ID работы: 4091644

Отщепенцы и пробудившиеся

Джен
R
Завершён
38
Gucci Flower бета
Размер:
1 200 страниц, 74 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 465 Отзывы 13 В сборник Скачать

Глава 33. Казнить нельзя помиловать

Настройки текста

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Лев Николаевич Толстой «Анна Каренина»

      — Сердце у тебя есть? — спросил возвратившийся из Санпавы Тобиан.       Огастус устроил ему допрос с пристрастиями. Это надо ж, устроить побег для пятисот человек! Да, сотню удалось поймать, заново заковать в цепи или расстрелять, но оставшиеся четыреста! Неслыханная дерзость. И стоит тут на душой, задаёт ему, герцогу, глупые вопросы, вместо того чтобы ползать в извинениях и оправданиях.       — Зачем мне сердце, когда есть мозги? — сухо отрезал Огастус.       Принимая утреннюю ванну, он всё думал о вчерашнем разговоре с племянником. Погрузившись в пенную пучину, драл мочалкой чуть ли не до крови живот и бубнил под нос. «Сердце, сердце… Что люди зациклены на этом куске тканей? Видел, б-рр, я сердце в живую, противно. Чему поклоняться, что возвеличивать? Тобиан, мерзавец, переместился из Санпавы, лицо не обмыл, видите ли, сердце у него какое-то есть!».       С утра Огастус находился в плохом духе. Он чувствовал скользкое, удушащее состояние, сильнее, чем в обычные дни, хотелось принять ванну и смывать с себя грязь.       «Сердце у тебя есть?» — гулки звенели в ушах слова Тобиана.       «Сердце у тебя есть?!» — кричала потрясённая Гэйлин, увидев, как её муж и Нормут Казоквар пытают раба.       Когда-то у него было сердце, была душа. К нему в гости любили захаживать совесть и любовь, а ещё сострадание.       Но зло всё отобрало.       У каждого зла своё название. Для одних несчастных это война, для других голод, третьи корчатся в судорогах страшной болезни, кого-то мучительно истязает одиночество. Зло Огастуса носило красивое, певчее имя — Пенелопа.       Он три года назад закончил военную академию, став лучшим выпускником года. Хотя Огастус отмечал, что его место третье или четвёртое, но то ли король отец постарался, то ли в самой академии побоялись задвигать кронпринца, так или иначе Огастус покинул стены Гумарда в звании капитана и, как все молодые офицеры, предавался потехе и веселью.       О чём мог думать двадцатидвухлетний наследник престола? О шумных компаниях, о путешествиях, о выпивке, которая была запрещена юным курсантам, о приключениях, о том, что сегодняшний день никогда не закончится, и о множестве других вещей, не связанных с престолом. Он был молод, был полон сил и, главное, красив. Посещал город за городом и своей блестящей чёрной шевелюрой и аккуратной бородкой покорял тысячи женщин. Что-то из ворот дворца кричал отец, напоминая о статусе кронпринца, но Огастус не слышал своего старика-вдовца.       Он любил маленькие городки, в которых каждый человек знал друг друга. Часто снимал там дом и через окно наблюдал за течением жизни. Как-то раз Огастус с друзьями и охраной остановился в Викрине, затерявшемся в середине страны. Окна его дома выходили на гостиницу. До чего ж интересно будет посмотреть на приезжающих и уезжающих постояльцев, склоки поварих, фырчащих лошадей в конюшне, думал он.       Но начавшаяся драка, обманутый хозяином путник и друзья Огастуса, звавшие его на охоту, померкли, когда он увидел крохотный силуэт, который на втором этаже гостиницы приводил в порядок постели. Девушка со светлыми волосами, скрученными в несколько косичек, заправляла одеяло и что-то тихонько напевала себе под нос. Огастус видел только её спину — гордую, тоненькую и усыпанную маленькими родинками. И украдкой лицо — круглое с носиком-кнопкой. Внизу стоял смертный бой, на крыше ходили чёрные облезлые кошки, а она пританцовывала и пела, невзирая на рабский ошейник.       Второй раз Огатус увидел её вечером. Она подметала двор. В свете свечи он сумел разглядеть её лицо. Круглое, худое (а что ожидать от рабыни?), на вид нежное, как у ребёнка, узкие зелёно-жёлтые глаза. «Цвет оливы, — обмолвился про себя Огастус. — Цвет богов и императриц». На сей раз её волосы были распущены и аккуратно обрамляли лицо.       Огастус без охраны вышел из своей комнаты.       — Как вас зовут?       — Пенелопа, господин, — она не испугалась внезапно возникшего на спиной человека.       — Имя императриц, — подметил Огастус и робко спросил: — У вас после окончания работы будет часик, чтобы прогуляться со мной?       Пенелопа долго рассматривала Огастуса, пытаясь понять, что хочет он от неё. Рабыням постоялых дворов не привыкать к особому вниманию посетителей, но редко те бывают вежливы. А чаще просят уделить им время за столом в гостинице или на заднем дворе возле лошадей. Она взглянула на белоснежные сапоги Огастуса, которые к этому времени покрылись грубой землёй, и кивнула.       Они гуляли недолго. Огастус в основном молчал, говорила Пенелопа, рассказывая истории Викрина. Огастус лишь чувствовал, что его лицо горит, что оно покрылось краской, и что он хочет одного — слышать днями, ночами, годами этот мелодичный птичий голосок Пенелопы. Зачем ему и вообще человеку есть, спать, обустраивать свою жизнь, когда смысл бытия заключается в этом хрупком голосе?       С неохотой Огастус провожал Пенелопу до гостиницы. Тяжело прощался.       — Мне пора, — понурено сказал он и повернул к своему дома.       — Вам туда? — удивилась неожиданно Пенелопа. — Там сегодня остановился кронпринц Афовийский. Вы что… из его окружения?       — Я и есть кронпринц Огастус Афовийский.       Пенелопа смутилась, густо покраснела, слабо слышно произнесла: «Извините, я не знала», и быстрым бегом скрылась на заднем дворе гостиницы.       Огастус сокрушённо думал, что больше её не увидит. Рабыня не осмелится подойти к принцу. Но на следующий день она вышла из своей коморки, прождала Огастуса у дверей его дома и не отказала ещё в одной тайной прогулке по Викрину.       Так начался их месяц любви, беззаботных дум и пылких ночей. Огастус продолжал оставаться молчуном, любуясь Пенелопой и слушая её рассказы. Иногда, правда, расходился в речах, в которых проклинал своё положение и быстротечность времени. Он впервые осознавал головокружение, замирание дыхание и трепет, от которого останавливался рассудок. Он узнал, что семнадцатилетняя крошка Пенелопа — выращенное дитя, которое всю жизнь прожило в трактире и мечтает об одном — о свободе. У неё не было никого из близких, кроме названного брата, конюха в конюшне, вот теперь появился и он — Огастус. Просто Огастус, никакой не принц и не Афовийский.       Спустя месяц Огастус был вынужден вернуться в столицу. Но часть его души осталась в затерянном в лесах Викрине. И он не находил себе места без неё. Пил, закрывался в своих покоях, в раздумьях охотился на зверя, однажды король отец едва не попал вместо кабана во внезапно застывшего на дороге сына.       Огастус понимал, он умирает. Он не может больше существовать. Надо вернуть себе жизнь — найти Пенелопу. И он помчался в Викрин. Один. Без охраны. Не предупредив отца и сестру. Во дворце царил хаос, а он лежал на сеновале и целовал Пенелопу. И клялся: «Никогда. Никогда я не оставлю тебя».       Про любовь принца и его местонахождение вскоре прознали противники монархии и пришли в восторг: буквально перед носом у них такой подарок лежит — беззащитный, неохраняемый наследник.       …Собственной спиной Огастус закрыл Пенелопу и принял в себя пулю.       Их бы убили, но в последнюю секунду в гостиницу влетел Яхив Фарар.       Король приказывал Огастусу вернутся в столицу и прекратить вытворять недостойные наследника глупости. По его приказу Яхив Фарар силой должен был доставить принца во дворец. Пока оставалось время до возвращения, Огастус стоял на поклоне у хозяина Пенелопы и предлагал деньги за рабыню. Двадцать тысяч аулимов. Мало? Сорок тысяч. И этого недостаточно? Держите сто тысяч!       Хозяин просил у наследного принца три миллиона. Такие деньги через руки Огастуса проходили только с разрешения его отца, который никогда бы их не дал сыну за выкуп рабыни…       Был, конечно, хороший способ взять своих ребят и дубинками выколотить из скряги Пенелопу. Но Огастус боялся отца и не хотел сплетен, ведь про избиение трактирщика и последующую продажу Пенелопы кронпринцу, не дай боги, уловят дворцовые интриганы или пройдохи-газетчики, свяжут между собой два события, а там живи и правь, когда подданные будут знать, что их король Огастус не способен договориться с каким-то трактирщиком… Убить бы его, жену и пятерых детей, да ещё двух братьев-наследников, тогда Пенелопа отойдёт государству. Но, чёрт, снова пролитую кровь могут списать на него. Пожалуй, можно разорить трактирщика и он будет продавать своё имущество, чтобы избавиться от долгов, однако операция займёт некоторое время, а у Огастуса осталось несколько часов, пока он в Викрине.       — Огастус, а давай сбежим из страны, — прислонившись головой к его плечу, говорила Пенелопа. — Я и ты. Ты снимешь с меня ошейник, с твоими-то возможностями! И мы сбежим!       — Я не могу нарушить закон, Пенелопа, — оскорблённо ответил Огастус, — я не могу тебя украсть.       Отец назначил его командиром гвардейского взвода тяжёлой кавалерии, чтобы у него не оставалось времени для поездок по стране. И для свиданий с Пенелопой. Но разве мог король Вильяс догадываться о плане своего сына, о внезапных ростовщиках и долгах, об умирающих лошадях и пожаре в стенах маленькой гостиницы?       Через год Пенелопу продали. И Огастус вновь бросил отчий замок, службу и помчался за любимой. Он нашёл её в Санпаве, где и выкупил, и потратил ещё две шестицы, чтобы найти Жонни, того самого конюха, названного брата Пенелопы, с которым она росла рядом со времён приютского голодного детства, а ещё двух приятельниц Пенелопы по трактиру.       Он дал ей свободу, подарил дом и прислугу, готовился к свадьбе.       — Огастус, братец, не наигрался ещё в любовь? — спрашивала сестрёнка Эмбер.       — Кто бы говорил, — посмеивался Огастус.       Сестра вернулась из Санпавы с графом Конелом Наторийским. Всё прыгала, всё скакала вокруг него. Эх, как они были смешны, милы и забавны: маленькая Эмбер и пухлый Конел. Точно дети шептались, косо поглядывая на взрослых. Зато они с Пенеполой смотрятся так красиво и достойно. Он — сильный, высокий, мужественный и она, Пенелопа — белолицая фея под плечом гиганта.       Отец не давал благословение на брак и запретил бывшей рабыне заходить за порог резиденций Афовийских. Огастус возражал отцу и, поняв, что ничего не получит, переехал к Пенелопе. Из-за капризов Вильяса, как называл сам Огастус недовольство отца его невестой, приходилось скрывать свои отношения от общественности. Но тайная любовь меньше всего тревожила: с ним его жизнь, его услада, подарок богов. Его Пенелопа.       Однажды отец вызвал Огастус к себе. На хмуром лице старого Вильяса было больше морщин, чем в последние годы. Морщины прибавились совсем недавно, впрочем, Огастус не видел их. Когда Эмбер говорила, что папе нездоровится, что он изрядно постарел за год, Огастус сочувственно успокаивал сестру: «Он по нашей матушке скучает. Ну ничего, скоро скорбь отойдёт. Ты не тревожься и не забивай себе голову понапрасну».       Сейчас Огастус заметил суженные злые глаза отца. Опять, решил, старик будет причитать о том, что он портит своим поведением лицо династии. Разговор проходил с глазу на глаз, только тенью за спиной короля присутствовал его верный друг и телохранитель Яхив Фарар.       — Огастус, ты собираешься пожениться на Пенелопе без моего благословения? — сурово спросил отец.       — Да, — Огастус легко ответил.       — И ты подстраховался со священником на тайный обмен крови в случае, если я запрещу тебе вступать в брак?       — Догадался, отец, — Огастус расплылся в улыбке.       — Меня вот что беспокоит, твои отношения перестают быть тайными — о них узнали в парламенте, и там твоим выбором недовольны.       — А я недоволен ими, — Огастус парировал.       — На днях, — отец оставался выдержан и спокоен, — парламент заявил, что не потерпит твоего брака.       — Нет такого закона, согласно которому парламент может отказать мне в жене, — Огастус усмехнулся.       — Но есть закон, наделяющий парламент правомочиями отказать наследнику короля в престоле. Парламент не хочет, чтобы выращенная рабыня стала его королевой. Огастус, ты наследник, твоя свадьба моментально превратит бывшую рабу в королеву, когда я уйду в мир иной. И кто согласится с этим? Кто из владельцев обширных плантаций, крупных шахт, кто из выращивателей людей, — у нас пол парламента связано с эксплуатацией рабов или же просто имеет кучу невольников у себя в поместьях — склонит голову перед выращенной королевой? А потом у вас обязательно родится наследник с выращенными корнями. Парламент его не примет. Парламент заявил, что лишит тебя наследных прав, если Пенелопа станет твоей женой. Он не допустит тебя до трона.       — Что?!       Огастус слушал отца в пол уха, ловил лишь те слова, когда с ними звучало магическое имя Пенелопы. И тут пронеслось грозное «лишит прав», «не примет». Огастус насторожился. За секунду дошёл до него пропущенный монолог отца, и наконец-то Огастус за долгие годы побледнел. Он загрыз ногти и почувствовал, как сильно забилось сердце в груди.       — Что он позволяет себе? — дыхание прервалось от гнева. — Отец, вы можете с ними разобраться? Парламент не имеет права засовывать свой длинный нос в брак наследника.       — Но парламент имеет право отказать в правопреемстве возможному наследнику, — строго взирал на Огастуса отец. — Так будет и с тобой, и с твоими сыновьями и дочерями. Им откажут, и твой род как короля Огастуса просто прервётся. Парламент дал тебе два пути решения. Первый — ты разрываешь отношения с Пенелопой, второй — ты отказываешься от прав наследника короны, моим наследником становится Эмбер.       Огастус сидел с раздутой головой. И тот, и другой вариант для него были немыслимы!       — Я подумаю, — промямлил он.       — Хорошо, — вздохнул отец. Король не предполагал, что сын возьмёт время подумать, когда услышит идею о лишении его прав. Надеялся, что Огастус сразу выберет разрыв с Пенелопой. — Ты не говори пока ничего Эмбер. Не вмешивай её. Прими один решение за вас двоих.       — Будьте рассудительны, мой принц, — добавил молчаливый Яхив. — Вы совершаете судьбоносный для Зенрута выбор.       Огастус шёл среди кустов пионов по ухоженной цветущей оранжерее. Он закурил. Табачный пепел пачкал новый пиджак и падал на хрупкие нежно розовые молодые цветы. Огастус не замечал пепла на своей одежды и растоптанных под ногами жёлтых мотыльков. Как не замечал до сегодняшнего дня, что он будущий король. Титул кронпринца был таким естественным, привычным, будущие перспективы короля самыми незаурядными, как пара глаз у человека или один нос на лице. Стоило задеть часть жизни, и её ценность оказалась осязаемой. Огастус видел себя на красном троне отца, он представлял кричащую его имя толпу людей, те блестящие церемонии, на которых будет присутствовать. И даже тяжёлая ответственность, почти что рабская привязанность к своему государство казалось упоительно нежной и прекрасной. А власть! Почему раньше не замечал и не ощущал её? Почему не знал, что жизнь миллиона людей принадлежит его действиям и его слова? Он как-то раз забрался на снежную гору и смотрел с вершины, как ничтожны все, когда он один велик. А тут не гора, тут пик человеческого стремления — титул короля!       Или он, или Пенелопа. Лишиться всего прекрасного, о чём мечтал, или отказаться от круглого личика своей нифмы? Её оливковые глаза или оливковые рощи Зенрута…       В орхидеях сидела Эмбер и рисовала портрет фрейлины, позирующей перед принцессой. Огастус вспомнил о сестре. О той, чью судьбу он решает. Подошёл к Эмбер, вырывая непослушные ветки на своём пути, и погладил по румяной щеке.       — Эмбер, — никло сказал он, — какое зло по отношению к тебе ты не простишь мне?       — О чём ты, брат? Какое зло? — смутилась принцесса.       — Да так. Какое зло ты мне бы не простила?       Эмбер замялась, отгадывая, что задумал против неё он.       — Покушение на убийство я не прощу. В остальном попытаюсь понять тебя. А что, Огастус, что случилось? Я где-то подвела тебя? Что ты задумал против меня?       Эмбер поцеловала его в щёку, он отмахнулся и пошёл своей дорогой. Значит, сумеет простить. Не сейчас, но после… Так что же выбрать? Продолжать дела великих предков? Или Пенелопа? Что пересилит чашу весов? Если он выберет Пенелопу, то будет наслаждаться ароматом её волос, будет смеяться над её улыбающимися глазами, будет есть её чарующие пироги, пить её собственные медовые напитки. Каждый день его будут встречать милые песни, бархатные руки, а он — за мили ощущать её присутствии с собой, нестись к ней, задаривать подарками, усыпать поцелуями. Это одна чаша весов, на второй лежит… А на второй лежало так мало — власть короля и продолжение династии.       Вечером Огастус объявил о своём выборе отцу. Вильяс позвал Эмбер и рассказал ей о заявление парламента и решении брата. Эмбер не стала возражать. Её глаза потускнели, грустно она произнесла: «Я понимаю» и присела в реверансе перед братом в последний раз, как обычная принцесса. Да только Огастусу показалось, что в замутнённых глазах Эмбер проскочила маленькая чёрная искра, похожая на сгусток обиды и ненависти.       На следующий день Вильяс изменил акт о своём наследнике, а Огастус со свободной совестью вернулся к Пенелопе. Отец благословил их на свадьбу.       Огастус желал устроить такой великий праздник, чтобы его не забыла вся страна. А для этого нужно было время. Шли приготовления, Огастус целыми днями пропадал то на службе, то в заботах предстоящей свадьбы. Возвращался домой он поздно, часто под середину ночи, Пенелопа иногда возмущалась и даже устраивала сцены ревности.       Но однажды, обещая прийти через два дня, он управился даже раньше срока. Поспешил домой. Как всегда, по глупой привычке, улизнув от своей охраны и слуг. Явился утром, с букетом цветом, открыл дверь их спальни… Огастус читал много хороших и плохих анекдотов, а ещё слушал байки солдат. Не думал, что такое может быть в жизни…       Пенелопа лежала под тонким летним покрывалом и страстно целовала в губы своего брата Жонни.       — Ты? — зашептал Огастус, потеряв голос.       Пенелопа взвизгнула. Жонни спрятал обнажённое тело под покрывало.       — Ты? — еле выговорил он Огастус. — И со своим братом?       С невольной дрожью Пенелопа сошла с кровати, глаза её сверкали, сияли, там ходили ходуном бешеные молнии. Она превозмогла страх перед Огастусом, закрывала своей спиной Жонни. Вспыхнула, вскрикнула:       — Жонни мне не брат. Он мой возлюбленной на протяжении четырёх лет. Я врала тебе, Огастус. Мы с Жонни хотели свободы и из всех постояльцев, которые заглядывали на мою красоту, лишь ты был способен дать нам свободу! Прости, милый Огастус, что я притворилась, что любила тебя, а Жонни выдала за названного брата. Прости. Я не люблю тебя. Прими правду.       Огастус, точно ястреб, вылетел из дома, сбросил с лестницы зазевавшихся слуг. Подлых предателей, которые знали обо всём и молчали! Он бежал, мчался, летел. Сначала по кварталу аристократов, где жил, дальше по торговым улочкам, затем по трущобам. В мозгу металась жаркая стрела, что хотела вырваться наружу и испепелить всё на свете.       Он бежал, он ненавидел и любил. Он продолжал любить и вспоминать чудные объятия Пенелопы. Как в этом крохотном чуде, в этом маленьком личике могла скрываться змея? Как изменщица могла залезть в хрустальное тело, когда всегда и везде сор и мрак обитает в смачных, мясистых роковых женщинах, а не в юных девственных дочерях Супругов-Создателей.       Он искал причину. Он смотрел в отражении лужи на своё лицо. Может, он урод, может, он ничтожество? Не может всё зло сидеть в трепетной Пенелопе! Тогда кто виноват? Кто завлёк в волшебную девочку зло? Её любовник, её хозяева, её ошейник?       В теле Огастуса взрывалась злость, вылетала ненависть и желание крушить. Он связался с гвардейцами, вернулся домой, выхватил ружьё у своего стражника и вбежал в спальню. В окно постукивали ветви вишни, Пенелопы и Жонни не было. Шкаф с женскими вещами был пуст, кошелёк Огастуса, лежавший с шестицу на столе забытым, тоже пустовал.       Огастус затрясся. Из него вышел громкий крик ужаса, бессилия и предательства. Он рвал на себе волосы, бился об стену, кричал и бежал к подсвечнику с горящей свечой, чтобы спалить весь дом до основания, да слуги вовремя погасили огонь. Снова Огастус выскочил из особняка и огляделся вокруг. Куда идти? Кто поймёт его и сможет разделить его боль?       Все родственники, все друзья и враги только смеялись над его тупой любви к рабыне. Да. Да. Точно! Сколько сотен раз ему десятки людей говорили, что рабыня и кронпринц не могут быть вместе. Дело не в нём, дело в рабстве, загрызающем человека. Возможно, Пенелопа и была милейшим в мире человека, да рабство извратило её и изничтожило человеческую любовь, оставив похоть и обман.       Весь день Огастус провёл взаперти у себя в комнате. Тревожно пытался задуматься о будущем. Как-то надо жить, как-то всё забыть. Если б можно было забыться в государственных обязанностях кронпринца, но он больше не крон. Он лишь принц, который после смерти отца примет титул герцога, поскольку потерял право престолонаследия.       О, Боги, да отец не сегодня завтра отойдёт в мир иной, он еле стоит на ногах, он слаб, болен! Вот только он, сын, не замечал признаков болезни отца, ублажая похотливые просьбы рабыни.       Вечером, после долгих часов, проведённых в одиночестве, исключая, конечно, неотступный призрак змеи Пенелопы, Огастус решился. Он отвёл себе ещё несколько часов на последние наслаждения жизни, на яркие танцы и слабострастие с женщинами, а дальше будет видно, что пожелает его оскорблённый дух — револьвер, если что, заряжен. Королевство его смертью наследника всё равно не лишится.       Огастус приехал на бал, который подавал его товарищ по академии. Он сидел в углу, пил красное вино, надеясь напиться до потери памяти, и внимательно, завистливо рассматривал танцующие пары. Счастливые, влюблённые, верные! Увы, дикость отныне для него. Возле праздничного стола кружился аж с тремя партнёршами молодой человек с маленьким растущим животиком, на голове у него уже проявлялась лысина, несмотря на его отнюдь не старые года.       «Нормут Казоквар, тебя не хватало», — напрягся Огастус и уставился на студенческого неприятеля. Заливной смех Казоквара, наверное, был слышен через глубокие стены и сквозь играющий громкий оркестр. Его губы быстро сжимались и разжимались, внезапно прерываясь на хохот. «Должно быть, хвастается перед новыми спутницами своими подвигами в родительских имениях над рабами. Интересно, долго ли эти трое продержатся со своим воздыхателем? Поклонниц у нашего Нормута много, да никто больше месяца с его не выдерживает».       Проклиная строптивый характер Нормута, Огастус вдруг задумался, а заботит ли отсутствие любви Нормута? От пришедшей мысли он весь передёрнулся. Вот, вот перед ним человек так человек, который никогда не помрёт от любви! Лёгкий на подьём и тяжёлый на руку. Огастус встал и направился к Казоквару.       — Здравствуй, — Огастус затормошил Нормута за рукав малинового пиджака. — Как поживаешь?       Нормут остановился в недоумении. Его партнёрши по танцу начали переглядываться — Огастус говорил очень дружелюбным голосом с их кавалером, а они слышали, что Афовийский и Казоквар были заклятыми врагами во времена учёбы.       — Нормут, — Огастус звонко произнёс, — мы плохо ладили с тобой на протяжении трёх лет, но, как насчёт того, чтобы начать всё заново? Короче, у меня тут… Нездоровится, голова болит. Я слышал, врачи говорили, гнев надо быстро выпускать на что-то — посуду побить, стул сломать.       — Аааа, — протянул Нормут и почесал губу. — Выплеснуть злость хочешь? Ну, поехали со мной… дружище. Поехали, — он обнял ярого врага и крикнул дворецкому: — Скажите моему рабу Куону, чтоб он готовил немедленно карету, я возвращаюсь домой! И мою трость мне принеси, она на стуле лежит, а то какой аристократ без трости ходит?! Трость — это знак отличия, признак власти. Огастус, дружище, это хорошо, что ты ко мне обратился за помощью. У меня в имении злись сколько хочешь и не жалей времени и своих сил. Это хорошо, что ты обратился ко мне. По адресу. Из меня прекрасный целитель.       В этот же вечер Огастус впервые взял в руки чёрный винамиатис.

***

      Сестра ждала его в своём рабочем кабинете. Сидела за широким столом из красного дерева, поправляя длинные рукава сине-сиреневого платья, которые падали бумаги, закрывая собой написанное. Она была одна, за дверью не дежурили часовые. Закрытые ставни продолговатых окон, отсутствие привычных для Эмбер женских забав — чайных блюдец, куска яблочного пирога — всё говорило, что беседа будет долгой.       Огастус улыбнулся, поприветствовав Эмбер, но ответная улыбка не сошла с губ её. Огастус сел на свободный стул по правую сторону от сестры, сжал в руке покрепче трость, поёрзал и слегка отодвинулся ещё правее. Он терпеть не мог левую стену кабинета, на которой изо дня в день на него взирал будто бы высмеивающими, но милосердными глазами покойный Конел, запечатлённый на портрете словно живой, молодой, показывающий, что и после смерти в этом кабинете, в этом дворце Солнца, в сердце королевы Зенрута и её сыновей — хозяин он.       — Завтра решающий суд в деле лидеров мятежа, — промолвила Эмбер, чуть теряясь, теребя свои руки. — Эйдину, Фонскому и Мариону объявят приговор… Огастус, ты понимаешь, что ждёт Эйдина и…       — Эшафот, — лаконично ответил Огастус. — Эмбер, тебя что-то беспокоит, я это вижу. Зачем ты вызвала меня? Мы, верно, обсудили раз сто приговор изменникам.       Боги, душно-то как с замурованными окнами! Огастус расстегнул верхнюю пуговицу пиджака и взлохматил причёсанные волосы. Он видел, как удивлённо на него смотрит Эмбер — да, где же видано, чтобы герцог Огастус расставался с идеальным порядком на лице и в одежде? С самого утра, по непонятной причине, он чувствовал какую-то осеннюю духоту, что усилилась, когда он вошёл в кабинет к сестре, какое-то внутреннее предчувствие предвещало мигрень. Проснувшись, Огастус хотел просить целителя к себе в покои, он сваливал всё на волнения и раскаченные нервы из-за последних событий и вожделенного приговора суда этим неонилиаским чертям. Но время от времени появлялись другие мысли — что-то странно стала вести себя любимая сестрёнка, отдаляется от него, перестаёт советоваться.       — Я долго размышляла, — начала говорить Эмбер. — Эйдина мы казним, как было решено. И Фонского тоже. Но Марион… Огастус, ты должен понимать, он… ему надо сохранить жизнь. Мы вынуждены помиловать его. Простить, прикрываясь прошлые достижениями Мариона на посту губернатора, иначе в Санпаве начнётся хаос, а он спутает все…       — Какую чепуху ты несёшь, Эмбер? Ты с головой перестала дружить, как твой Тобиан?       Кожа на лице Огастуса стала краснеть, пальцы противным ритмом застучали по столу.       — Марион благодаря своим наглости и хамству, невообразимой гордыни заслуживает самого мучительного наказания. По нему плачут многодневные казни Неонилиаса, а не наш гуманный эшафот. Эмбер, ты, надеюсь, шутишь? Я жду с кислора взглянуть на последние минуты его жизни.       — Нет, я не шучу, брат. Мариона необходимо помиловать.       Где его любимая и прекрасная сестра? Огастус растерянно взирал на странное существо, спрятавшееся под маской Эмбер. Веяло холодом, шло непонимание, существо, крепко сидя в своём кресле, молчаливо наносило ему удары ножа. Существо воссело на свой трон из красного дерева, поставило себе в телохранители дух флегматичного Конела и ждёт, ждёт, когда он, Огастус, согласится с его волей.       Нет, этому не бывать!       В углу, на книжном столе, стояли статуэтки пятнадцати богов, кабинет пах цветущими амариллисами и церковными духами. Демоны не смогли бы вселиться в тело Эмбер и заставить говорить её этот бред. А может, он и вылезли из пасти убитых львов, кабанов и ланей, чьи головы украшают стены?       На стене висели портреты родоначальников династии и шкуры, головы ещё отцовских охотничьих трофеев, на полу лежал красный бархатный ковёр, у массивного стола стояла огромная ваза из фиолетовой яшмы — это зал истинных Афовийских. Стать, величие, сила, непреклонность, вот что должно жить здесь. Не Эмбер. «Не смеши меня, сестрёнка, — сдвинул брови Огастус, — я ещё возражу тебе».       — Марион хотел нас свергнуть и он свергнет, если ты пойдёшь на поводу у санпавской толпы. Эмбер, ты неужто потеряла рассудок и стала прислушиваться к советам Тобиана? Скажи, ты после слов своего сыночка стремительно передумала? Тобиан, подарили б ему Боги волю, оправдал и Неонилиаса, если б милосердный приговор одному тирану сохранил жизнь одному, хотя бы одному его сумасшедшему последователю. Тобиан насмехается над нами, позорит! Он бы прирезал нас с тобой давно, только Фредер удерживает ещё этого паразита.       — Да хватит тебе о Тобиане! Устала я от него по самое горло! — вдруг взъелась Эмбер. — Огастус, ты так уверен, что я похожа на тебя? Меня между прочим вопросы мести Мариону и душевные переживания Тобиана совершенно не волнуют. Огастус, мы с тобой ждём вооружённого конфликта в Санпаве, а та без нашего вмешательства уже горит огнём. И будет гореть сильнее, если мы не перестанем разжигать костры. Вразуми себе, что санпавской элите нужен живой и невредимый Марион, а нам с тобой — спокойная территория. Сторонники…       — Мне нужен наказанный и мёртвый Марион.       — Сторонники Мариона до сих пор не найдены, — Эмбер продолжила говорить, сохраняя, по крайней мере, видимое спокойствие. — Вот что они учудят, а, братец, когда палач отрубит голову Мариону? Малой, по-твоему, кровью обошлось восстание Эйдина? А сколько средств потеряла казна на ликвидацию последствий? А что говорят об авторитете Афовийских другие государства? «Слепцы, не замечающие лаву смуты, что поднимается к ступеням династии».       — Пусть говорят. Мне всё равно.       — А мне не всё равно, представляешь, Огастус. Меня, представляешь, волнует спокойствие в Зенруте, и Санпава, и своя собственная безопасность. Казнь Мариона положит началу необратимых последствий. Я это чувствую. Также не забывай, что Мариону на протяжении пяти лет удавалось решать исключительно все конфликты и проблемы в Санпаве, он знает регион лучше самого себя.       — Он семь лет своей жизни провёл в Тенкуни. Эмбер, твой Марион — иностранец по происхождению и по воспитанию, он маг.       «Красивый разговор. Со стороны покажется, что ведут дискуссию два близких человека. Боги, посоветуйте мне, как заткнуть эту… юродивую. Я. Помилую. Мариона. Да лучше помру. Но не оставлю забытым тот день».       Эмбер сидела за столом, задвинув стул к нему вплотную, и нетерпеливо крутила личную печать. Огастус, сложив ногу на ногу, барабанил пальцем. Оба замолчали, оба выжидали, кто первым начнёт терзаться сомнениями. Внезапно Эмбер потеряла выдержку, быстро встала и расставила руки по столу.       — Смирись. Мы вынуждены пойти на помилование. Не вчера я задалась мыслью о судьбе Мариона и не вчера пришла к такому решению. Завтра — вынесение приговора, и уже завтра собратья Мариона выкинут что-нибудь, что тебе не снилось. Ради спасения династии, власти и Санпавы надо пожертвовать карой одному человечку.       Одному! Этому смутьяну, недореволюционеру, нахалу с взорвавшимся самолюбием. Ох, как давно Огастус не ощущал столь огромный и жгучий прилив злости. Когда был похожий последний? В тот день, когда очаровательный племянник на глазах всей страны бросил ему вызов, освободив пятьсот рабов? В день, когда его искусно спускали с лестницы? Или… или намного раньше?       Огастус сохранял внешнее хладнокровие. Он-то помнил в отличие от кое-кого, чьё фальшивое тело давно съели черви в могиле, что с Эмбер спорить можно, но ссориться нежелательно — королева как-никак. «Спасибо тебе, Пенелопа», — вспомнил самое отвратительное имя Огастус в ненастный сегодняшний денёк. И прислушался к звукам снаружи — как весело щебечут птицы. Неудивительно, когда такая жара за окном! Не то что у сестры в кабинете.       — Эмбер Строжайшая — ты королева. Ты тот человек, который стоит выше судьи. Судья определяет виновность или невиновность, ты же воздаёшь по заслуженному. Вина Джексона Мариона доказана более чем. Он убийца четырёх тысяч наших людей, твой несостоявшийся палач. О каком, падший император, помиловании может идти речь? Марион не остановится и устроит новое восстание! Поработай головой. И включи ты, наконец, свою гордость. Мою честь достаточно унизил Марион, осталось ему по твоей воле растоптать последние остатки в грязи?       — Именно. Марион унизил тебя. Брат, ты хочешь отомстить за себя. Я знаю про инцидент с лестницей.       Эмбер произнесла тихим голосом, но настолько твёрдым, глухим, что Огастус пошатнулся. Он вскочил со стула, вцепился рукой в край стола и налитыми кровью глазами уставился на Эмбер. Ка-ак? Стучало в его сознании. Как она узнала?       — Рядом с вами было много ушей, — не дожидалась Эмбер потока вопросов от него. — Тобиан разболтал.       От имени племянника затрясло. «Почему его не убили на мятеже?!» — вскликнул про себя Огастус.       — А что плохого в желании отомстить? Получить возмездие? — вскричал он Эмбер. — Нет, замечательно получается! Значит, на суде вспомнят всех погибших и пострадавших в результате мятежа Эйдина и Фонского, генерала и полковника приговорят к смерти, их имущество уйдёт в казну государства, а я единственный окажусь оплёванным и не отомщённым. Дальше ведь я ни коим образом не смогу прикоснуться к Мариону в… там, где ты прикажешь ему жить. Эмбер, ты придумала просто гениально! Про родного брата забудем, да? Сестрёнка, — Огастус хитро прищурил глаза, — ты становишься очень мерзкой.       — Так я королева, — ответила Эмбер и вышла из-за стола.       В сиреневом платье, стоящая на красном пушистом ковре маленькая и худенькая Эмбер смотрелась восхитительно. Она была похоже на одну из нимф с картин предков или на статую жены императора, высеченную гениальным скульптором. Однако Эмбер Афовийская не была красивой мебелью во дворце, сейчас Огастусу приходилось признавать, что владычица она, а мебель — должно быть, наверное, он. Вот сейчас сестра, как полагает королеве, разразиться речью о своей власти и о праве поступать так, как хочет она одна…       — Я королева, и я должна жертвовать своими желаниями, — краткие слова Эмбер не подтвердили мысли изумлённого Огастуса. — Братец, мне много чего хочется сделать, но я не могу. Приходиться быть заложницей нынешней системы. Брат, ты хоть раз спросил у меня, каково это — раздавать направо и налево смертные приговоры, каково это — решать вопросы войны и мира, каково купаться в омуте предательств и интриг? Каково слышать, что зенрутчане ненавидят меня и желают самой страшной смерти из всех возможных? Мне, думаешь, не хочется оторвать голову Мариону? Хочется, но я монарх и обязана думать о стране. Мне, полагаешь, доставляет удовольствие воевать с Камерутом? Увы, я из-за тебя стала главнокомандущей. Огастус, я всю жизнь, при принятии каждого закона задумываюсь о батальоне наших министров, сановников, генералов и аристократов, а потом уже о своих собственных убеждениях. Ты обрёк меня на служение государству. Не обижайся, мой дорогой брат, что я сейчас обхожу стороной твои интересы. Как любящая сестра — я на твоей стороне, но как правящий монарх — помилую Мариона.       Что может быть больнее, чем слышать, как по ушам ударяет раскалённым железом одно имя этого человека? Может быть, слышать его из уст любимой и единственный сестры? О да, это он допустил всё это — и революцию, и благосклонность к Мариону. Разве бы король Огастус Первый позволил бы выйти на свободу своему противнику? Да, такое позволит лишь Эмбер Строжайшая. Ха, строжайшая — да всё благодаря его советам и требованиям, которые впервые за годы правления сестрёнка решила обойти стороной.       — Хорошо, сестрица, успокойся, расслабься. Не будем вспоминать прошлое, подумаем о будущем. Твой сын Фредер, не боишься, что освобождённый Марион устроит покушение на его жизнь? Эмбер, я поражаюсь! Твоё материнское сердце не болело, когда тебе сообщили, что на дворец Кэувса, в котором находится Фред, напали марионовские освободители? Слово «наказание» тебе не греет душу?       В глазах Эмбер тут же возник ужас. Она вспомнила то кошмарное известие, которое заставляет седеть любую мать — сына едва не убили. Правда, королева Эмбер не поседела.       — Наказанием врага не насытишься, — со сжатыми кулаками ответила Эмбер. — Огастус, брат, — она старалась смягчить голос, оставить королеву и снова стать сестрой, — перестань гнаться за местью. Я не вчера родилась, я вижу, почему ты постоянно требуешь мести и взаимных унижений. Твой Уиллард, мой Тобиан, а теперь на очереди Марион… Огастус, это такие своеобразные догонялки за то, что упустил прекрасный шанс отомстить Пенелопе за потерянный трон короля? Пеленопа умчалась в другие страны, оставив тебя без радости от справедливого наказания, и вот ты всё ищешь его, срываешься на других, находишь себе жертвы. Сперва были обычные безграмотные рабы, над которыми ты вместе с Казокваром так ужасно измывался, что твоя жена не выдержала твоей жестокости и подала на развод. Потом, когда Конел защитил этих несчастных и не позволил больше тебе издеваться над ними, появился Уилл. Ты же не сыновьям моим взял Уилла, чтобы он стал для них бдительным телохранителем, как придумал Яхив Фарар, а себе приобрёл живую игрушку, мальчика для битья, на котором можно вымещать всю свою жалкую злость к несправедливой судьбе. Это я поняла с самого начала, когда ты привёл Уилла в наш дворец. Я ведь права. Месть Мариону тоже сводится к мести Пенелопе? Всё живёшь, милый брат, прошлой жизнью, пытаешься утолить жажду и голод истязаниями других людей, представляя на их месте Пенелопу. Но не получается — ведь пробуждённый ошейник на Уилле или отрубленная голова Мариона не сделают тебя королём.       Огастусу вдруг резко захотелось посмотреть на себя в зеркало. Наверное, он стоит сейчас красный, с выступившим потом, стучит тростью по полу и похож на одержимого демоном человека, но не на герцога, сына и брата монархов. Вот, показал, наверное, своё истинное лицо близкому любимому человеку. До этого его таким видел только Уилл, а тут… Сестра!       — Если и так? Эмбер, ты полазала у меня в душе и покрутилась, как юла, ты должна понимать, что я не успокоюсь, пока Марион нет получит своё. Сестра, давай не будем становиться врагами, мы ведь близкие люди.       — Ты намекаешь, что мы можем стать врагами из-за какой-то лестницы и какого-то Мариона? Печально это, Огастус.       Огастус молча прожигал взглядом сестру. Эмбер вздохнула, сняла со стула пуховую шаль и накинула поверх платья.       — Я люблю тебя и не хочу терять. Но, Огастус… ты невозможен в общении. А ещё… ещё я тебя ненавижу. Ненавижу, за то, что сделал меня королевой. Ты проклял моего сына, моих будущих внуков и правнуков на эту мучительную собачью службу, за которую я не получаю благодарностей или наград. И, Огастус, я не забыла твоё презрение к моему покойному Конелу. Я ведь любила его, любила больше жизни.       — Твой глупый муженёк отнял у меня жену, — Огастус стиснул зубы, — Гэйлин осталась бы со мной, я сделал бы всё, но не дал бы ей разрешение на развод. Даже её отец адмирал Мартенский не встал бы между нами. Но Конел приложил все усилия, чтобы Церковь Пятнадцати Богов нас развела. Он… он запретил мне трогать моих рабов на моих землях, заявив, что иначе мои… способы расслабиться… станут известны общественности. И ты, моя сестра, встала на его сторону. Тогда я простил твоё предательство.       Огастус почувствовал, как Эмбер ласково положила ему руку на плечо, погладила, проведя до расстёгнутой шее.       — Брат, я пойду на уступки только ради тебя одного. Марион будет жить в Конории, под нашим постоянным наблюдением в специально выделенной ему квартире как пленник. Я прощу ему участие в мятеже, но дам приказ продолжать следствие по украденным деньгам.       Эмбер хлопнула дверью. Огастус слышал, как сестра зовёт майора Риса. Да-а, хорошо, что в самом кабинете королевы стоят скрывающие звук и тайны винамиатисы, иначе позора ему не сносить.       Нет, уже опозорен. Унижен. Стократно. Пенелопой, племянником, сестрой, Эйдином, Марионом. Остаётся смириться? Признать поражение и не ждать ответа от справедливости? Огастус взглянул на портрет Конела и прошептал:       — Это ж ты испоганил мою сестру и моих племянников. Спасла твоя доброта тебе жизнь, а, Конел? Погубила только. Южная смерть давно побеждена, а ты всё гниёшь и… отравляешь жизнь нам.       Огастус выпорхнул из кабинета и скрылся в противоположном направлении от Эмбер.

***

      Ханна осторожно открыла дверь их общей ещё два месяца назад с мужем спальни. Два месяца, целого никиниаса и хаса уже нет! Как и их семьи тоже… У стены располагалась широкая и высокая кровать под ярко красным покрывалом. Кровать стояла сиротливо, с подушками Ханны на правой стороне. Свои Оделл перенёс в комнату для гостей, где предпочитал ютиться последний месяц. Окна были занавешены тёмными зелёными шторами, и никто не думал впускать солнечный свет в спальню. Раньше Оделл каждое утро приказывал рабам проветривать и просветлять комнату, после того, как он ушёл, Ханна только махала рукой: «Пусть закрыто. Мне спокойнее в темноте».       А вот и Оделл. Переминается с ноги на ногу возле открытой гардеробной жены и перебирает руками её вещи. Через его тонкие платья аккуратно проходили платья, белые для бала и чёрные однотонные для траурных церемоний, юбки, янтарные для гостей и коричневые для дома. — Не ждала тебя увидеть в нашей спальне, — мрачно улыбнувшись, сказала Ханна. — Что-нибудь случилось?       Оделл выпустил из рук вязанный зимний шарфик, и тот плавно упал на вечерние туфли Ханны, стоявшие возле дверей гардеробной комнаты.       — Церковь Пятнадцати Богов дала разрешение на развод, я начинаю подготавливать все нужные для него бумаги.       — О, Оделл, ты не замучился возиться с этой ерундой? — Ханна охнула и приложила ладонь к голове. Излюбленный приём — будто ей плохо, кружится в глазах от безобразия, которое она видит вокруг себя.       — Нет, — Оделл не повёлся на её грязный трюк.       — Может, всё сохраним? — приоткрыла Ханна один глаз. — Ты вообрази себе, сколько мытарств у нас скоро появится, когда мы начнём делить имущество. Дом, мебель, рабов, землю. Шахта и завод, ты ж не захочешь после развода заниматься совместным со мной делом.       — Ты и так уже давно забросила свой завод. Я им управляю. Раздел имущества займёт явно не семнадцать лет, которые я попусту потратил на воспитание…       Оделл замолк. Ханна уставилась на него остервенелым взглядом. Что скажет? На воспитание чудовища, монстра, изверга, убийцы? Или что?       Но Оделл не собирался отвечать. Он поднял с кресла папку документов и дал посмотреть Ханне, что священники согласны признать негодным их обмен кровью.       Ханна даже не краешком глаз не взглянула на бумагу. Она прислушивалась к лаю собак за окном, мяуканью кота, ржанию лошадей и крикам подневольных мальчишек. Из окна шелестели ветви вишни.       — Каково это, выбрасывать на ветер тридцать один год нашей общей жизни?       — Отвратительно, — без эмоций ответил Оделл. — Но пережить можно. Кошмарно — это семнадцать лет вкладывать душу в человека, который просто взял и уничтожил всё то, что ты ему дал. Страшно брать в руки газету и читать, как продолжение тебя, твоё второе «я» рушит судьбы одних за другим людей.       Оскорбительно дёрнулся краешек рта Ханны.       — Она. Наша. Дочь. Была и остаётся.       Оделла поразила недовольная ухмылка.       — Возможно, тебе она и дочь, но я отказываюсь считать преступника своим ребёнком.       — Как будто ты всю жизнь был святым.       Ударить. В больное место. Прямо в точку. Нанести поражение.       Оделл стойко принял словесный удар жены, но морщины на его постаревшем лице мучительно сдвинулись.       — Не сравнивай букашку и великана. Я когда-нибудь подрывал здания с кучей народу внутри? Когда, ответь на вопрос, я на глазах детей убивал их родителей, а на глазах родителей насиловал их дочерей? А когда я врывался в чужие дома и устраивал там бесчинства? Я тебе всё сказал и заводить этот разговор повторно не собираюсь. Я не прощу Нулефер. Тяжесть её преступлений пересиливает мою любовь к ней. Ханна, а ты, почему ты рьяно и истерично защищаешь эту… девчонку? Любовь и всё? Слепая бездушная любовь, которая закрыла тебе глаза?       — Она моя дочь! — всхлипнула Ханна. — Она моё сокровище. Моё, понимаешь ты это, моё творение. И я… я… — она закрыла руками лицо и задрожала плечами. Не нашла в себе больше сил и опустилась на край кровать. — Чувствую свою вину, что не оберегла мою драгоценную девочку. Оделл, она же ничего не понимает, она же живёт не своими мозгами! Боги небесные, где моя Нулефер сейчас? Прячется где-нибудь в подземельях, боится-то всего, наверняка. Боги, о, Боги!       Оделл подошёл к жене и затормошил её за плечо. Захотел присесть рядом, поскольку почувствовал, что Ханна начинает срываться и вновь входить в панику. Но Ханна быстро и сильно схватил его за руку, вцепилась острыми ногтями и оттолкнула от себя. Подскочила с кровати и вскричала, вытирая с глаз последние слёзы:       — Чудовище в нашей семье это ты, Оделл! В тебе вообще не осталось любви, каких-то переживаний за родного человечка. Боги, до чего же ты чёрствый.       У Оделла дёрнулись брови.       — Не делай из меня эгоиста, пожалуйста. У меня остались первая дочь и внучка, за которых я боюсь больше, чем за себя. Я засыпаю и не знаю, не набросятся ли террористы Нулефер на имение Казокваров. Если набросятся, пощадят ли они нашу Нору? А Тинаиду? Твоя внучка после выходки Нулефер там, у Казокваров, заикаться стала и не может спать без ночника. Бедняжка. Нору и Тину никто не защитит, нанятые мной и Казокваром телохранители не могут быть абсолютно уверены, что Кровавое общество обойдёт нашу семью стороной.       Оделл снова подошёл к двери гардебордной и встал неподвижно в пороге. Ханна осталась у кровати. Как ей хотелось наброситься на мужа! Впиться в глаза, зажать в крепких руках его шею. Так ведь делают все медведицы, когда возле их медвежат появляется угроза. И неважно, что человек просто гуляет по лесу. Плевать, что глупый медвежонок сам побежал к нему навстречу, а ещё начал рычать и лезть в драку. Она — мать. Она не допустит крови, предотвратит злой взгляд к её детёнышу.       Да, медведица бы набросилась. Но человеческая мать ограничена страхом. Старик Оделл ещё крепкий, он не потерпит, чтоб взбесившаяся жена лишила его глаз.       — В моей семье не будет людей, которые заставляют плакать и биться в ужасе перед завтрашним днём других, — громом произнёс Оделл.       Ханна скривила рот.       — Когда тебя стали волновать другие люди? Ты жил только для себя и для нас с Норой и Нулефер. Когда вдруг в моём муже проснулся дух альтруиста? Оделл, ты вырос в грязи, жил воровством, грабежами, отказывался от друзей, когда поднимался на одну ступеньку повыше. Я не припомню, чтобы когда-нибудь ты задумался: «давай-ка, Ханна, сделаем что-то для других».       Оделл внимательно выслушал эмоциональный выкрик Ханны и спокойно сказал:       — Любишь ты, жена, задевать слабые места людей. Не отрицаю, я задавал в детстве, в юности и в начальной взрослой жизни жару. Но потому, что я не видел другой жизни. Я видел одно — воровоство, насилие и убийства. Я не могу даже сосчитать, сколько моих друзей детства поумирало, от голода или болезней, от их пьяных отцов или разборок банд. Просто не помню их. Помню следующее, приходит ко мне мать и говорит: «Найк умер». Приходит завтра: «Иллу убили». Самое яркое, что помню, какой-то урод в лохмотьях набрасывается на моего отца и одним ударом в сердце убивает его. Я стою в крови отца, моя мать кидается на его убийцу и получает несколько ударов ножа в ногу. Проходят дни, шестицы, мать поправляется, но тут мой дядька, брат моей матери, напивается до чертей и путает с пьяной головы свою сестру, мою маму, с проституткой и начинает её… Мой родной дядя мою маму… Ханна, какие мы с друзьями придумывали планы, стратегии, чтобы обокрасть какого-нибудь богатого фанина! Любой военный учёный позавидует. Как я отчаянно мечтал, что когда-нибудь, как отец, возглавлю какую-нибудь шайку, достану огнестрельное оружие и возьму кого-нибудь за горло. Мечтал, да в тринадцать лет за кражу попал за решётку. И тут я открыл для себя другой мир, там я познакомился с надзирателем Диником. Что, Ханна, думаешь, мне любовью надзиратель показывал другую жизнь? Надзиратель Диник, упокой его душу пятнадцать богов, колотил меня не меньше уличных врагов, но как-то раз на работах он дал мне в руки лопату и сказал: «Сколько ты хочешь лет прожить, столько раз копай». Я копаю, выгребаю землю за землю, а он ходит кругами из его кобуры вываливается револьвер, но Диник говорит: «Видишь, у тебя нет времени на воровство и убийства, только остановишься, только полезешь к моей кобуре, и яму некому станет копать». Так я и копал яму два года, понимая одно — нужно жить. Жить. Смывать с себя остатки гнилой породы.       Да, Ханна, ты абсолютно права, я тот ещё подлец. И после выхода из тюрьмы для несовершеннолетних я воровал и обманывал, но с одной целью — стать человеком и вылезть из ямы. Начинал с малого. Обокрасть доверчивую девицу, выиграть в карты у пьяного игрока, купить дёшево какую-нибудь вещь или раба, а потом продать в три раза дороже. Я подлизывался, валялся в ногах у владельцев шахт Рыси и входил к ним в доверие. С помощью своих сильных мускулистых товарищей с улицы заставлял хозяйских конкурентов совершать нужные сделки и продажи. Ох, как я довольствовался своему первому клочку земли! Ханна, я получал образование, учился шахтёрскому управлению у своих нанимателей, представляя перед глазами только одно — своих сытых, ещё неродившихся детей и живущую в спокойствии и без страха свою красавицу-жену.       Оделл улыбнулся. На морщинистых уголках рта появились маленькие искренние ямочки. На миг Ханне показалось, что лицо Оделла помолодело и порозовело.       — И помню я ту, мою первую жену. Я увидел её ещё в пятнадцать лет… Ханна, ты была такая резвая, юркая. Ох, как ты обольщала старых богатых извращенцев! После ночи с тобой они лишались и кошельков, и украшений, и ключей от дома и сейфа. А ты, маленькая юная девочка, понимала, что надо расти внутренне, чтобы богатей оставался с тобой не на одну ночь и сам дарил тебе несметные богатства. Ты стала роковой образованной женщиной, когда спустя десять лет я тебя опять встретил, и мы решились на дуэт. А сейчас… — Оделл заметно сник, — ты превратилась в избалованную куклу, которая полностью зависит от своих рабов. Стала пугливой, от каждого шороха дрожишь… Ханна, чего ты вечно боишься? Так сильно боишься, что своей несравненной Нулефер когда-то залепила пощёчину и приказала забыть и магию, и Уилларда.       Ханна закусила губу. Она не заметила, но Оделл сразу уловил, как чуть слегка дрогнули её пальцы и взялись спасительной хваткой за платье.       — Я боюсь за свою дочь! Я не хотела калечить ей судьбу, уберегала от всех бед, да не уберегла! Ты, Оделл Свалоу, настоял, чтобы она с мятежником Марионом поехала в столицу к местной героине Фарар, к этому телохранителю и к казокварскому Бонтину. А я говорила, что будет только хуже. Говорила, но кто меня в этом доме слушать будет!       Оделл качнул головой и пошёл в гардеробную. Ханна недоумённо посмотрела на него, что ему понадобилось в её вещах? Оделл прошёл через ряды бальных вечерних платьев, домашних халатов и ночных рубашек. Остановился перед углом с зимней тёплой одеждой.       К голове Ханны прильнула кровь. Она покраснела до корней волос, но тут же побледнела и истошно закричала:       — Ты куда пошёл?       Оделл присел, порылся в коробках с новой обувью и достал перламутровую шкатулку.       — Что здесь? — спокойно спросил он.       — Мои украшения! — заорала Ханна и побежала к мужу.       Оделл открыл крышку шкатулки. На дне лежали серёжки, кольца, браслеты, парочка бус.       — Отдай! Ничего интересного тут нет, только мои украшения! — потянулась хрупкая рука жены.       Оделл поднял шкатулку на высоту головы, чтобы Ханна не достала, и вытащил из кармана ключ.       Ханна визжала, прыгала, лезла с кулаками на мужа. Оделл отбежал в сторону и повернул шкатулку верх дном. Показалась маленькая щель. Туда сунулся ключ, и нижняя стенка шкатулки выдвинулась.       — Двойное дно, — весомо заметил Оделл.       Лицо Ханны переливалось всеми цветами, всеми оттенками красного, синего, зелёного, а руки дрожали, как у беспробудного пропоицы. Ханна умоляла, требовала и даже угрожала Оделлу вернуть шкатулку. Но Оделл потряс её и вытащил на свет крупное кольцо. Оно было сделано из белого золота, с красным бриллиантом в центре, который аккуратно окружали маленькие изумруды и сапфиры.       Оделл поднёс кольцо к глазах и, прищурившись, прочёл надпись на внутренней стороне.       — Для Юноны Афовийской. Ханна, почему в нашем доме находится вещь, которая принадлежала матери королевы Эмбер?       Ханна онемела. Она вылупила большие глаза на мужа и отрывисто дышала, будто задыхалась. Как заботливому супругу, Оделлу стоило бы принести Ханне стакан воды, но он и не думал, чтобы как-то помочь ей прийти в себя.       — Я где-то с года два или три после рождения Норы узнал, что ты хранишь в этой шкатулке странное кольцо. От моего внимания не ушли незамеченными твои постоянные одиночные походы в гардероб и шептания с этим кольцом. Я нашёл место, куда ты прятала ключ от двойного дна, сам часами рассматривал кольцо. Я подозревал, что у тебя есть любовник, верил аж, что ты обманываешь меня и изменяешь за моей спиной. Но любил, дурак, тебя и прощал твои измены. Вот только всё гадал, отчего же на кольце имя королевы. Каким я был глупцом, не соизволил узнать про это кольцо в архивах! Лишь когда Огастус припёр меня к стенке и бросил обвинение, что якобы я обокрал его матушку, то тут я всё понял. Это кольцо было похищено неизвестным мальчишкой у покойной королевы! Это! Это! Ханна, откуда оно у тебя?!       Ханна пронзительно смотрела на мужа. Она решилась на ещё одну попытку завладеть кольцом, но и на сей раз Оделл не выпустил его с рук. Тогда Ханна резко выпрямила спину, взлохматила свои волосы и кокетливым голосом громко произнесла:       — Что ж, раскусил меня. Ну, поздравлю. Да, Оделл, у меня был любовник и это кольцо подарил он мне. Ты всю жизнь был дурнем и дурнем остался. Я вышла замуж за тебя ради твоих денег, только они удерживали меня возле твоих штанов, а ещё две наши дочери. Я пользовалась тобой, играла с твоими чувствами. Эх ты, сколько я тебе рогов наставила… — надменно и сладко протянула она.       Оделл тяжёлыми свинцовыми глазами смотрел на жену и не сводил с неё взгляда. Он молчал и ничего не ответил, когда замолчала она. Просто смотрел и давил упрямым молчанием.       — Он умер, — вдруг тихо и боязно пробурчала Ханна под тяжестью его взгляда. — Мой любимый умер, ты его не найдёшь, не пытайся.       — Ханна, как ты могла такое себе позволить? — громким рыком спросил Оделл. — Как ты могла любить человека, который посмел обокрасть нашу покойную королеву? Афовийские для тебя идолы! Ты всю нашу совместную жизнь восхищалась ими, пока они не объявили своим врагом Нулефер. Как ты могла принять подарок от грабителя королевы Юноны?       — Нам бы-было пятнадцать лет, я ничего не помню, — Ханна боялась поднять голову на грозного мужа, который, как ей показалось, стал внезапно большим и страшным. — Он подарил, я приняла… Я не задумывалась, я не смотрела внутреннюю сторону, я потом… потом узнала, что кольцо было королевским. Я… это…       — Почему ты не продала дорогую и опасную штуку? — закричал Оделл. — Это же деньги! В твоём прошлом положении они заменили бы тебе подарки сотни любовников, к которым ты ради хлеба ложилась в постель!       — Ну это подарок… Я не могла… И я боялась, кто б его купил?       — Хорошо, давай продадим его на чёрном рынке прямо сейчас. Выручим огромные деньги. Или… Или, Ханна, давай-ка возвратим кольцо Афовийским? Ты ведь знаешь, как звали твоего возлюбленного вора и где он похоронен. Быть может, снова заслужим благосклонность монархов.       — Нет, не надо!       Ханна едва не упала к Оделлу на колени. Её лицо перекосилось от ужаса, выражало одну жалость. Дрожало всё — руки, ноги, голова.       — Откуда у тебя это кольцо? — опять спросил Оделл.       — От любовника! — плакала Ханна.       — Расскажи мне о нём всё. Как познакомились?       И Ханна начала свой рассказ. Торопливый, быстрый, наполненный слезами и вздохами. Он был о первой любви двух бездомных подростков, живших в одном городе. Оделл не слушал, он наклонялся к жене и задавал один и тот же вопрос «Откуда у тебя кольцо?». Ханна колотила себя в грудь и клялась, что всё это правда, что никогда она не любила Оделла, что изменила едва ли не каждую шестицу. Оделл не сдавался, только медленно терял терпение. Не выдержав, он схватил больно Ханну за голову и заорал ей прямо в лицо:       — Откуда у тебя кольцо?!       Он бросил жену на пол, стоял прямо над ней, сжимая в правой руке кольцо, а левую над головой. Ханна сидела перед ним на коленях, и, как приговорённая, молчаливо просила оставить её в покое, в слух же кричала:       — Подарили. Подарили.       Её дрожь начинала приобретать какую-то болезненную форму, что Оделл начал пугаться и подумал, не позвать ли за врачом. Но оставить разговор незаконченным сейчас, значит, закрыть навсегда.       — В таком случае отвези меня на могилу своего любовника или я немедленно передаю кольцо в Зоркий сокол! — приказ обрушился на Ханну.       Ханна подняла заплаканные красные глаза на мужа и застучала зубами. Тихо и медленно поднялась её трясущаяся рука к кольцу. С губ сошёл слабый шёпот.       — Не надо… Не надо, пощади меня.       На мгновение Ханна побелела как покойница и перестала дышать. Вдруг очнулась. Что-то бессвязно залепетала и произнесла сквозь жалкие попытки дотянуться до руки Оделла и выхватить кольцо.       — Я его украла. Это была я.       — Правда? — театрально пропел Оделл. — Огастус говорил, что его мать обокрал мальчик. В старых архивах полиции тоже данные о неком мальчике, что утащил у Юноны колечко.       — Это была я, — повторила Ханна грубо и без заиканья. — У меня была короткая стрижка, я всегда прятала волосы под кепку старших братьев и ходила в их старой одежде, у меня никогда не было платьев в детстве… Это была я. Оделл, прошу, дай мне кольцо.       Оделл протянул ей кольцо, и Ханна, как голодный зверь, вырвала с его руки добычу. Прижала кольцо к сердцу, встала на ноги, но согнулась и сгорбилась. Руки всё ещё дрожали, но теперь к страху прибавился бешеный трепет. Ханна всматривалась в свой кулачок, в котором таилось кольцо, и всё сильнее прижала его к груди.       — Я украла. Я. Я. Я. Из-за этого кольца я стала такой. Ты не представляешь, в каком страхе я живу, что однажды тайна откроется и меня настигнет наказание.       Во взгляде Оделла впервые за последние месяцы сидело крохотное понимание и сочувствие.       — Из-за того, что сама в детстве бросила вызов власти Афовийских, ты стоишь на стороне Нулефер?       — Нет, — замотала отчаянно головой Ханна. — Я не бросала им вызов, я просто хотела есть. Мне просто были нужны деньги. Оделл, моё детство прошло в аду, с кольцом ад продолжился! Я знаю, что такое облавы, власть сильных, что такое жить, невзвидя света. Я выживаю по сей день и боюсь завтрашнего дня, и моя дочь… Я не хочу ей своей жизни. Не хочу! Не хочу, чтобы за ней охотились, чтобы её ненавидели, чтобы её жизнь стала сплошными прятками от власти. Я по сей день плаваю в этом болоте!       — Почему ты не выбросила кольцо, которое причиняет тебе столько страданий?       — Потому, — Ханна застыла в неведении. — Наверное, чтобы я смотрела на собственную ошибку и старалась отгородить от схожих бед своих дочерей. Честно, Оделл, я не знаю почему.       Оделл медленно подошёл к Ханне и положил руку ей на лицо. Его рука была горячей, щека Ханны холодной как лёд. Он погладил жену, поправил под ухо непослушный локон волос и прошептал с грустью:       — Куда пропала моя бесстрашная жена, которую я полюбил в двадцать пять лет?       Ханна отпихнула его руку.       — Куда пропал мой любящий и понимающий муж, лучший в мире отец?       Она смотрела на Оделла. Отчуждённо, равнодушно. И бережно прижимала к груди кольцо, не расслабляя ни на мгновение руки.       — Ханна, — печально сказал Оделл, — каким был первый грех в мире?       — Не начинай, — сморщилась Ханна. — Не учи меня морали, я от дочери не отрекусь. Ну, убийство было первым грехом. Богиня Андорина, ещё когда не сошла с братьями и сёстрами с неба, полюбила демона. Желая спасти его, она убила собственного отца, который потом возродился в слезах своей Небесной Великой Супруги. Не делай пустых намёков на мою Нулефер, она не способна…       Оделл помотал головой.       — Нет, не убийство. Первым грехом стала любовь. Убийство — это лишь порождение любви Андорины.       Пальцы Оделла ещё чувствовали нежную кожу Ханны, нос вдыхал запах её слабых, не выветревшихся после вчерашнего торжества духов.       — Развод? — помолчав, мягко произнёс Оделл.       — Развод, — серьёзно и пылко кивнула Ханна.

***

      Жара не собиралась отступать. Дороги, каменные дома, люди и лошади утопали в лучах знойного солнца. Брусчатку поливали водой по нескольку раз на день, но высокое солнце за считанные минуты испаряло воды. Люди находили утешение в фонтанах, в Юве, собаки наслаждались корытом. Таким жестоким способом природа давала конорийцам шанс отдохнуть перед беспощадными айринскими дождями.       По мостовой летящая карета несла Эмбер и Риана Риса. Королева обмахивалась веером и протяжно вздыхала:       — Жа-арко.       Казалось бы, сиди во дворце при такой жаре, но Эмбер не могла ни минуты находится там, где всё бы — картины, скульптуры, изумрудные стены, слуги — напомнили о мучительно сложном разговоре с братом. На горящих улицах Конории не было Огастуса, как и людей с герцоговской идеально целомудренной походкой, потаённой любовью к чистоте. Но завтра придётся с ним встретится и объявить своё решение насчёт Мариона. Завтра… Завтра… Остановить бы время и броситься в яркие лучи солнца, чтобы испариться в них навсегда. Чтобы избавить себя от бремени целой страны.       — Ваше Величество, что вы решили? Казните Джексона Мариона? — смотря в упор на свою королеву спросил Рис, но быстро смутился, когда увидел, как сильно сдвинула брови Эмбер. — Извините, если спросил лишнего.       — Ничего страшного. Я отвечу вам, если вы переживаете обо мне, — махнула Эмбер веером и взглянула на своего телохранителя.       Майор Рис сидел напротив неё, слева у него была сабля, справа в кобуре револьвер, в кармане винамиатис, чтобы призвать в случае чего подмогу. Рис не сводил голубых глаз с дороги, высматривая через окно возможную опасность, но в то же время будто понимал, что его королева уже подверглась атаке — со стороны своего брата.       — Я подумываю помиловать Мариона. Но не знаю, вдруг моё решение станет фатальной ошибкой? Вина Мариона доказана же. Мне остаётся только вынести ему приговор и это, майор Рис, одно из тяжелейший решений в моей жизни. Потому что последствия при вынесении наказания или при помиловании будут в любом случае будут необратимые.       — Собиритесь, Ваше Величество, — прошептал Рис.       — Придётся, — Эмбер горько прислонила руки к груди. — Я не могу остаться в стороне. В особо тяжких уголовных делах, связанных непосредственно с государством, моё решение считается окончательным. Следствие собирает доказательство вины, суд рассматривает две стороны и выносит приговор — виноват ли наш товарищ или он невинная овечка, которую кто-то подставил на закалывание. А я, королева, определяю приговор. Риан, мне совершенно не было дела, когда суд без моего участия провозглашал смертные приговоры десяткам мелких повстанцам, чьи имена никто в Зенруте и вспомнить не сможет. Но здесь судьбу человека решаю именно я. Не подумайте, что я мягкотелая, за свою жизнь я приговорила к смерти не одного предателя, я ни чуть не думаю об Эйдине и Фонском, но Марион… Что-то в нём есть такое, что не позволяет прикончить его. Какая-то энергия, предчувствие нехорошего.       Эмбер вздохнула. Ворохом мыслей стали вспоминаться заслуги Мариона, затем его преступления, потом его игры в победителя, будучи закованным в кандалах. Хлынул жар, тут же вспомнилась последняя выходка Тобиана. Накатил гнев. Эмбер, будучи не одной в летающей карете, могла только сжать кулаки и высунуть голову в окно взглянуть на те чистые дорожки, на которых, возможно, когда-то следил и пакостил её сын. «Когда ты, Тобиан, дашь мне покоя?» — произнесла про себя Эмбер.       Её молчаливый разговор почувствовал Рис.       — Ваше Величество, что вас беспокоит? — медленно спросил майор. — Я не прошу у вас ответа, но всё же. Я не так давно стал вашим личником и мало знаю вас и вашу семью, а вы, вижу, что-то скрываете. Мне тяжело выполнять в совершенстве свою службу, находясь в неведении о жизни своего подопечного, то есть о вас, Ваше Величество.       До чего ж хорош, заботлив, вежлив был Рис, неожиданно для себя подумала Эмбер. Он знал своё месте и не лез, куда было нельзя, но служба телохранителя обязывала знать её проблемы и врагов. Врагов, боги, врагов! «Да мой злейший враг, уважаемый Рис, — хотела вскрикнуть Эмбер, — это мой родной сын! И, как я низко опустилась, что приняла его сторону. Как посмела я согласиться с ним в вопросе о Марионе!»       — Риан, у вас когда-нибудь рушилась семья? — негромко спросила Эмбер и тут же, как бы извиняясь, добавила. — Не отвечайте, если не можете.       Рис потупил глаза.       — Да за что вам жалеть меня, вдовца и бывшего отца? На протяжении девяти месяцев со дня восстания я спрашиваю себя, была ли у меня семья вообще. Мой единственный сын вырос негодяем, а как я его любил, сколько сил вкладывал в него. А он только и знал, что обкрадывал меня и устраивал драки. Нынче похоронен как герой, отважный солдат, погибший в неравной схватке с мятежниками… Жену поймал на измене, а она, как узнай о смерти сына, взяла и покончила с собой. Ваше Величество, я ненавидел свою семью всей душой, а теперь её нет. И, знаете, что я хочу? Снова окунуться в эти тяжёлые проклятые узы, снова подраться с сыном, снова устроить жене скандал. Но видеть, видеть их лица перед собой. Просто видеть противные эти рожи и в душе понимать: «Чёрт, да я ж обманываю себя, я ж люблю этих подлецов!».       Разговор как-то стих. Рис думал про своё. Эмбер про своё — карета подлетала к академии Гумарда. Шёл пятийник, вечер. Конорские курсанты гурьбой выбегали из академии и рассаживались по своим каретам, их провожали, стоя у ворот, друзья, поступившие в академию из других городов и живущие постоянно в казармах.       Пока кричала дикая бесноватая толпа освободившихся от учения курсантов, в стороне тихо и смирно разговаривал Фредер с Тобианом, который пришёл за братом. Сзади молча стоял Уиллард. Эмбер замечала, что за последнее время между её старшим сыном и Уиллом возникла какая-то странная прохлада, отчуждённость. Её подозрения подтверждал Тобиан, который болтал только с Фредом или отдельно с Уиллом. Но Эмбер не вмешивалась, она точно чужая в дружбе принца и его телохранителя.       Её карета остановилась. К Эмбер подошёл поздороваться Фредер. Мать всего лишь спросила, как у него дела и пожелала приятного выходного, которые сын проведёт в Загородном дворце вместе с возвратившимся из Санпавы братом. Без неё.       — Мама, с вами всё в порядке? — с ужасом спросил он. — Мама, у вас мутные глаза, что-нибудь случилось?       — Да, всё нормально, не волнуйся за меня, Фредер, — улыбнулась Эмбер.       Ах, Фредер! Даже после стольких ссор, перепалок, даже после того, когда она собралась лишить его прав на престол в пользу дочерей Огастуса, если Тобиан позволит себе сказать лишнее, Фредер тревожится о ней. О, эти милые, голубые, родные глаза. Глаза Конела. Хотя лицо Фредеру досталось от афовийской породы, такое же большое и квадратное было у её покойного отца короля Вильяса.       Эмбер обернулась за сурового Тобиана, скрестившего руки. Он был с лицом Бонтина, но Эмбер ясно представила истинного Тобиана на месте этого бунтаря. И её бурно захватило негодование. Она ненавидела дерзость, нахальство, непокорство, непостоянство — всё то, что таилось в этом мальчишке, в двойнике её Фредера.       Сын и его двойник. Сын и его отражение в зеркале. Сын и похититель его лица. Сын и его полная противоположность. Сын и его брат.       «Как ты вообще появился в моей жизни? — вспыхнула Эмбер. — Я же не хотела тебя вообще.» Эмбер нужен был только её сын Фредер, нежный, прекрасный мальчик. Это о нём она мечтала, его ждала, когда молодой ещё женщиной вдруг осознала — в её животе находится крохотная жизнь. Но вышло так, что какое-то упрямое существо отделилось от Фредера и стало Тобианом. И появилось на свет ненужное, абсолютно лишнее дополнение к её прекрасному Фредеру. Оно стало братом и лучшим другом для её сына, радостью в жизни Конела, но не смогло превратиться в её родное дитя, за которое можно не спать ночам, за которое можно порвать всех людей на свете.       Дополнение это только дополнение. Не целостный человек, не младший сын, а кривое отражение возлюбленного Фредера.       «Тобиан, буду ли я о тебе жалеть, как Риан о своём мерзавце-сыне, если ты когда-нибудь исчезнешь из моей жизни? — равнодушно спросила себя Эмбер и неожиданно для себя ощутила, что слабо кольнуло где-то в груди. Недоумевая, что её гложет и трясёт, Эмбер прошептала: — Если б ты был похож душой на моего Фредера, я любила бы тебя сильнее».

***

      Закупоренные чёрными шторами окна, закрытые на пять замков двери, приглушённый блеклый свет. Несведущему путнику покажется, что он попал в темницу к какому-нибудь заключённому. Но это жилая комната, спальня. Её владелица восхождение нового дня встречала на полу, у кровати, обняв руками белое кольцо. На седые распущенные волосы через узкую щель попадал солнечный свет, от чего они начинали серебриться.       Валялся у ног оторванный листок из утренней газеты с большим тёмным портретом Тимера Каньете посередине и статьёй, что освободители обманной атакой послали Зоркий сокол Санпавы на охрану продовольственных складов, а сами напали и убили члена королевского совета, графа Вениарского.       — Доченька моя, — пронёсся стон, — зачем ты загнала себя на край пропасти? Доченька моя, где ты скрываешься?       Оделл не появлялся в особняке со вчерашнего дня, что не могло пугать, притягивать ужасающие душу мысли. Любой шорох за дверями, будь то резвая кошка или проходящая мимо рабыня, связывался с зоркими краснолицыми соколами.       Дребезг посуды где-то в коридоре.       «Это он. Оделл сдал меня. О нет, как спасаться? Снова бежать?» — вихрем разносится сознание.       — Неуклюжая! — вдруг кричит рабыня. — Что у тебя хозяйские стаканы падают из рук?       Ах, это просто рабы. Не краснолицые.       Кольцо королевы Юноны то одевается на тонкий палец, то снимается. Ханна хочет взять его, положить в маленький мешочек для семян и зарыть где-нибудь далеко в лесу. Она красочно представляет, как берёт лопату, возле дуба роет глубокую размером с человека яму и бросает туда кольцо. Но тут же Ханна горько усмехается, понимает, что в ней недостаточно сил, чтобы поднять тяжёлое, каменное кольцо и бросить его в пропасть. Кольцо душит, страх его существования въедается в мозг.       — Зачем я его взяла? Почему не рассталась? Почему не избавиться сейчас?       Её тёплая комната как в сгустках тумана меняется на деревянный дырявый потолок, с которого вёдрами хлещет вода во время дождя, вельветовое платье превращается в тёплую мальчишескую куртку с сотнями дырок и такими же рваными льняными штанами. Ей десять лет. На голове грязная кепка, под которую спрятаны короткие вороные волосы.       — Я за едой и за деньгами! Я скоро вернусь! — кричит Ханна.       — Подожди нас! Ханна-плутница! Не убегай. Эй, кто из нас старший? Дома сиди, кому говорят! — визжат вслед чумазые братья.       Ханна высовывается из чердака, перелезает на соседний дом и по дрожащей лестницы спускается на земле. Прыгает в лужу и хохочет от того, что брызгами попадает на соседних мальчишек-приятелей. Солнце светит слишком ярко, печёт голову, и Ханна бежит подбрасывая к небу кепку.       Через пару кварталов её и мальчишек ждут друзья. Минут пятнадцать они делят улицы Конории и разбиваются на пары. Один отвлекает, другой крадёт из кармана кошелёк или срывает с ушей женщин серёжки. Ханна негодует, что подоспевшие братья хотят составить ей компанию. За кого принимают они её? Это оскорбление, ей не нужны помощники и перестраховщики.       И вот улицы города наполняются тысячами спешащих на работу людей. У Ханны начинает гудеть в животе, это просыпается голод. Надо торопиться, чтобы успеть побыстрее и повкуснее поесть.       Идёт по тротуару мужчину в красном и до ужаса смешном сюртуке и выгуливает на поводке маленькую собачку. Пот льёт по спине и он снимает наряд. Останавливается, чтобы достать папиросу. Ханна тут как тут, смотрит на него улыбающимися глазами, просит разрешение погладить собачку, начинает приседать и, только мужчина делает первый табачный вздох, Ханна резко вскакивает с земли, хватает сюртук и убегает с ним прочь.       — Это мой собственный трофей, — через две улицы она гордо хвастается перед друзьями и рассматривает содержимое карманов.       Эх мало, три бима и леденец.       А голод сильнее сжимает живот. Глаза жадно поглядывают на сочные булочки в витринах магазинов. Ханна бежит в центре Конории, там точно будут ходить самые богатые и толстые фанины. Шесть мальчишек несутся за громким свистом Ханны.       — Постой, там взрослые, наши родители работают. Ещё попадёшься.       — А вот не попадусь! — важно отвечает Ханна. — Если не верите, давайте поспорим, что если меня не сцапают, то всё нажитое за сегодня вы отдаёте мне.       Мальчишки молчат. А что, она может выиграть спор.       Они подбегают к Холодному парку. Через него можно хорошенько срезать путь.       — А ну пошли вон, пошли, пошли! — вдруг из ниоткуда появляется полицейский и взмахивает дубинкой, загораживая им вход в парк.       Возле чёрной ограды столпилось десяток людей и все любопытными глазами смотрят вдаль, приложив руку к козырьку.       — Что случилось? — удивляется Ханна.       — Король Вильяс и королева Юнона гуляют в парке, — говорит кто-то из прохожих.       Люди висят на оградах. Для Ханны и её друзей такое столпотворение на руку. Пока зеваки любуются королевской четой, их карманы остаются без присмотра. А ещё кошельки, сумочки, у особо рассеянных украшения на пальцах и шее. Ханна, отозвав друзей в сторонку, раздаёт команды, кто кого будет обворовывать. Себе она выбирает зрителей покрупнее и на вид побогаче. А что? Она командир, и ей срывать куш.       Люди взглядом отыскивают королей, Ханна умело обчищает их карманы. Ужасно сосёт под ложечкой, в глазах стоит свежий хлеб, она ощущает его ароматный тёплый запах. В уме подсчитывая заработанное, Ханна прикидывает, что она сможет купить. Выходит приличная сумма — триста аулимов. Но всё равно этого мало, на несколько дней. Не нужно забывать, что двести аулимов им придётся платить за уплату жилья, если их халупу можно назвать домом.       — Смотрите, идут Вильяс и Юнона! — кричат в толпе.       Ханна, позабыв о чужих карманах, подбегает к ограде и видит вдали большой конвой из стражников и сопровождающих, рядом с которыми двое людей — мужчина в мундире и женщина в белом платье с золотой парчёй.       «Король и королева» — заключает Ханна, ведь для них двоих оцепили парк. У королевы из-под платья выпирает большой живот. Она ждёт первенца. Ханна останавливается в неизвестном ей ранее почтении, смотря на величественную чету. Но живот воет злой собакой, и в голове больно стучит из-за голода. И бьёт сознание один и тот же вопрос, где найти ещё деньги. А если… если…       У каждого из свиты Афовийских должен был кошелёк или хотя бы ценная вещь. Подойдёт и пуговица из серебра.       Ханна медленно протискивается через решётки ограды. Её замечают друзья и старшие братья, дёргают за рукав, Ханна цыкает на них: «Молчите», и, перейдя ограду, бросается бежать.       Кто-то замечает её. Свистит. Гонится за ней. Но Ханне не привыкать к погонях и свистках, она представляет, как сытно пообедает и поужинает сегодня на тысячи найденных аулимов, как оплатит долги, как найдёт целителей для параллизованной матери и полоумного отца. Свистом для неё обращаются все звуки: визжащие друзья, любопытные за пределами парка, мирные разговоры королевской свиты.       Короли Афовийские разглядывают недавно посаженные саженцы магнолий. Это её шанс! Ханна юрко пробирается через мундиры офицеров и платья придворных женщин, плавно и в то же время стремительно проводя пальчиками правой руки по их карманам. Она видит перед собой королеву.       Круглолицая и зеленоглазая Юнона обескураженно смотрит на внезапного маленького гостя, которого за воротник начали уже хватать телохранители. Проходит какой-то крохотный миг, но Ханне он кажется вечностью, она уверенно разглядывает королеву и изучает её белое лицо, зоркие властные глаза, маленький вздёрнутый нос, оледеневшую улыбку и каштановые пушистые волосы. На шее сверкает красное колье. Аккуратно худое тело облегает шёлковое платье. На безымянном пальце светит кольцо.       Не отводя взгляд от королевы, хитро ей кивнув, Ханна выбрасывает всё сворованное, схватывает Юнону за руку и стаскивает колечко. Ещё миг, возможно, равный секунде. Ханна кусает крепко охранника до крови и бежит.       Минует братьев, друзей, и бежит, перелезает через крыши, пока силы не оставляют тело и она не катится по наклонной дороге под мост. Она слышит, что кто-то ходит над ней. Возможно, королевские мыслечтецы, однако шаги уносятся в другую сторону — совершённое преступление глубоко зарыто в сознании упоительной радостью, что сегодня она нормально поест.       Цокают копыта лошадей, Ханна лежит на холодном и мокром грунте. Ещё чуть-чуть, она свалилась бы прямо в реку. Темно, она разжимает кулак и видит, переливающее красочное кольцо. «Я смогла! Я смогла!» — Ханна до конца не верит своей дерзкой выходки. Ей кажется всё это сном. Началом чего-то большего и безумного. Кто из её друзей, кто из лидеров местных разбойничьих шаек или профессиональных грабителей осмеливался на такое — пойти на саму королеву!       А она смогла. Хотя думала вообще о другом — о хлебе и масле.       Кольцо такое тоненькое, но тяжёлое, неудивительно, столько в нём драгоценных камней. На чёрном рынке за него дадут баснословную цену. Вот удивятся скупщики краденного, когда к ним придёт маленькая девочка. «Я не побоялась, я смогла», — шепчет Ханна и повторяет громче, забывая про ищущие её отряды полиции.       — Я никого не боюсь! Не боюсь. Не боюсь.       — Я не боюсь. Я не боюсь, — задерживая дыхания Ханна бормочет забытые детские слова.       «Я не боюсь», — именно эта фраза придавала ей, крохотной и голодной, черноволосой, одетой в мальчишескую одежду, силы. Призывала не останавливаться на одном кольце и идти дальше. Дабы когда-нибудь она могла сменить берлогу с протекающей крышей на дом, тепло и еду.       — Во что я себя превратила?! — завопила Ханна.       Подскочила, сдёрнула шторы и дала свету возможность попасть в комнату. Тут же её ясное отражение появилось в зеркало. Ханна себя не узнала. Постаревшая, морщинистая, бледно-жёлтая. А ей всего пятьдесят шесть лет!       — Я не боюсь! — закричала она на себя. — Не боюсь! Не боюсь!       Вытянула перед собой кольцо и озарила комнату светом сапфиров и изумрудов. Она смотрела на свою немощную фигуру и понимала, почему тогда в детстве не выбросила кольцо. Оно никогда не было проклятьем, как и не было наказанием за грех. Кольцо давало ей надежды и силы, было маятником. Было символом, что ни грязные крыши, ни жизнь отребьем, ни страх не подчинят её.       Ханна взяла в руки газетный листок и со всей силы сжала его.       — Не бойся, моя Нулефер, я не позволю тебе погибнут. Я изменюсь. Я вытащу тебя из мрака.       Она пробудила стекло. С минуты на минуты должны оглашать приговор четырём повстанцам.       Эйдин, Фонский и Марион стояли в судебном зале возле скамьи для подсудимых. Перед ними восседала Эмбер. Ханна видела в нынешней королеве прямое продолжение покойной Юноны. Похожи мать и дочь как сёстры-близнецы. «Мда, я ограбила королеву, только чтобы потом купить еды. Нулефер, твоё бесстрашие досталось тебе от меня».       Члены суда стояли. Эмбер сидела с идеально ровной спиной и не сводила стальных глаз с подсудимых. За троном королевы стоял Огастус и выводил тростью на полу непонятные рисунки, нужные для подсознательного утешения. Седовласый, иссохший судья скрипучим железным голос читал приговор:       — За смерть пяти тысяч людей, за покушение на жизнь Его Величество королева Эмбер, Его Высочество кронпринца Фредера и Его Высочества советника герцога Огастуса, за стремление свергнуть Афовийскую династию, за попытку изменения Зенрутской Конституции, за организацию и осуществление кровавого мятежа, за организацию Крылатого общества, за сотрудничество с незаконными освободителями, за командование во время мятежа военными зенрутскими частями, за сотрудничество с радикальными магами признать виновными Рауна Эйдина, барона Филмера Фонского и Джексона Мариона. Именем и властью Её Величества королевы Эмбер Афовийской лишить Рауна Эйдина и барона Филмера Фонского всех прав состояния. Лишить Рауна Эйдина звания Героя Анзорской войны. Лишить барона Филмера Фонского баронского титула.       Эйдин безмятежно вздыхал душный воздух судебного зала. Филмер улыбался в стекло, без зла и сердитости и еле проговаривал приветствие Зенруту. Джексон уверено давил кулаками стол.       — Именем её Величества королевы Эмбер Афовийской и властью, данной благочестивому суду пятнадцатью богами, — продолжал судья, — приговорить Рауна Эйдина к смертной казни путём отсечения головы, приговорить Филмера Фонского смертной казни путём отсечения головы, приговорить Джексона Мариона к смертной казни путём отсечения головы.       Эмбер прикрыла глаза.       — Именем её Величества королевы Эмбер Афовийской и властью, данной благочестивому суду пятнадцатью богами зачесть Джексону Мариона его преданность, былые старания и заслуги, направленные на расцветание и возвеличивание Санпавы. Сменить наказание на пожизненный домашний арест в казённой в квартире в Конории. Также лишить его всех прав состояния. Продолжить расследование о похищенных казённых деньгах, выделенных Санпаве, и оставить по этому делу Джексона Мариона в статусе обвиняемого.       Стекло не скрыло, как у Огастуса в ядовитом оскале открылся рот. Эмбер косо пыталась взглянуть через свою спину назад, сильно дышала, но сохраняла гордую осанку и неподвижность тела.       Эйдин кивал, словно соглашался и не возражал. Филмер не убирал улыбку и всё шептал, одно слово можно было различить: «не конец». Джексон вскинул голову и закатил глаза.       Приговорённые к смерти друзья положили на его могучее плечо руки, и Джексон вздрогнул, очнувшись из своего мира. В его серой радужке глаз вызывающе кричала победа и не прикрытое даже наручниками на руках и цепями на ногах отвращение к королеве и к суду.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.