Проклятые любовью

NC-17
Завершён
631
28
автор
Not_found_404 бета
Размер:
501 страница, 227 061 слово, 27 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
631 Нравится 1045 Отзывы 314 В сборник

Глава 20. Дальше, чем ты, только звезды

Настройки
Примечания:
Нет любви - лишь одна тоска. В сердце - боль. Правда - у виска. Слёзы снова в глазах на миг. И остается со мной - мой крик...       За окном лупил дождь, заливая лобовое стекло так, что дворники переставали справляться. Наверное, стоило остановиться у обочины и переждать, но было страшно остаться в пустой машине один на один со своими мыслями, ведь на скорости все еще сохранялась иллюзия, что он не стоит — убегает, от самого себя в том числе. Но когда, несмотря на включенные фары, видимость стала совсем плохая, пришлось сбросить скорость практически до нуля, выехать за сплошную и включить аварийку.       Трасса была пуста, лишь на встречной полосе где-то вдалеке мерцали фары — наверняка такой же товарищ по несчастью, которому посчастливилось попасть в дороге под ливень. Сплошные потоки воды с глухим стуком барабанили по крыше, стекали по окнам широкими ручейками. Мокрая дорога была похожа на реку, опасную и бурлящую, окруженную высокими старыми канадскими елями.       Миша не любил дождь, слишком живые и болезненные он рождал воспоминания, и за несколько месяцев дождливой канадской погоды он так и не оброс новыми ассоциациями. Дождь — и сразу ему чудился запах мокрой тропической листвы, а вдалеке — шум океана, и ладони сразу начинали гореть от желания прикоснуться к взмокшей горячей коже, а губы колоть в ожидании поцелуя. Но всего этого нет. И не будет уже никогда. Надо как-то жить дальше.       По встречной пронесся внедорожник. Широкая резина разрезала водную гладь дороги-реки как масло, поднимая беспрерывные фонтаны по обеим сторонам от кузова. Опасная езда… А, может, тоже… Отдаться в руки кого-то свыше, и будь что будет… Не справился с управлением… И вроде как не сам себя… Но нет. Так нельзя. Все это он уже проходил.       Ноябрь в Ванкувере не радовал солнечными днями, а этот год и вовсе выдался рекордсменом по количеству осадков, словно бесконечное персональное напоминание о дождливом, но таком прекрасном лете. Словно сама погода была против того, чтоб он забыл, безжалостно ковыряя его незаживающие гниющие раны.       Влажный воздух. Тишина салона. Убаюкивающий перестук дождевых капель. Тянуло закрыть глаза и утонуть в иллюзии, поддаться несбыточной мечте, на секунду забыть о кошмаре, в который превратилась его жизнь. Нет, не жизнь — существование. Когда смотришь на циферблат и думаешь, ну когда же, когда уже добежит до конца эта стрелка, отмеряющая жизнь. Но, поддавшись на мгновение и вдохнув запах прошлого, становилось втроекрат больнее. Невыносимо. Лишь вскользь пронесшаяся мысль о том, кто перевернул его жизнь навсегда, по живому сдирала едва-едва запекшиеся корочки, снова оголяя безобразные раны. И снова стылые слезы, которые не успевали высыхать и которые не приносили никакого облегчения.       Закончится ли это когда-либо? Настанет ли когда-нибудь такой день, когда он сможет думать о Дженсене лишь со светлой грустью, легким сожалением и тихой спокойной благодарностью, что тот был в его жизни, и пусть недолго, но дал прочувствовать, как может быть человек счастлив? Когда не будет выть ночами от выворачивающей наизнанку душевной боли, не имеющей ни начала, ни конца. Когда перестанет слышать его голос в голове, чувствовать его запах на одежде, помнить его прикосновения.       Миша закрыл глаза и опустил голову на сложенные на руле руки. Это были самые страшные моменты — оставаться наедине с самим собой — с жалким подобием того сильного, харизматичного, уверенного в себе мужчины, от которого уже ничего не осталось — ни воли, ни стрежня, так, изломанная уродливая оболочка, наполненная жуткой бездонной пустотой и арктическим холодом. Он сам себе был противен — то, в кого он превратился, что из него сделала мясорубка со сладким названием «Любовь».       Свыкнуться с мыслью о потере было трудно, а порой это казалось и вовсе невозможно. Иногда он словно впадал в какое-то блаженное онемение, как под действием сильных психотропных веществ, когда переставал чувствовать, и вся действительность расплывалась неясными образами — и голова вроде понимает, сознание чистое, но чувства как будто заморожены, отключены полностью. Вроде как должно быть грустно и плохо, а ему — никак, словно подавил, блокировал свои болезненные эмоции. Отрицание кошмарной реальности действовало на психику как обезболивающее, как своего рода анестезия для чувств и эмоций, призванная справиться со сложно переносимой болью утраты самого важного человека в его жизни.       Состояние глубокого психологического шока, которое, к сожалению, не длилось долго и после которого все горе обрушивалось на него лавиной — внезапно и беспощадно, накрывая так плотно, что невозможно было дышать: грудь сдавливало, адреналин в крови зашкаливал, вызывая преждевременный износ сердца. И наступал страх. Ужас от того, что весь его оставшийся жизненный путь — это бесконечный чудовищный кошмар, когда каждый новый день такой же, как вчера, наполненный постоянной зудящей болью в груди и серой нескончаемой тоской. Так зачем жить? Мучить себя. Просыпаться от боли. День проводить с болью, последними усилиями пряча слезы от окружающих, не потому, что стыдно, а потому, что это вызовет ненужные вопросы и суету вокруг. Но как бы не стремился к изоляции от всего мира, спрятаться невозможно — от семьи, от друзей, от коллег, от камер — он всегда на виду. Надо держать лицо.       Сопереживание близких добивало, но лишь они держали на плаву, не позволяя забиться в угол и в одиночку оплакать потерю. И Виктория всегда была рядом, когда его накрывали злость и отчаяние, а Джаред, ругаясь себе под нос последними словами, бережно обрабатывал его стесанные до мяса костяшки пальцев, в моменты, когда он рычал, бил стены и мебель, бился головой, пытаясь одной болью перекрыть другую, более сильную, которая рвала тело не снаружи — изнутри.       А затем пришла ненависть. Такая всепоглощающая и безумная, что невозможно было понять, на кого направленная — на себя, на Дженсена или на весь мир, который продолжал жить, как ни в чем ни бывало, как будто солнце не зашло навсегда. Люди вокруг находили радости, улыбались ему при встрече, а в нем все кипело от гнева и возмущения — как они смеют?! Поруганное чувство справедливости неистово вопило, требуя сбить эти бесящие улыбки с лиц. Почему кто-то может быть счастлив, когда ему так плохо?! Чем он хуже? Почему он недостоин? В чем он виноват? В такие моменты приходило понимание, что его жизнь сейчас — это начало конца, и он, начиная ощущать и осознавать реальность происходящего, аккумулировал, казалось, все возможные негативные чувства внутри себя, и именно после таких внезапных вспышек, взволнованная Виктория долго говорила по телефону с его лечащим врачом за неплотно прикрытой дверью, а затем нежно гладила его волосы и подрагивающую спину, успокаивая и приговаривая, что все образуется, что нужно позволить всем чувствам выйти наружу, именно за счет этого происходит облегчение, исцеление, а иначе можно застрять и прожить так всю свою жизнь.       Он не знал, есть ли в этом истина. Потому что после каждого такого приступа внезапной агрессии на него накатывало такое глухое отчаяние, что хотелось лезть на стены и выть от безысходности. Кричать. И он кричал так, что сдирал горло в лохмотья и кашлял кровью, срывал голос и потом еще долгое время не мог говорить совсем. Ломало страшно, в глазах темнело, подкашивались ноги, он корчился на полу, расцарапывая себе лицо в кровь, изгибаясь и изламываясь в немыслимых позах, будто в припадке эпилепсии, и лишь укол критической дозы успокоительного погружал в блаженный туман. Тогда схваченные судорогой мышцы расслаблялись, взгляд пустел и замирал в одной точке, тело обмякало, и пока он внешне оставался обессиленным и безучастным, его сердце лихорадочно боролось за жизнь. Глупое. Насколько было бы проще, если бы оно остановилось. Виктория плакала, сжимала в дрожащих ладонях телефон и умоляюще шептала:       — Я ему позвоню.       И мрачное джаредово:       — Нет. Будет хуже.       Было горько осознавать, что он становится причиной страданий близких. Он понимал, что своим состоянием делает несчастной жену, которая и так уже слишком много натерпелась от него за беременность. Он не то что не был ей поддержкой в этом непростом для женщины периоде, напротив — держал ее в постоянном стрессе. Но только с ней он мог быть собой, только ей мог выкричать свою боль, и понимал, что если закроется и от Виктории, то не справится со своей трагедией никогда. Когда силы его покидали, она клала его руки себе на живот и тихонько пела детскую колыбельную. Голос дрожал и не был чистым, малыш ворочался и пинался в ладонь, и Мишу накрывало виной за мысли оставить их в этом мире. Он нужен здесь, он не должен подвести.        А еще она плакала, много плакала, когда думала, что он не видит.       Он много размышлял о том, за что это случилось с ним? Почему судьба оказалась к нему так беспощадна и жестока? Ну как же так?! Как же Дженсен, чьи чувства были сравнимы лишь с его собственными, смог решиться на такой шаг? Вышвырнуть из своей жизни, как ненужную вещь. Бесстрастно и равнодушно. Без жалости и всякого сострадания. После всего, что их связывало! Как?! В голове не укладывалось, сама мысль казалась абсурдной. Если их чувства равноценны, то и боль равноценна, так кто же его научил переносить эту боль, выдерживать пожирающее нутро одиночество? И почему сам Миша оказался не способен с этим справиться?       Он много раз пытался ставить себя на место Дженсена, но ни в одном из вариантов, как бы себя ни накручивал, он бы не смог произнести: «Я не в силах продолжать». Он бы умер, но эти слова бы не дались ему. Он до сих пор их последний разговор не мог воспринять как объективную реальность, все события представлялись как хаотично нарезанные, перемешанные и криво склеенные куски киноленты, где смысл ускользал, будто в сложном предложении перемешали местами все слова. Наверное, внутренние защитные механизмы таким образом ограждали его сознание от необратимой травмы, а может, и скрывали ее до поры до времени, пока он не станет психологически готов принять действительность.       В голову постоянно лезли мысли о том, мог ли он что-то изменить? Не в ту роковую ночь, а раньше. Возможно ли было спасти отношения, прими он всерьез состояние Дженсена в последние недели их близости? От этой мешанины мыслей крошилось сознание и ныло сердце — из-за призрачной, упущенной надежды на другой, возможно счастливый исход. Придумывал самые разные способы, чтобы обмануть самого себя. Как безумный прокручивал в голове прошедшие события, меняя то тут, то там детали, фантазируя о том, чего нет и уже не будет. Что бы он мог сделать по-другому, как бы он поступил, если бы повернуть время вспять… Если бы признался раньше, что жизни без него не представляет. Если бы вовремя поделился планами на совместную жизнь за пределами Никарагуа, не в роли приходящего любовника, а навсегда. Если бы говорил о любви ему каждую минуту. Если бы набрался смелости на долгий откровенный разговор — ведь видел же, что Дженсена ест тревога. Если бы решился рассказать о беременности жены сам, и Дженсену не пришлось бы узнать об этом таким нелепым образом… Если бы развернул тот чертов телефон экраном к залу и признался на десятки камер, что любит мужчину, что нашел свое счастье и плевал на каждого, кто посмеет осудить.       Но время упущено, ладони сжимали пустоту. Фантазии уносили в прошлое, но реальность разбивала хрупкий выдуманный мир одним страшным словом — «необратимость».       Нельзя повернуть и переиграть. Время не дает второго шанса. Никому. И уже бессмысленно искать виноватых. Факт потери свершился. Все уже произошло, и ничего не изменить, сколько бы не придумывал разных «если бы»…       Бесконечная глухая боль, щемящая грудь тоска, гнетущее, мучительное состояние полной апатии к жизни и ко всему окружающему миру в целом — стали его неизменными спутниками. А так же горькое душевное одиночество, перетекающее в беспросветное уныние. Казалось, что ничего другого он чувствовать больше не может. Не способен. Разучился. Нет аппетита, нет радости жизни, нет цели, нет смысла. А, главное, нет ЕГО. Любимого человека. Пусто. И сил больше нет, ресурсы исчерпаны, такое вот медленное болезненное угасание некогда яркой жизни.       Будущего нет.       Остались только слёзы, как способ выражения внутренней боли, но они не помогали, лишь заставляли острее чувствовать свою никчемность. И никто не мог помочь, все усилия напрасны. В душе постоянная ноющая рана. Его любовь из живого золотого огня превратилась в черный пепел. Сгорела. И отныне цвет его любви — черный.        Он уже давно утратил способность находить радость в мелочах, полностью растворившись в тревожном, ноющем, грызущим изнутри чувстве, когда невозможно отвлечься и переключиться на что-то другое, когда перестало приносить удовлетворение абсолютно все. Все, что раньше вдохновляло и наполняло нетерпеливым восторгом, сейчас вызывало лишь глухое раздражение. Все дни стали одинаково серые. Мир серый. Эмоции тусклые. Плохо… И, вопреки убеждениям психологов, он был уверен, что это не пройдет. Возможно, время притупит боль, и Дженсен перестанет присутствовать в его мыслях большую часть дня. Возможно, на смену отчаянию придет смирение, и он сможет принять потерю, пусть не сердцем, но рассудком. Возможно, перестанет просыпаться ночью от рывка и затем долго лежать, глядя в потолок. Может быть даже он снова станет ощущать вкус еды, но! Ничто больше не заполнит холодную стылую пустоту внутри. И никто больше не зажжет в нем огонь. Потому что нельзя зажечь то, что уже сожжено.       Пикнул таймер. Миша вскользь бросил взгляд на телефон и устало потянулся к рюкзаку, брошенному на соседнее сиденье. Извлек из бокового кармана небольшой бокс с таблетками и высыпал его содержимое на ладонь. За прошедшие месяцы он научился глотать капсулы не запивая, да он и в жизни не пил раньше столько лекарств. Здоровое внешне тело было совершенно покалеченным изнутри.       Дождь немного успокоился, и видимость на дороге стала лучше, можно трогаться в путь. Скоро окончательно стемнеет, и обступившие извилистую трассу высоченные канадские ели сольются в сплошную черную стену — пейзажи, захватывающие дух в глазах тех, кто еще способен видеть красоту. Миша уже не мог.       Он завел автомобиль и включил теплый обдув, чтоб просушить запотевшие стекла. Осторожно вырулил на трассу. Дома его ждут жена и дети, а до Беллингхема по такой дороге еще как минимум час пути. Наверное, разумней в такую дрянную погоду было бы остаться в Ванкувере. Гостиница, которую арендовали для съемочной группы, была весьма комфортна и не лишена уюта, но Миша панически боялся одиноких вечеров в четырех стенах, влекущих за собой болезненное самоедство, а топить одиночество в вечеринках, на которые его упорно тянули коллеги, больше не было моральных сил: громкая музыка, реки алкоголя, а иногда и легкие наркотики — это он тоже уже прошел, тогда, когда в бесконечной боли растворился самый сильный человеческий инстинкт — инстинкт самосохранения. Когда он осознал, что от последнего шага его больше не отделяет ничего, когда понял, что уже преодолел страх смерти, когда поймал себя на мысли, что все чаще думает о том, каким образом он может это сделать, и осознал, что такие мысли больше похожи на расчетливое планирование, а не на больные фантизии, когда стал испытывать нетерпение от зудящего желания воплотить планы в жизнь — он ужаснулся тому, во что превратился. Вот тогда он впервые напился. В дрова. Для того, чтоб забить терпким запахом алкоголя мускусно-миндальный запах отчаяния, пропитавший все его нутро. Притупить серую безысходность, набросить на нее тонкую, но пеструю до рези в глазах вуаль алкогольного, а позже и наркотического опьянения. Состояние измененного сознания уносило в забытье, ненадолго забирая с собой боль. Раны и шрамы расставания переставали ныть, сердце замедляло бег, словно под действием мощного анестетика. Становилось легче, и жизнь уже не казалась такой серой и невзрачной, а отсутствие смысла в существовании больше не рождало желание это существование прекратить. С этим можно жить. Просто будет тяжелей дышать, словно кто сдавил грудь тугими обручами, просто придется привыкнуть к себе новому и больше не пытаться искать смысл в той пустоте, что осталась в душе — нет там больше ничего, бездонная мгла. Надо лишь принять ее и смириться, что теперь он — такой. Отныне он — это то, что осталось от него прежнего. Это было сравнимо с потерей какой-либо части своего тела, потерей целостности своей личности.       Да, бывают такие удары, которые ломают жизнь навсегда, но отпустить прошлое и попытаться забыть, кем он был — только так можно жить дальше.       Это был тяжелый период, когда, казалось бы, психологическая потребность в притупляющем сознание алкоголе балансировала на грани серьезной зависимости. Но только так он мог отключиться от сосущей тоски.       Люди часто раны и шрамы расставания пытаются излечить с помощью алкоголя и других обезболивающих, таких как наркотики, чрезмерная работа, секс. Он бы работал сутками, если бы организму не требовался отдых, потому что работа позволяла отвлечься. Он бы не выходил из наркотического и алкогольного угара, если бы не близкие, которые тянули его из этой ямы что было сил. Он бы не держался больше за жизнь, если бы не дети, которых он не мог вот так просто бросить.       Надо было учиться жить заново. Пора было переступить этот рубеж между страхом перед будущим, в котором нет его, и невозможностью жить прошлым. Да, смотреть вперёд страшно, а назад — больно, но только покончив со старой жизнью можно начать новую.       Он больше не отрицал произошедшее. Он усвоил, что каждый раз, начиная бороться с реальностью, он действует как безумец. Все, что было — уже история, которая не терпит сослагательных наклонений.       Бессмысленно искать виноватых. Пришла пора принять потерю, оплакать ее как что-то дорогое, безвозвратно утраченное, и отпустить. Он все еще скучал по нему, и в груди ворочалась тревога, что он не сможет. Но он ясно осознавал, что должен. Не ради себя, а ради тех, кто в него верит, кому он дорог. Очень тяжелая стадия, когда он должен был пересилить себя, делать вид, что легко и весело, в душе снедаемый тоской. И горе накатывало волнами — вроде бы успокоился, но какая-то мелочь из прошлого вызывала воспоминания по тому, что было таким важным и нужным, и опять на душе тяжесть и боль, и больше нет сил собирать себя по частям, и снова он не представлял, как жить дальше — просто существовал.       Но когда заканчивались силы, начинался характер.       Джаред не оставлял его ни на минуту, следовал за ним по пятам и нянькался, как с маленьким, пока не стал уверен, что Мишу можно оставлять одного без риска обнаружить того с перерезанными венами. Вытаскивал на совместные семейные мероприятия, а затем, видя тщетность усилий, начал подкладывать под него смазливых мальчиков, приговаривая, что клин клином вышибают.       Мише было все равно — секс давно потерял остроту, и удовольствие было пресным, как с рукой. Но, начав, он не мог остановиться и уже бы бросить доказывать себе что-то, но он продолжал равнодушно заниматься сексом все с новыми партнерами, лелея напрасную надежду ощутить жар хоть тысячной доли горевшего в нем раньше огня, нащупать хоть в ком-то тот невидимый крючок, который сможет его зацепить. Но лица мелькали перед глазами, не оставляя отпечатка. Улыбки, взгляды, касания — все оставалось размытым, нечетким, безвкусным. Он не помнил их лиц, не различал голоса, не знал имен. Не было желания дотрагиваться до партнера, гладить, ласкать. Не хотелось целовать. В груди сердце билось ровно, и в эмоциях — полный холод. Не было трепета, не было мурашек по коже, не было волнительного «уууух!», когда замирает дыхание. Спокойствие, штиль, отстраненность. Возбуждение — механическое, лишь как реакция на прямую стимуляцию. И такая же механическая разрядка. Он занимался сексом с теми же эмоциями, что пил кофе по утрам.       Он перестал скрывать предпочтения и прятаться от камер папарацци, теперь уже было все равно, репутация потеряла значение. Все чаще были моменты, когда он срывался и отрывался на полную, со всеми вытекающими. Таблоиды публиковали очередную сенсацию, Джаред раздраженно хмурил брови, обвиняя самого себя, а Виктория увозила детей в другой штат, подальше от назойливого внимания журналюг. В такие моменты он понимал, что поступает мерзко, но не находил в себе сил прекратить то, что дарило хоть какое-то забытье.       Иногда он замирал над партнером, разглядывая знакомую форму ягодиц, и тогда пальцы на бедрах очередного обезличенного мальчишки сжимались сильнее, оставляя белые пятна, руки разводили полушария в стороны, и за мгновение до касания языка неприятный холодок пробегал по коже — это не он, подмена, так нельзя. Становилось гадко от самого себя, тошнота подкатывала к горлу и отчаяние вновь топило разум — когда же это закончится?! Когда у него перестанут дрожать руки? Когда он перестанет внезапно замирать с пустым взглядом, выпадая из времени? Да, панические атаки уже случались все реже, вернее, он уже мог по самым незначительным деталям определять их приближение и предупреждать их внешние проявления, чтоб хотя бы не пугать окружающих, сдерживая и переживая опустошающую бурю внутри себя. Но полного освобождения не приходило. Он по-прежнему занимал его мысли, хотя усилием воли заставлял себя не думать о нем. По-прежнему вздрагивал, когда коллеги из «Рандом актс» упоминали его имя, и было томительно-сладко слышать о нем обрывки фраз, хотя случалось это не часто после того, как Миша передал все свои полномочия по проекту в Никарагуа другому лицу. В такие моменты он словно бы тайком подглядывал в замочную скважину и чувствовал себя почти преступником, пойманном на горячем. Ведь запрещал себе следить за его жизнью. Категорически.       Дождь прекратился так же внезапно, наверное, он просто выехал из грозового облака. За спиной все было затянуто черными тучами, а впереди, на горизонте, проглядывал краешек голубого неба. И вполне определенно там светило солнце.

***

      Уверенные шаги звонким эхом отражались от стен длинного пустого коридора штаб-квартиры фонда Билла и Мелинды Гейтс. Ровно полтора года назад Дженсен шел по этому же коридору, так же бездумно считая каждый стук подошвы по мраморному полу и так же мыслями находясь за тысячи миль. Тогда все дороги были открыты, душа пела от волнительного восторженного предвкушения близкой встречи в Риме, любовь в сердце цвела алыми цветами, руки дрожали от желания прикоснуться к мечте, а губы уже ныли в ожидании того, самого первого, сладкого поцелуя. Тогда его грудь полнилась ожиданием чуда, сейчас уже такого далекого, почти забытого. В серости и унылости его настоящей жизни то яркое прошлое казалось почти нереальным, словно вымысел чьей-то красочной фантазии. Как же он сейчас завидовал себе прошлому — тому, еще беспечному и не познавшему всю сладость и горечь этих чудовищных чувств, перемоловших их обоих полностью. Как же он хотел вернуться в то время и прожить все заново, даже без возможности что-либо изменить, просто пережить вновь всю ту гамму нереальных ощущений. Почувствовать себя живым и счастливым. Тосковал по утраченному, невольно сравнивая себя настоящего с тем собой прошлым, и поражался — как же давно это было, словно в другой жизни, словно и не с ним вовсе.       Лифт тихо дзынькнул и распахнулся, приглашая в свое нутро. Сегодня суббота, народа в штабе нет, пусто. Шагнув внутрь, облокотился о стену кабины и ослабил галстук, нехотя глянул на себя в зеркало. Он постарел — на молодом лице глаза старика, усталые и безразличные, без искры и былого хитрого прищура. И сухие губы, обветренные и потрескавшиеся, а на деле — просто изжеванные до неуспевающих заживать ранок. Хотя, какое это имеет значение — некому их целовать. Провел ладонью по аккуратно выстриженной бороде, пригладил торчащие волоски. Миша не любил бороду, и Дженсен всегда гладко брился. Везде. А сейчас не для кого. И борода нынче в тренде. Вроде бы. А, впрочем, какая разница. Он давно перестал любить свое отражение, и, если бы не работа, уже бы забил на свой внешний вид. Хотя, вскорости бритву взять все же придется, и мысль об этом заставила его поморщиться — как же он жалок, если надеется, что хотя бы так у него будет больше шансов.       Кабина плавно остановилась. Несколько шагов — и в легкие ворвался душный Нью-Йорк. Отель через несколько кварталов. Аэропорт. И родной Остин. Все как тогда. Дежа-вю накрывает и становится сложней дышать. Ему невыносим Нью-Йорк, как, впрочем, и Рим, и Никарагуа — все те места, которые в памяти прочно связаны с Мишей. Да и в любой другой точке мира он больше не может найти себе места, даже Остин перестал быть домом. Дома больше нет. Дом там, где сердце, а сердце свое он вынул тупым ножом в белоснежных стенах прибрежной виллы. Вынул и разорвал. Своими же руками. Нет его больше. Нигде.       На часах пять вечера. До вылета три часа. Странный ритуал, но он всегда останавливается в том же отеле и ужинает в том же пабе, хотя накатывающие воспоминания делают эти часы невыносимыми. И садится всегда за тот же столик и напряженно вглядывается в мелькающие на большом экране картинки, в какой-то абсурдной надежде на чудо. Наверное, он верит, что судьба ведет его, что там его не бросили, что он вымолил у Господа прощение, и теперь Господь поможет ему вымолить его у Миши. Ведь это же везение, удача… судьба, что ему удалось перекупить пасс на ближайшую конвенцию и смена имени гостя прошла гладко, без уже привычной отмены.       Робкая надежда заставляла сердце биться чаще.       Первые несколько месяцев он помнил смутно, он словно находился в каком-то гипнотическом сне, когда вполне осознавал, что происходило вокруг, и продолжал вести активную жизнь, но на все события, и на себя в том числе, смотрел словно со стороны. Это было блаженное отстранение от боли, возможно, защитная реакция организма, активировавшаяся после запредельного потрясения, поставившая блок на все эмоции и переключившая сознание на какую-то другую реальность.       У него в ушах до сих пор стоял нечеловеческий крик Миши, когда он сам, зажмурившись и зажав руками голову, не разбирая дороги бежал прочь от виллы, где осталась его сердце, его душа, а в груди было чувство, словно дыра навылет, и кислотой по живому. Жгло и шипело, сдавливало, словно раскаленными тисками, невозможно сделать вдох. Тогда даже не было слез, из горла рвались глухие хрипы и кашель с кровью, как у чахоточного больного. О том дне в памяти больше не сохранилось ничего. Пришел в себя в больничной палате в Манагуа, и все, что было потом, воспринимал словно через толщу воды. И он благодарен, что у него были эти несколько месяцев блаженного отупения перед тем, как боль начала возвращаться, и он прочувствовал все, от чего был эмоционально отрезан. Потому что если бы она на него обрушилась сразу, он бы, наверное, уже не ходил по этой планете.       Проект в Никарагуа пришлось завершать с новым представителем «Дрим ту актс», который занял место Миши. После возвращения из Индии, Дженсен перебрался из прибрежного Сан-Хуан-дель-Сур в Манагуа, взяв на себя большую часть бумажной работы, лишь бы реже бывать там, где, как пока он еще не осознал, завершилась его жизнь. В груди поселилась тоска, еще терпимая, но бесконечно ноющая, от которой невозможно было отстраниться, и, откровенно говоря, он не очень хорошо помнил тот период, находясь словно под действием мощных антидепрессантов.       Ему звонил Джаред, он помнил это смутно, и сам разговор память сохранила обрывками. Падалеки просил помощи, а затем, почему-то, страшно ругался и кричал. Дженсен не помнил, кто завершил тот разговор, трубку больше не брал, и вскоре звонки прекратились.       А потом появились звуки. Словно издалека они стали пробиваться в его плотный вакуум, заставляя сердце испуганно сжиматься. Случайно донесшаяся откуда-то с прибрежных ресторанов музыка, под которую они с Мишей когда-то невообразимо давно упоительно занимались любовью, захлестывала волной воспоминаний, и он неосознанно переносился в тот самый день, когда установилась эта ассоциативная связь между звуками и памятью. Реклама по ТВ, которая вроде шла всего лишь звуковым фоном, но с головой окунала его в прошлое, в котором они вдвоем, под бормотание телевизора, полностью перепачканные в муке катались по кафелю виллы, забив на все попытки приготовить на завтрак блинчики. Клубный трек, который гремел из динамиков открытого настежь автомобиля, когда они с Мишей, утомленные длительным серфом, лениво валялись на безлюдном побережье, надираясь из горлА гадким односолодовым виски. Но финишем стала тревожная инструментальная мелодия, которая у него четко ассоциировалась с той последней ночью вместе, хотя он мог поклясться, что тогда, кроме шепота, тяжелого дыхания и стука сердец, никаких звуков вокруг них не было.       Нет, он не забывал об этом никогда, но флер отстраненности начал слетать, а в груди стал закручиваться узел нарастающей тревоги. И боль обрушилась неожиданно, ломая окончательно все защитные барьеры, когда он случайно вдохнул где-то в толпе до одури знакомый парфюм. Тогда бросило в холодный пот и подкосились ноги. Все, что подсознание так тщательно маскировало, оголилось. Воспоминания, окрашенные самыми разнообразными эмоциями, закружили перед глазами, словно в калейдоскопе, добавляя к сухой статистике событий чувства. И тогда начался ад.       Он не знал прежде, что у отчаяния может быть столько оттенков, он познал их все. Когда любая мысль о нем заставляла выть от невыносимой тоски, а не думать не мог. Черная безысходность разрасталась в груди, а ужас топил сознание — как же быть? Как же быть?! Отложенная боль правила бал. Он ощущал дыру на месте сердца, и это было так реально, что пугало до чертиков. И прикоснуться к себе было невозможно, на месте гладкой кожи под пальцами ощущались липкие ошметки и разорванные струны, которые болели так, словно были голыми нервами. Он думал — сдохнет от болевого шока, когда казалось, что каждая новая секунда — это уже предел; от нехватки кислорода, когда легкие просто отказывались работать — он не мог дышать; от остановки сердца — оно не желало качать кровь, пульс падал до тридцати ударов в минуту, и от слабости он терял сознание.       И рядом не было никого. Не у кого просить помощи, некому выговориться. Работа, работа, работа, когда в какой-то момент осознаешь, что у тебя нет по-настоящему близких людей и тебе некому позвонить ночью с просьбой «помоги!». Одиночество и все чувства в себе, излитые лишь криком в пустой квартире или номере отеля в очередной миссии. Ужас от того, что натворил. И пугающая безысходность, которая пробирала холодным потом по позвоночнику. А затем — всю боль в кулак, антидепрессанты в карман, и с каменным лицом в новый день.       Наверное ему везло, или это было подарком свыше, но длительное время ему нигде не встречалось упоминание Коллинза — ни в сети, ни в разговоре с коллегами. Благополучно отписавшись от всех Мишиных аккаунтов еще в пору действия анестезии, Дженсен боялся думать о том, что может случайно натолкнуться на упоминания о нем. Ему нельзя о нем ничего знать, ему нельзя его видеть, даже на экране. Он не хотел думать о том, что с ним, как и чем он живет, где и с кем он. Он вообще не хотел о нем думать — это было слишком больно, но каждый раз сердце замирало, когда в строке мелькало редкое имя «Миша», и облегченно отпускало, когда понимал, что речь о ком-то другом. Избегал любых мероприятий, где могли быть общие по «Дрим ту актс» знакомые, сторонился соцсетей и сайтов, связанных с новостями в шоубизнесе. Он даже не знал, кто у Миши родился… А затем в маленьком придорожном кафе на пути из Лос Родригес в Лос Талега на небольшом, пыльном, подвешенном под потолок над стойкой бара экране телевизора он увидел ангела. В испанском дубляже, с непривычным, совершенно не подходящим ему голосом.       Взлет и резкое падение, долбанные бабочки в животе, ощущение невесомости внутри, ватные, словно чужие, конечности. Реальность поплыла. В легких закончился кислород, а мозг забыл дать команду сделать новый вдох. В глазах стало темнеть, и Дженсен начал отчаянно моргать, боясь потерять картинку из поля зрения. Печальные глаза, заострившееся лицо. Миша похудел. И оттого его губы казались еще полнее — неестественно розовые и сочные на осунувшемся лице. Выглядел плохо, синяки под глазами, или это грим для роли? Кадр сменился, на экране замелькали другие актеры, и Дженсен смог нервно перевести дыхание. Почти год он не видел его, действительно это везение. И так нелепо оказаться в этой забегаловке именно в тот момент, когда по телеку крутили очередную серию Сверхов.       Сердце не желало успокаиваться, выбивая аритмичный марш. Потные ладони, ногти, впивающиеся в кожу и неконтролируемая дрожь по всему телу, будто натянули до предела струну и отчаянно щипали ее, заставляя бесконечно вибрировать. А внутри — буря, все внутренности в пульсирующий бьющийся узел. Ничего не прошло. Вот же ж блять!       В тот же вечер он залез в сеть и промониторил все последние сводки о Коллинзе — бессмысленно было себе и дальше запрещать, он уже проиграл. Заголовки мелькали на экране, руки тряслись, а ком в горле мешал дышать. Как же больно! Дженсен не мог сказать, какую именно информацию он ожидал найти о жизни Миши за последний год, но явно не то, чем пестрила бульварная пресса. Он хмурил брови и вчитывался в расплывающиеся перед глазами строки. Напряженно листал фотографии Миши: улыбающегося, с младенцем на руках; в обнимку с женой; в обнимку с каким-то пацаном; окосевшего, в обнимку с бутылкой; и снова пацан, уже другой; и третий; и еще, оба раздетые по пояс на какой-то пенной вечеринке в недвусмысленной позе. Вечеринки, пьяные вечеринки, закрытые вечеринки, на которых можно все, и за пределы которых не должно ничего утекать, но утекало. Переходил по каждой ссылке, бегал глазами, пока череда фото не стала сливаться в одно неясное рябое пятно. Мышка дрожала в руках, и Дженсен поймал себя на том, что тихо, на одной ноте, подвывает. Боль изливалась со стоном, так было легче. Наверное. Отматывал ленту новостей назад и не верил. Это не мог быть тот самый Коллинз, которого за всю карьеру не запечатлели ни на одном провокационном кадре, не считая их личного романа в Никарагуа. Не мог быть тот Миша, который так берег репутацию своей семьи и которого, несмотря на дерзкие выходки на панелях, никто не мог обвинить в пьянстве и распущенности. Он был острым на язык, он пропускал пикантные шутки, и да, будучи женатым, он гулял налево и раньше, но это никогда не находило отклик в прессе. Поэтому в голове не укладывалось то, что было перед глазами. Миша больше не прятался и не стеснялся, и, судя по всему, его личная жизнь была очень бурной.       Дженсен возвращался к изучению пропущенной мимо жизни Коллинза еще несколько дней, с большими перерывами на то, чтоб успокоиться и забить боль антидипрессантами, работой, снотворным, в конце концов. Он понимал, почему Миша так поступал, что хотел доказать себе. Клин клином. Найти кого-то или что-то, что заполнит пустоту. Но от понимания причин никуда не девались горечь с языка и ноющая боль в груди. Ревность и тоска. А затем непрекращающиеся серые дни, тяжелые эмоции, которые перегружали морально, опустошали. Так устал жить с болью. Все раздражало, хотелось забыться. Когда только проснулся, а уже хочется отключиться снова. Просто чтобы НЕ БЫТЬ. Потому что грядущий день ничего хорошего не нес, как и следующий, как и вся жизнь. Без него. Сердце тосковало и тянуло, и хотелось прекратить эту боль, но в то же время эта боль делала его живым, ему было и горько и сладко от того, что он испытывал. Он боялся, что если боль прекратится — его жизнь потеряет смысл. Его жизнь прекратится тоже. Но со временем даже это перестало пугать. Все чаще это казалось правильным.       Каким же эгоистичным и самовлюбленным глупцом он был! Идеалистом, уничтожившим то нежное и хрупкое, что плелось узорами между ними. Вспоминал и понимал, что был действительно счастлив, и только взглянув на прошлое со стороны, смог оценить это. Тот, далекий прошлый Дженсен не ценил, что имел. А ведь имел все. А сейчас — мечтал даже не о прикосновении, а о взгляде. Чтоб хотя бы на крохотные доли секунды их глаза встретились. И это было даже интимнее поцелуя.        Он не знал, чего он ждал. Он просто продолжал жить, словно запрограммированная машина в каком-то зацикленном алгоритме. Механически выполнял необходимые действия. Просто тело. Пустое внутри. Душа покинула. На задворках сознания уныло крутилась мысль, что теперь всегда будет так. Иногда она вяло мелькала, тут же ускользая, а иногда набатом била в воспаленном мозгу, поднимая волну протеста. И тогда зарождалось еще робкое чувство, что надо что-то менять, так нельзя. Да, облегчение не приходило, но пора бы брать себя в руки.       «Абонент недоступен или находится вне зоны действия сети».       Столько месяцев ломки и борьбы с собой, а затем — страха набрать выжженные на подкорке цифры, а в итоге — Миша сменил номер, либо, что банальнее — Дженсен в черном списке. Телефон вывалился из ослабевших пальцев, а гудящее напряжение, еще мгновение назад делающее тело деревянным, схлынуло, забрав с собой все силы. Ноги подкосились. Он так боялся набрать его номер, столько раз решительность изменяла ему в последнее мгновение, а в итоге все гораздо сложнее. Ой, дураак! Он все еще думал, что от его желания что-то зависит, и Миша терпеливо ждет, когда эти проклятые чувства сделают из Дженсена котлету, и он перебесится и вернется?! Серьезно?!       А еще спустя полгода Дженс выл от отчаяния: он не смог бы ответить, какое время было для него адом больше — тот год, в который он безнадежно пытался Мишу забыть, или последующие месяцы, когда он понял, что, в отличие от него, Мише это удалось, и тот ни при каких обстоятельствах не желает его больше видеть.       Коллинз словно отгородился от него стеной. Он сменил телефон, скайп и любые другие средства связи, которыми они пользовались. Не отвечал на электронные письма, возможно, почту тоже сменил. Дженсен угодил в Мишин черный список во всех соцсетях. С фанатичным упорством регистрировал новые аккаунты, писал, и в лучшем случае не получал ответа, в худшем — улетал в ЧС. Дженсен писал Джареду и Осу, и тоже безуспешно. Телефона Виктории он не знал, нового адреса, куда совсем недавно перебралась семья — тоже.       В офисе «Рандом актс» в контактах Коллинза ему отказали, вежливо предложив оставить сообщение его агенту. Дженсен, с трудом подавляя вспышку ярости, пытался объяснить секретарю, кто он такой, и что обе их компании связывает общий проект в Никарагуа, на что ему так же вежливо ответили, что мистер Коллинз сложил полномочия по данному проекту, и все рабочие вопросы мистер Эклз может напрямую решать с действующим руководителем проекта, которого, к слову, Дженсен безрезультатно потряс еще в самом начале своих поисков. В завершении девушка равнодушным тоном сообщила, что на счет его персоны имеются особые распоряжения от мистера Коллинза с просьбой не беспокоить. Дженсен тогда невесело усмехнулся:       — Я и здесь в черном списке… Давно?       Секретарь неопределенно пожала плечами:       — Около года.       Давно. Раньше, чем он начал его искать. Но не сразу после их разрыва. Значит ли это, что первые несколько месяцев Миша ждал? А затем перестал, оборвав все концы. Жизнь идет и что сейчас в твоей душе, Миша?       Без особой надежды Дженсен оставил агенту Миши короткое сообщение с просьбой связаться. Разумеется безрезультатно. Миша его мастерски избегал.       Устав биться головой о стену и чувствуя бессильную ярость, Дженсен приобрел пасс на ближайшую конвенцию, но через пару дней пришел отказ, с формулировкой: «На данное имя бронирование невозможно». Ту ночь Дженсен провел в полицейском участке, куда попал после того, как хозяин отеля, в котором он в щепки разнес номер, вызвал наряд.       А затем был звонок Джареда. Настолько неожиданный и внезапный, что Дженсен стоял с раскрытым ртом и продолжал держать трубку у уха еще долгое время после того, как абонент отключился. Основную суть монолога Падалеки было сложно вычленить из сплошного потока мата, но смысл Дженсен уловил — оставить в покое. И, кажется, Джа угрожал физической расправой и сексуальным насилием в особо извращенной форме посторонними предметами, если Дженсен не прислушается к его совету.       Перезвонить Джареду, для более конструктивного диалога не удалось — он звонил с закрытого номера. Этот звонок, как ни странно, добавил оптимизма — все его посылы доходят до адресата. Ему необходимо добиться встречи, и что будет потом — он боялся загадывать. Отступать все-равно было некуда, он уже у черты, шаг назад — и бездна. Он был уверен — если сдастся, то в тот же момент жизнь его и закончится. Но не смотря на маниакальное упорство Коллинза не допустить контакта, Дженс не сомневался, что Миша жаждет встречи не меньше, ведь не могло быть по-другому — чувства одинаковые. Их обоих тянет друг к другу, время и расстояние не играют роли — не в их случае. Полтора года — большой срок, очень много времени, чтоб переосмыслить. И Мише, и ему. Ему казалось, что за это время он повзрослел на сотню лет и поступки себя того, прошлого, казались до смешного незрелыми, импульсивными. Он сам все уничтожил. Чтоб сказать «ты больше не нужен мне» потребовалась лишь пара секунд. И вся жизнь, чтоб это исправить. А возможно, и жизни будет мало.       Следующий пасс, забронированный на свое имя, но уже на другую конвенцию, также был отклонен с похожей формулировкой. Надо быть хитрее. Бронировать на чужое имя невозможно, иначе потом не попадешь даже на территорию отеля. Оставался вариант купить пасс не напрямую, а с рук, с перебронировкой имени, в надежде, что при смене владельца пасса проверка не такая тщательная. Либо, на совсем крайний случай, бронировать не пасс на конвенцию, а номер в отеле, в котором будет проходить эта конвенция — тут уже Миша повлиять никак не сможет, даже знать не будет.       Рано или поздно должно было повезти, и ему повезло. Конвенция в Хьюстоне. Что он испытывал — крылья за спиной или камень к ногам, сложно было определить — неудержимая радость соперничала с леденящим страхом. И обратный отсчет в размере двух месяцев и тринадцати дней, в каждый из которых он будет вздрагивать от любого уведомления, приходящего на почту, в страхе найти в очередном письме сообщение с отказом.

***

      Это был не Рим, но устойчивое дежавю не отпускало: те же толпы фанатов, нескончаемый гул голосов, масса журналистов, косплееры на каждом шагу, атмосфера веселья и радостного предвкушения. Всё вокруг как тогда, лишь Дженсен был другой.       Сколько он стоял перед зеркалом в номере отеля, вглядываясь в свое испуганное отражение, он сам не мог сказать. Репетировал мимику, усилием заставляя себя сдерживать бурю внутри, чтоб не выглядеть оленем в свете фар. То и дело сжимал рукой свои скулы, проверяя гладкость кожи, запускал пятерню в уложенную минутами ранее челку, разрушая идеальный образ. Чертыхался и снова приводил волосы в порядок. Поправлял воротник поло и стряхивал несуществующую пыль с модных нынче укороченных чиносов. Да что там, он последний месяц даже посещал солярий, чтоб кожа зазолотилась и круги под глазами стали менее заметны. Вот только с мандражом в преддверии встречи ничего не мог сделать: ладони потели и были постоянно влажными, к тому же тряслись мелкой дрожью. В горле было сухо и приходилось постоянно его прочищать, словно больному старику. Подумать о том, как будет звучать его голос, было страшно.       Сегодня, несколькими часами ранее, состоялось открытие конвенции, на которое он не пошел — просто не рискнул засветиться преждевременно, решив дождаться панели Миши и Джареда. А теперь оставались считанные минуты до ее начала, но он не мог заставить себя сделать шаг из номера. Дженсен никогда не задумывался о своей самооценке, но сейчас отчётливо понимал как он не уверен в себе. Тревоги добавляло то, что он совершенно не чувствовал Мишу, а ведь должен был, если Коллинз находится с ним в одном отеле. Ни пения в груди, ни трепета, ни ощущения натянутых струн, только нереальное волнение и шум крови в голове.       Отель гудел как улей. В вестибюле суетился персонал, направляя зазевавшихся гостей в конференц-зал. Дженсен без труда нашел нужные двери, просто следуя за спешащей толпой. По пути поймал пару пристальных взглядов и только сообразил, что некоторые, особо преданные фанаты Миши, могут его еще помнить.       В конференц-зале был полумрак. Со сцены гремела музыка, которую пытался перекричать Себастьян Роше, выступающий в роли конферансье, зал смеялся. Дженсен замер у входа, лишь отойдя чуть в сторону, чтоб не загораживать проход, и прислонился спиной к стене у дверей. Оставалось каких-то двадцать шагов по проходу, чтоб занять свое место, но ноги сделались ватными, а зубы стучали так, будто он оказался на морозе в рубашке. Он отчаянно боялся проснуться, ощущая нереальность происходящего, словно он не здесь и это все происходит не с ним. Вдруг он спит и ему грезится? Ведь не могло так повезти, удача давно не балует его.       Как будто со стороны, сквозь толщу ваты, он услышал в микрофон родное имя, и барабанные перепонки взорвались от ликующего визга фанатов. По телу прокатилась холодная волна, от горла до живота, где кувыркнулась и тошнотой подошла обратно к горлу. Стена под лопатками была шершавой и холодной, но двигаться не было ни сил, ни желания. Скрытый полумраком зала, он был никому не заметен.       Миша сиял: фирменная улыбка, демонстрирующая весь зубной ряд; вечный творческий беспорядок на голове, будто только что поднялся с постели, где вовсе не спал; легкая щетина на загорелом похудевшем лице, и куча энергии, выражающаяся в сверхактивной жестикуляции. Он заряжал слёту, щедро делясь своей энергетикой с залом и получая не меньше взамен. Не стоял на месте, в отличии от Джареда, уютно расположившегося на высоком стуле, и находился в перманентном диалоге с благодарной аудиторией. Такие как он могли собирать тысячные стадионы и удерживать интерес самых разных категорий людей. С ним было интересно даже молчать. Дженсен знал.       Спина взмокла, ладони снова влажные. Дженс раздраженно потер их о чиносы. Во рту чувствовался металлический привкус — опять он искусал губы в кровь. Дышал коротко и часто, со стороны наверняка выглядел как астматик без ингалятора. А сердце кувыркалось в груди, как шальное, дергалось, словно в припадке, угрожая отключить нахрен своего хозяина. Все, как в первый раз, чувства острые, как лезвие, вот как так может быть, что вся гребаная жизнь сосредоточена лишь в одном человеке?! На небеса — с ним, и в ад — если без него.       Взгляд, как приклеенный, следил за Мишей, ловил каждую его эмоцию, каждый жест. Такой родной и близкий, каждая эмоция на очень подвижном лице — знакома, изучена. Сверлил взглядом и все больше хмурился — Миша не чувствует его, не ощущает близкого присутствия, связи больше нет… Он мог бы простоять всю панель под стеной, затем уйти, улететь, а Миша бы так и не узнал о том, что он был так близко, рядом… Горечь подкатывала к горлу и застревала комом — он проебал свой шанс. И даже если бы случилось чудо и Миша простил его и принял — ничто уже не будет как раньше. Все изменилось. И если его собственные чувства стали лишь более зрелыми и крепкими, то что творилось у Миши в душе, он не знал. Быть может там больше нет ничего.       Зал снова взорвался ликованием, Коллинз вел шутливый диалог с Джаредом, попутно выдергивая рандомных фанатов на сцену. Гул и лес рук из желающих, как в школе. Прожектор скользил по залу, выхватывая разные части аудитории, а Миша в микрофон инструктировал, кому подняться. Улыбка не сходила с его лица, глаза искрились весельем, легкость и непринужденность — он был собой, в своей стихии, делал то, что ему нравится, любил свою работу, любил своих поклонников, любил жизнь. А Дженсена грызло странное чувство — было горько осознавать, что пока он медленно мучительно гибнет, Миша свеж и весел. Может смеяться, флиртовать, легко порхая по жизни, будто его, Дженсена, никогда и не было. И эгоист внутри сгорал от ревности и иррационального собственнического чувства, на которое, в общем-то, уже давно не имел никакого права. От зависти ко всему миру, которому Миша дарил себя.       На мгновение глаза ослепила вспышка прожектора, хаотично гуляющего по залу. Дженс мотнул головой и зажмурился, пережидая пляски пульсирующих огней под закрытыми веками. Запоздало сообразил, что Коллинз прервался на полуслове…       Ну вот и все.       Его заметили.       Дженсен часто представлял себе их новую встречу. Какой она будет, что он прочтет в Мишиных глазах. Это скорее были фантазии, ведь зачастую ему грезилось, что он утонет во взаимном чувстве, пусть и тщательно скрытом. Внутренний прагматик кривился от таких грез, но в чем он был уверен, так это в том, что сможет прочесть в Мишиных глазах истину, какой бы она ни была. Злость, раздражение — к этому тоже он был готов. К чему он не смог подготовиться — так это к равнодушию, ведь быть готовым к нему значит быть готовым к поражению, принять тщетность всех попыток. И поэтому сейчас на смену тревожному ожиданию пришла паника — глаза Миши были безучастны. Они пересеклись взглядом лишь на мгновение, и в любимых синих глазах не было… ничего. Не было даже узнавания, как если бы Дженсен реально был одним целым с толпой, одним из тысячи, ничем не выделяющимся. Ни холода, ни напряжения, вообще никаких эмоций, так Миша посмотрел бы на случайного прохожего. Поведение Коллинза на панели не поменялось, он продолжал шутить, острить, активно общаться с залом. Ни закаменелой спины, ни резких отрывистых движений. Как так?! Он его хоть узнал? Может не рассмотрел? Дженс лихорадочно искал обьяснения, но цепкий мозг неустанно возвращал к тому моменту, когда ему ослепило глаза, а Миша внезапно осекся.       Тело затрясло и Дженсен уже знал, что будет дальше — невозможность дышать, двигаться. Это скоро пройдет, панические атаки не бывают долгими. Продолжая следить за сценой, внутренне молился — посмотри на меня, пожалуйста, дай хоть какой-то знак, что тебе не все-равно, что ты меня заметил, что ты меня помнишь. Лучше злись, кричи, ругайся, да что там, жги холодом или презрением, но только не равнодушием!       Панель подошла к концу, Коллинз и Падалеки тепло прощались с залом, не особо препятствуя тому, что фанаты не отпускают. Сейчас начнутся фотоопы, которых у Дженсена нет в программе оплаченных мероприятий, поэтому действовать надо незамедлительно.       С трудом пробираясь сквозь разношерстную толпу к сцене он вел взглядом каждое движение Миши: вот он обнимается с кем-то, кого-то хлопает по плечу, улыбаясь, наклоняется к уху кого-то и что-то говорит, оборачивается к залу, машет всем рукой, шлёт воздушный поцелуй и идёт к боковому выходу, расположенному позади сцены.       Не посмотрел. Даже мельком, вскользь. Как будто ему не интересно, как будто Дженсена здесь нет.       Дженсен ускорился, решительно расталкивая всех вокруг. Спина Миши удалялась, за ним сомкнулось кольцо охраны, ещё немного и он пропадет из поля зрения.       Кто-то схватил его за локоть, останавливая. Дженс удивленно обернулся, глядя на молодого мужчину его комплекции в обычной футболке и джинсах. Лишь бейдж на шее и наушник в ухе выдавали в нем принадлежность к службе безопасности.       — Дальше нельзя, мистер.       — Мишааа! — проорал в отчаянии.       Последние секунды и Коллинз скрылся в дверях. Сука, слышал же! Джаред, идущий следом, обернулся и на мгновение закаменел. Сощурился, словно не верил увиденному, и пулей вылетел следом за Коллинзом.       Дженсен вздохнул и аккуратно освободил локоть. Ну вот, теперь предстоят длительные обьяснения, что дальше ему, все же, можно.       Переговоры с охраной длились уже минут двадцать, и у Дженсена заканчивалось терпение. Чувствовал, что закипает — ещё немного и потеряет хладнокровие переговорщика. Парень с бейджем долго изучал его удостоверение агента фонда Гейтс, явно вполуха слушая о том, что этот фонд сотрудничает с фондом Коллинза и за плечами совместный проект, который Дженсен возглавлял, и в конце, как ни в чем ни бывало спросил:       — Коллинз при чем?       Дженсен скрипнул зубами, сдерживая крепкий мат, ткнул пальцем в рацию охранника и отрывисто приказал:       — Звони!       А дальше начался вполне ожидаемый треш. Вновь пришедшие люди (кто все они были?!), заискивая и извиняясь пытались до него донести, что встреча невозможна. Вот просто невозможна и все, без объяснений. Дженсен чувствовал себя психически больным пациентом, которого знающие врачи пытаются успокоить и вразумить. Градус его раздражения повышался.       — Я не ищу аудиенции со звездой. Коллинз — партнер проекта, какого черта происходит, что он прячется? — делать упор на совместную работу было самым разумным, но девушка с именем Моника на бейдже, виновато, но от того не менее твердо ответила:       — Личное распоряжение. Понимаете?       Дженсен поднял бровь: — Давно полученное?       Моника посмотрела на часы:       — Минут пятнадцать назад. Мы не нарушаем личное пространство наших гостей и не вмешиваемся в их дела с третьими лицами — физическими или юридическими. Извините.       Волна разочарования накрыла с головой. Вот так. Недостаточно было раздобыть пасс, недостаточно было встретиться взглядом, очень наивно было надеяться на их невидимую связь, которой больше нет, и ответы уже лежат на поверхности, но, проснувшееся природное упрямство не позволяло отступать. К тому же сейчас он был настолько зол, что опуститься до угроз не счёл чем-то неправильным.       — Я могу создать и вам, и Коллинзу большие проблемы. Вам — за то, что препятствуете мне выполнять свою работу, ограничивая доступ к партнеру. Коллинзу — за то, что прячется от представителя фонда, связанного с его фондом большими деньгами, — он сделал паузу, расценивая угрюмое молчание оппонентов, как добрый знак. И мягким тоном добавил: — Здесь в отеле полно журналистов, как думаете, им интересно будет выслушать эту историю?

***

      Небольшая комната, через стенку от конференц-зала, видимо, служила переговорочной. Символично. Длинный овальный стол посредине, аккуратно задвинутые стулья по окружности. Сквозь большое распахнутое панорамное окно лился солнечный свет, играя бликами на колышущейся от легкого ветерка белоснежной занавеске. Светло и свежо… Но Дженсену было темно и душно.       Он ждал здесь уже минут десять, и все попытки расслабиться приводили лишь к большему напряжению. Когда щелкнул замок входной двери, сердце ухнуло в пятки, а затем разочарование (или облегчение?) прокатилось душной волной по телу, когда в дверном проеме возник Джаред.       Падалеки молча закрыл за собой дверь и прислонился к ней спиной. Он почти не изменился, такой же огромный и патлатый, только глаза больше не улыбались, а губы были сжаты в тонкую жесткую линию. Сверлил Дженса немигающим колючим взглядом, под которым Эклз почувствовал себя препарированной лягушкой, растянутой спицами на дощечке.       -Чего ты добиваешься? — наконец выплюнул Джа, и Дженсен невольно поежился от ненависти, сквозившей в каждом произнесенном звуке. — Какого хуя ты не оставишь его в покое?       Дженсен выдержал тяжелый взгляд, сглотнул ком в горле и облизал пересохшие губы.       — Мне необходимо поговорить с ним. Джаред, пожалуйста, я прошу пять минут…       Джаред рыкнул и пересек комнату, остановившись у разделяющего их стола, оперевшись на него руками и сверкая на Дженса злыми глазами. Перебил на полуслове, не дав закончить:       — Ты не понимаешь слова «нет»? Если бы Миша хотел говорить с тобой, он бы уже давно это сделал. Тебе ясно? Так нет, блять, откуда ты нахуй взялся, когда он наконец смог собрать себя по частям и перешагнуть прошлое! Лезешь со всех щелей, ковыряешь его раны! Тварь, я б урыл тебя своими руками за то, что ты с ним сделал.        Грудь Джареда тяжело вздымалась, пальцы впились в столешницу, было очевидно, что он едва сдерживает себя. Решимость Дженсена, никак не ожидавшего такой пламенной речи, стремительно таяла. Он ведь действительно не знал, что переживал Миша на самом деле, как он жил все это время и что чувствовал. Это со стороны выглядело все легко — бурная веселая жизнь, обожание фанатов, востребованность, и хоть Дженсен понимал, что это все — ширма, полную глубину трагедии он не мог оценить. Ему эгоистично казалось, что Мише было легче, чем ему, ведь у того есть семья, дети, друзья, такие как Джаред, которые за него глотку перегрызут. А у него самого не было никого, с кем бы он мог разделить боль, и он переживал потерю в одиночестве.       — Прости, Джаред, — тихо ответил он, — я многого не знаю. Но мне важно его увидеть.       Падалеки отрицательно мотнул головой и скривился, как от зубной боли.       — В память о том что было… если ты ещё хоть немного беспокоишься о нем… оставь его в покое. Исчезни из его жизни. Не ищи больше и не напоминай о себе.       Тихо щелкнула дверная ручка, по ногам пробежал сквозняк, и занавеска за спиной Дженсена колыхнулась. Джаред обернулся к двери, Дженсен застыл как вкопанный, во все глаза глядя на Мишу, неслышной поступью зашедшего в комнату.       Что-то мягко сдавило грудь, обволокло все тело. Дженсен оказался словно в коконе из ваты — и легко и уютно, но не хватает воздуха дышать. Голова закружилась.       Миша смотрел на него в упор и это было совершенно иное чувство, не знакомое, но совершенно ошеломляющее. Он не чувствовал связи, струны не пели, но чудовищное притяжение едва позволяло оставаться ему на месте. Тело заныло, ладони кололо, а губы уже чувствовали вкус. Сумасшествие. Такого не бывает. Чтоб как шипучая таблетка растворяться в другом человеке — без остатка, без следа, больше не существовать отдельно, а быть им.       — Джаред, выйди. — Мишин голос был мягок, он прошелся теплой волной по телу, и Дженсен хотел верить, что Коллинз чувствует то же, что не одного его влечет, словно магнитом. Ничего не прошло. Ничего не прошло! И не могло. Стало другим, крепким, терпким, с нотами горечи, с болью, со шрамами, с пониманием, что быть рядом — единственный возможный вариант.       Джаред поравнялся с Мишей, бросил последний предостерегающий взгляд в сторону Эклза и перед тем, как выйти, негромко обронил:       — Не совершай ошибок.       Кому было сказано, Дженсен не понял.       Дверь закрылась, пространство схлопнулось. Сердце дергалось в припадке, отказываясь верить, что все реально, что он действительно рядом, совсем близко. И тишина не напрягала. Дженсен тонул в его взгляде, таком родном, таком спокойном, таком… Неприятное чувство, будто он что-то упускает, передернуло плечи. Дженсен сделал навстречу шаг… другой… и замер.       В Мишиных глазах плескалась ледяная пустота. И равнодушие.
631 Нравится 1045 Отзывы 314 В сборник
Отзывы (28)