***
Меня не покидало странное чувство отвращения ко всему, что происходило в последнее время, и к собственному поведению тоже. Не знаю, за что я больше ненавидел себя: за чувства к Махидевран или за то, что мне не хватало сил и решимости избавиться от них. Я смотрел на неё иными глазами, но влияние этой женщины, её власть надо мной были слишком сильны. Одно было ясно: источник моего исцеления от этой болезни, единственное лекарство — живёт в Стамбуле. Как вызволенный из заточения узник, как сорвавшийся с цепи пёс, я жаждал упиваться свободой. Меня более не стесняли суровый янычарский устав и казарменные порядки, и хотя в жизни по-прежнему оставалось немало ограничений, я пребывал в сладостной иллюзии, будто над моими чувствами и мыслями никто не властен. Сердце стремилось в столицу, где за неприступными стенами султанского дворца жила прекрасная девушка — хрупкая, невинная, не ведающая ни зла, ни разочарований, страстно желающая познать любовь и обрести родственную душу. Я позволял себе дерзкую уверенность, будто луноликая госпожа неравнодушна ко мне. Ведь она, ни в чём не поступившись добродетелью и целомудрием, дала своему рабу столько тому подтверждений! Мне была по сердцу её уверенность в себе — разумная, не лишённая осторожности. Переписка с Михримах-султан была моей единственной отрадой в последние месяцы, но после манисского покушения я и представить не мог, что судьба столь скоро дарует нам новую встречу. По понятным причинам мой приезд в Стамбул не должен был привлекать лишнего внимания. Однако я не устоял перед искушением повидать Михримах-султан прежде всего. Ещё находясь в пути, я послал вперёд себя Ферхата с запиской к Зюмрюту-аге и не сомневался, что госпожа будет ждать. Местом для свидания была избрана та самая неприметная лужайка с раскидистой ивой, у которой состоялось наше знакомство. Моё сердце учащённо забилось при виде яркого малинового плаща, в котором госпожа была в тот день, когда я по глупости своей не признал в ней особу высокого рода. Прекрасные голубые очи Михримах сияли от искренней радости: она не ожидала, что мне удастся столь скоро явиться в столицу, хотя с её визита в Манису миновало уже несколько месяцев. Мы быстро обменялись вежливыми фразами: она осведомилась о здоровье шехзаде Мустафы, я поинтересовался, оправился ли окончательно от раны шехзаде Мехмед. Наши руки незаметно встретились, а пальцы тесно переплелись, на этот раз без ложного смущения и колебаний. Глядя на госпожу, я забывал обо всём на свете: о том, что нас могут увидеть или подслушать, о первостепенности своего задания в столице, даже о невозможности чувств и отношений, которых я втайне жаждал. Как и многие поэты, я горячо любил природу, а здесь, в укромном уголке великолепного сада Топкапы, нас окружало услаждающее взор изобилие зелени и цветов. И всё же я мечтал, чтобы эти прозрачные ветви и хрупкие лепестки хоть на миг обернулись непроницаемыми стенами, укрывшими нас от всего мира. Я не мог позволить себе с Михримах-султан того, что некогда было с Махидевран, да и не желал того, но если бы нам удалось по-настоящему остаться наедине, не опасаясь быть застигнутыми врасплох, я бы без утайки поведал ей, что творится у меня на сердце… Встреча с Михримах-султан была прекрасным, но коротким мгновением. Затем пришлось усилием воли вернуть себя с небес на землю и поспешить на аудиенцию к Ибрагиму-паше. Если кого-то можно было назвать мастером тонкой игры и политических интриг, то это был он. Паша принял меня безотлагательно, слушал вдумчиво и не прерывая, слегка склонив голову, будто подмечая в уме каждое слово. — Что ж, у нас есть шанс, но ошибиться нельзя. Султан должен услышать именно то, что мы захотим ему сообщить. Ни больше, ни меньше. Если мы подадим это как прямую угрозу наследнику престола, если покажем, что Хюррем-султан перешла черту, стала врагом самому государству — тогда, быть может, повелитель впервые усомнится в её святости. — Мы оба знаем, что он ослеплён, — ответил я. — Тогда удар должен быть нанесён так, чтобы даже слепец увидит свет, — бросил паша, и в его голосе зазвенела злость. — Ты вернёшься в Манису за девушкой и тайно привезёшь её сюда. Я всё подготовлю для встречи с султаном. Но никому ни слова, будь предельно осторожен. Я покинул дворец великого визиря с тревожным ощущением, будто сплетаю петлю не только для Хюррем-султан, но и для самого себя. Чувство, что я больше не принадлежу себе, преследовало меня всё это время. Я был инструментом, чужим оружием, волей сильных мира сего — и рабом собственных чувств, от которых не мог избавиться. И среди всего этого, как утёс среди бушующего моря, оставалась мысль об одном: я должен защитить Мустафу, чего бы это ни стоило.***
Поскольку я собирался пробыть в Стамбуле два-три дня, мой старый знакомый Насух-эфенди любезно согласился приютить меня у себя. Когда поздним вечером я, наконец, разыскал нужный дом, оказалось, что хозяин собирается его покинуть. — А вот и ты, дорогой друг! Я уже заждался, — воскликнул он. — Вы куда-то направляетесь? Надеюсь, мой приезд не нарушил ваших планов? — Разве может кто-либо помешать одинокому человеку? — отмахнулся Насух. — Да, я как раз собираюсь в таверну и хочу прихватить тебя с собой. Дома у меня всё равно нечего есть, и вино закончилось. Мы направились в одно из тех своеобразных увеселительных заведений, коими кишел весь Стамбул. Несколько подобных имелось и в Манисе, но я в них заглядывал редко — не чувствовал нужды, а в часы досуга предпочитал творчество. Матракчи Насух-эфенди, напротив, слыл завсегдатаем таверн: ему была по душе атмосфера веселья, а также возможность отрешиться от забот с помощью вина и общества прелестных женщин. В таверне было многолюдно, но услужливый хозяин отыскал для нас не слишком шумное место. Едва мы успели пригубить вино, принесённое улыбчивой хатун с кудрявыми чёрными волосами, как у меня над ухом раздался радостный возглас: — Матракчи! Ташлыджалы! Вот так встреча! Это был Малкочоглу Бали-бей, один из лучших воинов османской армии, с которым мне довелось познакомиться во время австрийского похода. С Насухом-эфенди они также были знакомы давно. Бали-бей был выслан из Стамбула несколько лет назад за некую серьёзную провинность, подробностей которой я не знал, и вот теперь вернулся по личному приказу повелителя. Устроившись на мягких подушках, мы, смеясь, предавались воспоминаниям о походах и давних приключениях, а затем перешли к беседе о текущих делах. — До меня дошёл слух, будто повелитель уже принял тебя, Малкочоглу, и предложил должность хранителя покоев. Он желает окружить себя верными людьми, весьма вовремя вспомнил о тебе. Это большая честь, — заметил Насух-эфенди. — Честь — несомненно, но и странность. Ведь я военный человек: жизнь во дворце тяготит, а должность такая… Нужно угождать и нашим, и вашим, льстить, плести интриги. Не моё это. Но и отказываться не пристало. А ты, Яхья, не думаешь перебраться в столицу? — Я вполне доволен службой у шехзаде Мустафы и жизнью в сарухане. — Не беспокойся за Ташлыджалы, — вполголоса заметил Насух-эфенди, лукаво подмигнув, — он непременно переедет в Стамбул, когда его господин взойдёт на трон. Нужно лишь терпения набраться. Тем более, когда человек молод, да к тому же наделён поэтическим даром, сердечные дела заботят куда сильнее, нежели политика и должности. Признайся, Яхья-бей, наверняка в Манисе живёт красавица, что похитила твоё сердце? Мне не хотелось говорить о любовных делах: учитывая какие женщины привлекали меня, подобная откровенность могла обернуться бедой. Но то ли потому, что в голове уже слегка шумело от вина и кальянного дыма, то ли из-за того, что на душе моей накопилось слишком многое, я всё же уклончиво ответил: — Да, эфенди, вы недалеки от истины. У каждого поэта непременно должна быть муза. — Кто же она, эта вдохновительница? — с азартом осведомился Бали-бей, известный любитель женщин. Но, заметив мою заминку, протянул: — Понимаю… Ты не хочешь раскрывать её имя — верно, она из знатного рода. Я и не подумал бы, что человеку с таким вкусом может понравиться простушка. Но скажи хотя бы главное: чувства ваши взаимны? — Что толку от взаимности, если любое общение со мной угрожает её жизни… Я помрачнел, вспомнив о покушении на Михримах-султан, устроенном Махидевран, едва та узнала о нашей связи. Но у моих собеседников это признание вызвало лишь приступ хохота. — О Аллах! Неужто у бедной хатун столь суровый отец? — рассмеялся Матракчи, даже не подозревая, насколько точно попал в цель. — Да будь она хоть трижды знатного рода — кто бы не захотел видеть тебя в зятьях? Правая рука наследника престола, поэт, воин… Ну и запросы же у этих девиц на выданье и их отцов! — А отчего вы до сих пор не обзавелись семьёй, Насух-эфенди? — постарался я отвести разговор от опасной темы. — О, друг, у меня не одна, а сразу две супруги. Я уже давно женат на истории, а когда она мне наскучит — нахожу утешение в живописи. Как видишь, у такой любви нет преград, она взаимна, кротка и безмятежна. Ах да, и совершенно не нужно беспокоиться об изменах, — с философской усмешкой ответил Матракчи. — А если тебе не повезёт с той таинственной хатун, советую жениться на поэзии. Подобные союзы приносят благословенные плоды: трактаты, поэмы, научные сочинения, математические задачи… — Не слушай этого старого зануду, Яхья! — расхохотался Бали-бей. — Он давно разочаровался в женщинах и многих из них успел в себе разочаровать. А ты ещё слишком молод, чтобы зарываться с головой в пыльные свитки и отрекаться от всех радостей жизни. Бери пример с меня! Я дважды влюблялся — горячо, без остатка, всем сердцем. Готов был жизнью пожертвовать. И оба раза всё окончилось печально. Потому с тех пор избегаю любви, но не женщин. Они созданы для наслаждения, и, если не одна, так другая готова будет его тебе даровать. Ты ведь поэт! Стань последователем Хафиза: прославляй красавиц и вино, но не будь их рабом… Пылкая тирада Бали-бея напомнила мне о том, что я и сам не раз пытался внушить себе. Я бы охотно последовал его совету, если судьба моя пошла иным путём. Если бы не стал солдатом, а избрал жизнь учёного, богослова, ремесленника — кого угодно. В таком случае Яхья Дукаджини мог бы быть достойным преемником пламенного персидского поэта. Но лёгкие удовольствия никогда не привлекали меня. Я был другим и иного искал в жизни. А Малкочоглу между тем перешёл от слов к делу и начал воплощать заветы Хафиза: уже некоторое время он играл в переглядки с одной из девушек, и, воспользовавшись тем, что мы с Насухом-эфенди захмелели и впали в меланхолию, удалился с нею в приватные покои. На прощание он, разумеется, не забыл заказать нам ещё один полный кувшин, пить который, однако, уже не было сил. Вино, что в начале вечера развязало нам языки, под конец сделало их тяжкими, словно камни. Что ж, это было к лучшему. Я и без того наговорил слишком много.***
— Когда ты уезжаешь обратно? Михримах-султан захотела увидеться ещё раз, и сердце моё ликующе откликнулось. Нас неудержимо влекло друг к другу, а отведённое судьбой время было столь кратко, что первыми встречались наши глаза, затем ладони, а уж потом находились слова. Но её грустный вопрос немедленно рассеял радость свидания. — Увы, уже скоро. Сегодня вечером, в крайнем случае — завтра на рассвете. Я и так слишком задержался в столице. Шехзаде ждёт меня, — сказал я, прижимая к груди ладонь Михримах-султан. — Я чувствую, как бьётся твоё сердце… — смущённо прошептала госпожа, и на её щеках проступил чарующий румянец. — Оно бьётся для вас. — Но сколько это может продолжаться? Ты — там, я — здесь… И нет даже возможности встречаться по-настоящему… Всё становится труднее. За мной следят. Я чувствую: мама мне не доверяет. Она спрашивала, откуда кулон… И впрямь, мой подарок был заметен на безупречно белой шее госпожи, под застёжкой плаща. Несмотря на все опасности, она надела его. Это значило больше, чем слова. — Самое важное — то, что вы сочли меня достойным своей благосклонности, госпожа. Остальные преграды преодолимы. Быть может, не сразу… Быть может, у нас впереди долгое ожидание. Многое будет зависеть от решения ваших родителей. Мне страшно даже мечтать об этом, но я докажу, что достоин вас. И тогда мы будем видеть одни сны на двоих… В этот самый миг, когда всё моё существо было поглощено ею, моей прекрасной музой, словно гром среди ясного неба, раздался гневный голос: — Михримах! Мы резко отпрянули друг от друга, но было поздно. Взор Хюррем-султан метал молнии. Михримах попыталась что-то сказать в оправдание, но хасеки и слушать не пожелала. Я стоял, опустив голову, тревожась не за себя, но за госпожу. — Возвращайся во дворец и жди в своих покоях, — повелела Хюррем-султан ледяным голосом, и Михримах не оставалось ничего иного, как повиноваться. Я остался один — лицом к лицу с самой могущественной женщиной империи. Единственного её слова было довольно, чтобы моя голова скатилась с плеч.