***
Проходя по одному из дворцовых коридоров, я увидела, как Ташлыджалы передаёт гонцу тубус и мешочек с вознаграждением за доставку. Завидев меня, оба низко поклонились. Я сделала гонцу знак, что он свободен, и подошла к Яхье. — Всё пишешь письма? — спросила я тоном, не оставлявшим сомнений в том, что мне известно, о каких письмах идёт речь. — Да, госпожа, решил написать родным, дать знать, что происходит в моей жизни. — Не лги ни себе, ни мне. Я ведь знаю, что она уже давно не отвечает. Принцессе надоело играть в любовь на расстоянии. Слишком трудно, опасно, надо ждать, бояться, прикладывать усилия… Дочь Хюррем не для этого рождена, ей нужны жертвы и безоговорочное поклонение, — злорадно проговорила я и добавила. — Помнится, ты пенял мне, что я живу в окружении теней прошлого, а сам ничуть не лучше. Когда ты, наконец, избавишься от этой бледной иллюзии? — Простите, мне пора идти, шехзаде ждёт. — Снова пытаешься сбежать? Ну что ж, ты свободен, да только помни — от себя не убежишь! — бросила я ему вслед с плохо скрываемой бессильной злостью. На самом деле я собиралась сказать совсем не то. Больше всего мне хотелось прижаться к нему, обнять, как когда-то, и прошептать: «Забудь обо всём, прости… И я прощу и забуду. Позволь нам взаимно залечить нанесённые друг другу раны». Я действительно была готова на это, несмотря на всю глубину оскорбления, которое Яхья нанёс мне романом с Михримах. Стараясь разжечь в себе ненависть, я лишь хотела подавить ту слабость, которую против воли испытывала к этому мужчине. Желание вновь сблизиться, почувствовать не только вкус его губ, но и сладостное осознание, что его душа и сердце как прежде принадлежат только мне — напоминало пытку. Холодность и отстранённость Яхьи, его непреклонность приводили меня в неистовство. Трудно было поверить, что некогда он был готов броситься со скалы за одну мою ласковую улыбку! Но я по-женски чувствовала, что вся эта видимая железная выдержка стоит ему больших усилий, и я по-прежнему имею власть над ним, хотя теперь в сердце Ташлыджалы царила проклятая Михримах. Если бы мы только могли остаться вдвоём в той самой полутёмной комнате, что когда-то служила убежищем от всего мира, нашим маленьким раем — тогда бы я переступила даже через гордость, лишь бы вернуть то, что между нами было… Во время каждой отлучки Яхьи в Стамбул я не спала ночами, изводя себя воображаемыми сценами, в которых представляла его с Михримах, едва сдерживаясь, чтобы не завыть от отчаяния. Затем поездки в столицу прекратились. Я следила за каждым шагом Ташлыджалы, а потому знала, что и переписка уже сошла на нет. Он был сам не свой, перемены в его лице и поведении стали заметны каждому. Но, глядя на то, как он был вежливо-холоден со мной и в то же время продолжал страдать по жестокой девице, я снова начинала жаждать мести, а с языка срывались лишь ядовитые колкости вместо слов примирения… Когда из Стамбула пришла весть о помолвке Михримах-султан, я специально выбрала момент, когда Ташлыджалы находился у Мустафы, чтобы преподнести эту новость им обоим. — Султанский гонец привёз важное сообщение, — заявила я, едва переступив порог покоев шехзаде. — Оглашена помолвка Михримах-султан с Рустемом-пашой, свадьба через месяц! — С Рустемом? — нахмурившись, переспросил Мустафа. — Неужто тот бывший конюх? — Он самый: верный прихвостень Хюррем, которого она всеми правдами и неправдами протащила в Совет Дивана. Видимо, этот паршивый пёс как следует выслужился. Кто знает, за какие подлости Хюррем расплачивается единственной дочерью, — ядовитым тоном процедила я. — Но каково Михримах? Брак с Рустемом превратит её в посмешище, над ней будут потешаться все дворы Европы, все наши соседи! Только подумать: падишах Османской империи выдаёт дочь за сына свинопаса! — Довольно, матушка, — прервал меня Мустафа. — Дело ведь не в происхождении Рустема, а в том, что, став даматом, он очень легко может занять должность великого визиря, а это был бы самый худший для нас исход. В Совете Дивана остался только один верный нам человек — Лютфи-паша. Отсюда всё труднее влиять на то, что происходит в столице. Хотя, признаться честно, я не ожидал, что повелитель даст согласие на этот брак и так рано захочет выдать замуж сестру. — Бедняжка Михримах, — притворно вздохнула я и перевела взгляд на Ташлыджалы. — Наверное, она рассчитывала на жениха получше, но разве мы, султанши, вольны распоряжаться своей судьбой?***
— Матушка, сегодня с нами будет ужинать синьора Габриэла Сфенза. Я пригласил её в знак ответного жеста после того великолепного приёма, что она устроила в нашу честь. Пусть повара постараются на славу: я хочу, чтобы она оценила нашу кухню и богатство обычаев, — сказал Мустафа, целуя мне руку. Я лишь молча кивнула. Эта женщина появилась словно из ниоткуда и незаметно вошла в наш дом и нашу жизнь, крадучись бесшумно и изящно, как кошка. Точнее, синьора Габриэла Сфенза де Фео уведомила письмом о прибытии в Манису и желании начать торговлю заморскими товарами. Добившись аудиенции у шехзаде и получив необходимые разрешительные документы, она также попросила о встрече со мной, проявляя удивительную любезность и преподнося дорогие подарки. Синьора Сфенза сразу привлекла внимание многих в Манисе, вызвав одновременно недовольство — главным образом у поборников строгой мусульманской нравственности и завистников её торговых успехов — и восхищение. В самом деле, она не могла не притягивать взгляды. Синьора Габриэла была уже не первой молодости, но оставалась весьма привлекательной. У неё не было ни мужа, ни детей. В глазах мусульманок она заслуживала жалости: Аллах обделил её самым дорогим, однако сама итальянка явно не испытывала сожалений. У неё были богатство, дело и свобода — этого вполне хватало для счастья. Синьору Габриэлу окружали мужчины, но не она покорялась им, а они склонялись перед ней. Помощники, приказчики, счетоводы, охранники, слуги — все стремились исполнить любое её желание. В ней не было ни капли стыдливости и покорности, что прививались мусульманкам с детства. Она излучала уверенность, держалась с достоинством и благородством истинной госпожи. Её огромный достаток подчеркивали наряды по французской моде, напоминавшие оперение редких птиц. Сопротивляться мягкому очарованию итальянки было трудно, и вскоре она стала часто посещать дворец, а также устраивать торжества в нашу честь в своей резиденции. Именно в тот вечер, когда мы ужинали втроём в зале с непревзойдёнными растительными орнаментами на стенах, я поняла, почему при появлении синьоры Габриэлы почувствовала лёгкую тревогу. Мустафа тоже поддался её чарам — даже больше, чем следовало бы. Я, хозяйка дворца, чувствовала себя лишней, какой-то ширмой, необходимой лишь для соблюдения приличий. Взгляды сына и синьоры Габриэлы были прикованы друг к другу, в них читался явный интерес. Гостья не выглядела смущённой; видимо, в Европе такое поведение считалось допустимым. Каждое её слово, бархатистый голос, движения изящных рук и красивой шеи, взгляд из-под длинных чёрных ресниц — всё было направлено на то, чтобы очаровать Мустафу. Я лишь сдержала горький вздох. Как он был похож на своего отца! Такой же непостоянный, увлекающийся, стремящийся к недосягаемому и запретному. В гареме десятки прекрасных наложниц были готовы на всё ради его благосклонного взгляда, а он вновь норовил устремиться к тому, что не мог иметь. Мустафа был мужчиной со всеми мужскими слабостями, а вот с какой целью синьора Габриэла ввязывалась в эту опасную авантюру? С грустью я признала, что немного завидую ей: она была сама себе хозяйка, без «повелителя» и обязательства ему подчиняться. Но если итальянка не боялась риска, пересудов и осуждения, то мне очень не хотелось, чтобы Мустафа углублял их отношения или чтобы слухи об этом распространились по сарухану, а тем более — достигли ушей султана. Со временем стало ясно, какие намерения скрывала Габриэла за маской дружелюбия. Она разыскивала единственную живую родственницу — младшую сестру, пропавшую несколько лет назад и увезённую на восток. После длительных поисков, на которые купчиха потратила немалые средства, след привёл её в Манису, а пропавшей сестрой оказалась Румейса-хатун, бывшая Лукреция. К тому времени девушка стала фавориткой Мустафы, получила отдельные покои и постоянно бывала у шехзаде. Но с появлением синьоры Сфензы Мустафа перестал принимать Румейсу. Я лишь догадывалась, как далеко зашли их отношения. Но узнав, что иностранка проникала в гарем только ради сестры, сын пришёл в негодование. Синьора Габриэла едва ли не на коленях молила отпустить сестру, однако Мустафа, попавший под её чары, чувствовал себя обманутым. Он отозвал разрешение на торговлю и велел купчихе покинуть его владения. Вопреки ожиданиям старшей сестры, Румейса из-за любви к шехзаде отказалась покидать Манису. Случившееся тяготило сына, и я решила поговорить с ним начистоту. — В гареме ходит слух, что ты больше не желаешь видеть Румейсу-хатун, Мустафа. Бедняжка совсем измучилась… — После того, что стало известно, я больше не хочу и не могу принимать её, — ответил он. — Я был суров с синьорой Габриэлой, и она это заслужила, но моральные обязательства перед ней не позволяют мне продолжать воспринимать её сестру как наложницу. Голос совести кричит, что это неправильно. То, что Румейса отказалась вернуться на родину, было её личным решением. Она твердит, что любит меня больше жизни, и доказала это. Но эта любовь безответная, она душит меня. Не могу находиться в одной комнате с Румейсой: её внимание и ласки, её настойчивость, претензия на мои чувства — всё это мучительно. Боюсь, что если слишком решительно оттолкну её, она может сделать что-то с собой, как Фатьма. Я хотел бы поступить честно, но не знаю, как. — Если она отказалась вернуться на родину, а ты не хочешь держать её при себе, есть один способ. Пожалуй, самый достойный для девушки в таком положении. Надо удачно выдать Румейсу замуж… Например, за Ташлыджалы. Моё неожиданное предложение сильно удивило сына. — Как мы можем решать за него? Он не раб, а свободный человек, валиде, — занервничал Мустафа. — Я догадывался, что мысли Ташлыджалы заняты кем-то, но в личных делах он всегда был скрытным и никогда не говорил о желании жениться. — Возможно, это из скромности, сынок. Ты же знаешь, что Яхья-бей полностью посвящает себя службе и защите твоих интересов. Где уж тут найти время на мысли о женитьбе? А между тем он уже в том возрасте, когда мужчине положено иметь семью и детей, как предписывает нам Аллах. Румейса-хатун молода, недурна собой, образована. Хоть она и не согласилась поехать с сестрой, я разрешила им вести переписку, чтобы смягчить разлуку. Не забывай, что, кроме Румейсы, у синьоры Габриэлы нет других родственников или наследников. Так или иначе, она не забудет о сестре и оставит ей хотя бы часть своего огромного состояния. Тем самым к прочим достоинствам Румейсы прибавится ещё и богатство. Мы вознаградим Ташлыджалы за верность, позволив ему немного свободы. Уверена, из него выйдет хороший муж. А Румейса ещё совсем молода и не знает жизни; в браке ей будет легче забыть о тебе и обрести счастье. Подумай, Мустафа, это лучшее решение из всех возможных. — Разве это не нарушает установленные правила? Ведь Румейса-хатун была моей наложницей. — Верно. Но если девушка останется в гареме, покоя не будет — ни ей, ни тебе. Сам шайтан вселился в меня в ту роковую минуту и заставил выговорить проклятые слова. Даже после вести о замужестве Михримах, окончательном и бесповоротном, Яхья не мог выбросить её из головы. Он продолжал страдать, очевидно, думая, правильный ли сделал выбор между дочерью Хюррем и преданностью Мустафе — и это приводило меня в ярость. Вопреки всем ожиданиям, нашего сближения не произошло. Заметив, что Мустафа тяготится слишком назойливой фавориткой, но хочет поступить по чести, я вдруг подумала, что нежелательный брак сможет вытравить из Ташлыджалы мысли о Михримах, раз уж не смогло сделать её замужество. Я устала бороться и хотела лишь мстить, а это решение было ещё лучше, чем угроза рассказать шехзаде о нашей связи. Мустафа принял мои доводы и согласился воплотить безумный замысел. Поверил ли он, что так будет лучше и для Румейсы, и для Яхьи — неизвестно, но через несколько дней он пригласил Ташлыджалы, чтобы начать непростой разговор. Разумеется, я тоже была при нём, не желая упустить момент своего жестокого триумфа. — Яхья, ты многие годы верно служишь мне и стал для нас с валиде почти что членом семьи, совершенно позабыв о том, что имеешь полное право на создание семьи собственной. Жизнь человека не может складываться только из долга и обязательств — это было бы несправедливо. В награду за преданность тебе полагается то, от чего ты, возможно, сознательно отказывался всё это время ради службы на благо османской династии. Я посоветовался с матушкой и решил, что пришло время дать тебе разрешение на брак; более того, нашлась девушка, которая будет для тебя хорошей женой, — приступил к щекотливой теме Мустафа. Было заметно, что каждое слово даётся ему с трудом: он не привык решать такие вопросы. Многие вещи сын говорил моими словами за неимением собственных доводов. Он начал описывать Румейсу, её происхождение и достоинства, а когда перешёл к тому, что она является единственной наследницей богатой сестры-итальянки, почувствовал себя совсем неловко. Улучив момент, когда шехзаде, увлечённый речью, отвернулся в сторону, Яхья вскинул голову и посмотрел мне прямо в глаза. Нетрудно было догадаться, что затею со свадьбой придумал отнюдь не Мустафа, и Ташлыджалы сразу это понял. «Что ты творишь? Останови это безумие!» — говорил его взгляд. Но я уже не могла ничего остановить. Мне хотелось хоть как-то встряхнуть его, заставить прервать добровольный и нелепый траур по чувствам к Михримах, сделать больно, невыносимо больно… Как когда-то он сам сделал мне. — Что скажешь на это предложение? — закончил Мустафа и исподлобья посмотрел на Ташлыджалы. В начале разговора тот выглядел обескураженным, затем проступил с трудом скрываемый гнев. Но ближе к концу лицо Яхьи вновь приобрело непроницаемое, почти каменное выражение. Мне не терпелось услышать, как он будет выкручиваться, какие доводы приведёт, чтобы уклониться от навязанной женитьбы, которая по сути являлась приказом его господина. Но Ташлыджалы молчал, что-то напряжённо обдумывая. Молчал и Мустафа. Я впивалась взглядом то в одного, то в другого, пока в тишине кабинета совершенно спокойный, уверенный голос не произнёс: — Я согласен.