Глава 3.
13 мая 2016 г., 21:18
И вот Ламаник вместо того, чтобы сидеть в душном офисе ненавидимой им работы — где его не ценили, где он был одним из многих, где он был полнейшим, серым беспросветным ничтожеством — вот Ламаник распластался на грязном полу своей кухни, не в силах совладать со своим огромным горем. Движения его какие-то механические, медленные — он ожесточённо трёт тряпкой пол, пытаясь стереть с него лужи сахарно-сладкого чая. Он успел переодеться, и сейчас на нём была старая выцветшая футболка, из тех, что он презирал, и потрёпанные, кое-где порванные джинсы — из тех, что он никогда не позволил бы себе носить, имей как прежде его имя, его фамилия, хоть какое-то значение. В этой старенькой одежде на фоне старенькой кухни, казалось, что он должен был сливаться с окружающей истрепавшейся обстановкой. Но жёсткое и холодное выражение его лица, его холёные руки с аккуратно постриженными ногтями, его идеальная причёска — всё это смотрелось настолько ирреально и неправдоподобно, что сложно было поверить в то, что этот мужчина позволил себе выглядеть, как какой-нибудь служка без роду-племени.
Его окружали старые вещи. Старая квартира (купленная на деньги со счёта сына, которые эта сучка не смогла у него отобрать), старая мебель, убогие люди, убогая работа. Ламаник валился без сил, старался, работал, работал, работал, пытался снова взяться за ведение бизнеса — но каждый раз на порогах различных банков, испытывая невероятное унижение от того, что ему приходится брать кредит, из-за того, что он нуждался в деньгах — каждый раз он получал ещё более унизительный и уничижающий его отказ. Это было невыносимо — каждый чёртов раз — переступать порог, заранее готовясь к скучающим равнодушным взглядам, заранее смиряясь с тем, что придётся лебезить и подстраиваться под собеседника. И получать отказы — снова, снова и снова.
Невыносимо.
Они смотрели на него, как на вещь. Спрашивали о том, о чём не посмели бы спросить, будь он там, наверху, а не здесь, в самом низу иерархии, неспособный вновь подняться после сокрушительного удара. Но самое ужасное, самое отвратительное состояло в том, что он готов был закрыть на всё это глаза и унижаться, готов был терпеть всё это — потому что он хотел хорошего будущего для своего ребёнка. Для своего сына. Для своего наследника. И каждый раз, когда его втаптывали в грязь, каждый раз, когда ему приходилось терпеть что-то, что невыносимо давило на него, корёжило что-то в груди, он сжимал зубы, закрывал глаза и повторял про себя: «я делаю это ради Диппера, я делаю это ради моей звёздочки». И молчал. Молчал. Ничего не говорил — просто молчал, умирая, агонизируя под этой холодной маской безразличия.
От всех этих лихорадочных мыслей о их жизни, от нелюбимой одежды, от работы, которая затягивала его, словно болото, мешая снова рисковать и выигрывать, Ламаник, ожесточённо натирающий пол в ещё одной унизительной для него работе, сам не заметил, как молча заплакал. Первые горячие слезинки упали прямиком на его ухоженные руки, и сбитый с толку, мужчина остановился, нервно дёрнул руками и протянул дрожащие пальцы к собственному лицу. Щёки расчерчивали горячие дорожки влаги, и Ламаник как-то судорожно вздохнул и просто захлебнулся в рыданиях, не в силах вернуть себе свой железный самоконтроль.
Господи, думал он. Если бы кто-нибудь был рядом, чтобы обнять его, чтобы сказать, что всё будет хорошо.
Но никого не было, и оттого Ламаник чувствовал ещё горше, ещё острее всё, что свалилось на него в одночасье. Обливаясь горькими слезами, он ожесточённо тёр лицо и пытался заставить себя прекратить эту истерику, но ничего не добился. Он попробовал продолжить работу, не обращая внимания на слёзы, но стоило прикоснуться к грязной тряпке, как его снова согнуло пополам — от пронзившей его внезапно жалости к себе такому (жалкому ничтожеству), от горя, от того, что приходится заниматься этой вульгарной, грязной работой.
— Чёрт, чёрт, чёрт! — выплюнул он хрипящим голосом. — Да что же это… за что? Господи, за что?
Он задавался вопросом, но его холодный разум не мог отыскать ответа, пожалуй, впервые с тех пор, как они в первый раз с Диппером по-настоящему остались вдвоём.
С отвращением откинув от себя старую футболку сына, которую приспособил под домашние нужды, мистер Пайнс беспомощно притянул ноги к груди и обнял их покрепче, несмотря на то, что от неудобной позы тут же прострелило поясницу, а колени натужно заныли. Ткань на коленках была потёртой и холодной — то что нужно для воспалённых, покрасневших глаз, и уже беззвучно всхлипывая, трясясь от горьких спазмов, раздирающих его горло, он размазывал слёзы по ткани джинс, какой-то частью сознания, оцепеневшей и равнодушной, остро отмечая рисунок влажного тепла, расплывающегося по его ногам.
Помогла ли ему эта беззащитная, утешающая поза, или, быть может, сам Ламаник уже давно научился обуздывать свои чувства, но через несколько минут уже ничто не напоминало о его безобразной истерике, кроме покрасневших глаз и такого же красного носа. Лизнув кончиком языка след от слезинки, Ламаник задумчиво укусил собственную коленку, довольно чувствительно — наверняка оставив на ней отпечаток зубов. На тряпку он по-прежнему старался не смотреть, боясь, что это снова подтолкнёт его к порочному кругу обречённых мыслей. Вместо этого он неловко встал с пола, непроизвольным жестом потирая недовольно отозвавшуюся на это действие поясницу, натянул края выцветшей бирюзовой футболки пониже, и растерянно замер посреди кухни, не зная, что же ему делать дальше.
Сын заперт (он даже отсюда слышал его истерику вперемешку с воплями о том, как он его ненавидит), его вещи лежат в комнате Ламаника на нижней полке комода, прямо под стопкой выглаженных белоснежных рубашек.
Промокнув в последний раз глаза платком (он лежал в кармане его джинс), Ламаник решил приготовить себе кофе — он не особо любил его, но кофеин хорошо встряхивал организм, и он надеялся избавиться от этого удушающего чувства, которое давило на горло и мешало ему связно мыслить. Видимо, объяснить телефонный звонок в тот самый момент, когда мужчина гипнотизировал взглядом турку, можно было везением (или невезением, с какой стороны посмотреть). Ламаник почти что в беспамятном, рассеянном состоянии неловко вытащил телефон из кармана джинс (уже другого кармана. Он совсем забыл про то, что убрал его туда, почему-то посчитав, что оставил телефон там же, где лежали другие вещи Диппера), и так и замер на месте, глядя на имя того, кто хотел сейчас поговорить с его сыном.
Точнее, механически поправил себя мистер Пайнс, на имя того, кто разрушил жизнь его маленькому мальчику.
Тупо смотря в экран на протяжении долгого десятка секунд, Ламаник с ледяным спокойствием (скорее показным, чем настоящим, потому что в душе у него взвилась настоящая буря) принял звонок и поднёс трубку к уху. И в гулкую, напряжённую тишину того конца провода, он мягко выдохнул тихое «я вас слушаю».
***
Долгие секунды звучало молчание и чуть рваное дыхание на том конце провода. Мистеру Пайнсу пришлось стиснуть зубы, чтобы не утонуть во вспышке слепящей ярости. Подбородок дрожал, а свободная рука до побелевших костяшек вцепилась в чашку кофе, не чувствуя, как обжигает кожу нагретое керамическое стекло. Наконец, собеседник на том конце провода заговорил.
— Прости, — извинился голос на том конце провода. — Я в машине сейчас. Забыл поставить громкую связь. Что у тебя случилось? Мне сын звонил и сказал, что ты ушёл с последних двух уроков.
Ламаник аккуратно поставил чашку на стол и закрыл глаза. Под веками плыли багровые круги — возникали и тонули цветным калейдоскопом. Рука его тут же вцепилась в столешницу кухонной тумбы, чуть-чуть выступающей над нижними ящиками — в них хранилась праздничная сервировка, поводов достать которую, однако, не возникало вот уже 2 года.
— Прошу прощения, — медленно произнёс мистер Пайнс. Из-за того, что он боялся сорваться, голос звучал вкрадчиво и мягко — без каких-либо угрожающих ноток. — Прошу прощения, — повторил он ещё раз. — Но Диппер не может подойти к телефону.
Собеседник на том конце провода замолчал на несколько секунд. Со всё ещё закрытыми глазами было несложно представить, как мужчина со статичной картинки, неприятный, с резковатыми чертами лица (голос, впрочем, был таким же резким, с металлическим дребезжанием, нагонявшим потусторонней жути), крашеный в ядрёно-жёлтый ненатуральный цвет, медленно хмурится — хмурится, и начинает выглядеть ещё более неприятно и отталкивающе, чем до этого. Возможно, будь Диппер постарше, Ламаник задался бы вопросом — что его сын нашёл в этом мужчине? Почему именно он — даже если бы и оказалось, что девушки его маленькую звёздочку не привлекают?
— Хорошо, — наконец, после небольшой паузы отозвался собеседник с того конца телефона. — Передайте Дипперу, что звонил Билл.
Ламаник широко ухмыльнулся, лениво помотав головой из стороны в сторону и растягивая ворот и так уже растянутой рубашки.
— Боюсь, — любезно заметил он едва подрагивающим голосом, — что перезвонить вам Диппер тоже не сможет.
Его ненависть и душившая его злость, и отчаяние, и тянущее, тёмное чувство чего-то, чему он не мог дать название, вдруг невообразимым образом трансформировались в какое-то колкое чувство удовлетворения и довольства. Он со злобой думал о том, что оборвёт сейчас всё это — всё то, что тянулось так долго и за его спиной, пока он, ничего не подозревая, на прощание ласково гладил Диппера по его кудрям, и смотрел в его честные, сияющие глаза. Он думал, что эти глаза, отражение его собственных, не способны ему лгать. Он хотел задушить человека, что говорил с ним так спокойно и расслабленно по телефону, собственными руками.
— Мистер Сайфер, — произнёс Ламаник после короткой паузы. Голос у него был спокойным и ровным. — Я — отец Диппера. И я хочу с вами встретиться сегодня.
Потому что я знаю, что ты делал с моим сыном, грязный ублюдок.