и твёрдо закончил: — Это же просто настоящая находка. Его нельзя прятать. Нельзя.       В его словах не было лести. Была констатация факта, в который он верил безоговорочно. И в этой его вере было что-то такое заразительное, что моя собственная неуверенность на мгновение дала трещину. Что-то ёкнуло внутри — маленький, слабый росток гордости и… возможности. Возможности превратить всю эту внутреннюю боль, весь этот сумбур в нечто большее, чем просто слёзы в подушку. В музыку. В слова. Во что-то, что будет принадлежать только мне.       Да. Каждый человек — песня. И я тоже. Мы носимся, как угорелые, отчаянно ища того, кто мог бы нас пропеть, кто превратил бы сухие буквы в чистый звук… Но что делать, если с тем, кого нам бы хотелось выбрать в качестве певца, союз совершенно не завязывается? Что делать, если некому исправить твои ноты, некому расставить всё по местам? А вот что. Нужно брать дело в свои руки. Так что… я сам себя спою.       — Ладно, Тайлер, твоя взяла, — пробормотал я, отводя взгляд в сторону, чтобы не видеть тот моментальный, ослепительный триумф, что должен был вспыхнуть на его лице. — Запишусь я на этот твой дурацкий вокал…       Я сказал это с самым уставшим и капитулирующим видом, каким только мог. Сделал большое дело, тяжело вздохнув, будто соглашался не на уроки вокала, а на добровольное водворение в камеру пыток. Но где-то глубоко внутри, под толстым слоем сарказма и напускного безразличия, щёлкнул крошечный, но очень важный замок. Дверца, которую я годами держал на запоре, приоткрылась.       Я ждал его радостного возгласа, торжествующего «Ура!» или хотя бы довольного похлопывания по плечу. Но вместо этого воцарилась тишина. Я рискнул взглянуть на него.       Тайлер не прыгал от счастья. Он просто смотрел на меня. Смотрел так, будто видел не мою сгорбленную спину и нахмуренный лоб, а того самого мальчишку, который когда-то боялся залезать на самое высокое дерево во дворе. И в его глазах не было победы. Была… гордость. Тёплая, тихая, безмерная гордость.       — Это не мой дурацкий вокал, — поправил он меня, и его голос прозвучал на удивление мягко и серьёзно. — Это твой. Ты просто разрешаешь ему наконец случиться.       Он не стал больше давить. Не стал бросаться обнимать меня или строить грандиозные планы. Он просто кивнул, словно мы только что заключили очень важное и взрослое соглашение, и потянулся за своим телефоном.       — Сейчас, — сказал он, уже листая что-то на экране. — Я скину тебе контакты нашего педагога. Она… она особенная. Она не будет сюсюкаться. Но она точно поймёт.       И пока он искал номер, я сидел и чувствовал, как по спине бегут мурашки. Не от страха. От предвкушения. Это было странное, забытое чувство. Словно я стоял на краю чего-то огромного и тёмного, но вместо ужаса чувствовал лишь звенящую тишину внутри и лёгкую дрожь в кончиках пальцев. Да. Я сам себя спою. А это… это будет первый шаг.

***

      — Остаться? — он спросил это тихо, без нажима, просто предложив вариант, как бросить спасательный круг. И часть меня, та, что всё ещё дрожала где-то глубоко внутри, ухватилась за эту возможность. «Да. Останься. Не оставляй меня одного с моими мыслями.»       Но я посмотрел на его усталое лицо, на тени под глазами, которые появились и из-за меня, и покачал головой. Это было трудно — оттолкнуть протянутую руку. Но это было необходимо.       — Нет, — я сказал это твёрже, чем чувствовал. — Всё нормально. Правда. Мне… полегчало. Спасибо. За всё.       Он изучающе посмотрел на меня, и я увидел в его взгляде не недоверие, а лёгкую тревогу и… уважение. Он видел, что я пытаюсь встать на ноги, и не стал мешать.       — Ладно, — он кивнул, подходя к двери. — Но если что — звони. Вне зависимости от времени. Договорились?       — Договорились.       Дверь закрылась. Я прислонился лбом к прохладному дереву, слушая, как его шаги затихают за дверью. Одиночество не набросилось на меня сразу. Оно подождало, давая мне время собраться.       Тишина, последовавшая за щелчком замка, была иной. Она не давила, не звенела пустотой. Она была… наполненной. Наполненной эхом его шагов, теплом от чашки с недопитым чаем и витающими в воздухе словами поддержки.       Я потянулся в спальню, приглушённый свет ночника выхватывал из темноты очертания кровати. Я сел на край, взял в руки телефон. Экран ослепил меня в темноте. Палец сам потянулся к иконке мессенджера, к браузеру — к старым, привычным способам убежать от себя. Но я остановился.       Вместо этого я открыл приложение для заметок. Чистый, белый лист. Он ослеплял своей пустотой и безграничными возможностями. Сердце заколотилось чаще — не от страха, а от предвкушения. От вызова.       Первая строчка родилась из выдоха, сдавленного и неровного.       «Только дураки способны так любить, лишь дураки…»       Она была примитивной и корявой, что я почти заёрзал от стыда. Но не стёр.       Вторая пришла сама, как эхо:       «Только дураки готовы на такое, как я, дураки…»       Я чувствовал, как в горле снова встаёт комок. Но это был уже не комок отчаяния. Это было напряжение творчества. Слова рвались наружу, спотыкаясь, цепляясь друг за друга, находя рифмы в самой боли.       Я не писал песню. Я вытягивал её из себя, как занозу. Каждая строчка была воспоминанием. О его взгляде. О моём крике.       Я не думал о размере, о мелодии. Я просто вываливал на экран неотшлифованную правду. Это было некрасиво. Это было больно. Но это было моё.       И когда я дописал последнюю строчку и откинулся на подушку, разглядывая потолок в темноте, на душе было пусто, но тихо. Не потому, что боль ушла. А потому, что она наконец-то обрела форму. Перестала быть хаосом внутри и стала чем-то осязаемым. Текстом. Криком, заключённым в буквы. Я не знал, получится ли из этого когда-нибудь песня. Но я знал, что это был первый и самый важный шаг. А потом… я впервые за последнее время спокойно уснул…
21 Нравится 21 Отзывы 4 В сборник