ID работы: 4180124

Изломы

Слэш
R
В процессе
32
Размер:
планируется Макси, написано 323 страницы, 39 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
32 Нравится 44 Отзывы 5 В сборник Скачать

Подступающие тени

Настройки текста
      Родион шел тихими узкими улочками, куда доносились лишь отзвуки городской суеты и грохота колес с оживленной дороги, оставшейся где-то далеко в стороне. Погода стояла неопределенная: застлано небо белесым покрывалом облаков, а все равно просачивался через него желтоватый, рассеянный и обволакивающий все кругом солнечный свет. Ноги увязали в подтаявшем снегу, и вся эта уличная слякоть уже начинала просачиваться в сапоги. Какая-то оттепель вдруг наступила посреди зимы… Чувствовалось в воздухе не то дыхание весны, не то просто что-то полуфантастическое, совсем не из настоящей реальности — с ее крепкими январскими морозами, хрустящим под ногами снегом, седым инеем на всех деревьях и окнах… За одну ночь реальность эта куда-то удалилась, и казалось теперь: как же давно была зима! Стало так по-весеннему смутно, неопределенно, расхлябанно и даже, пусть хоть и едва ощутимо, но тепло, и, хотя касался щек настоящий, по-зимнему ледяной ветер, очень хотелось обмануться этими слабыми, полунадуманными веяниями пока еще далекой теплой поры.       Родион приехал в родной городишко еще в конце декабря, под Рождество, как только в консерватории всех отпустили на каникулы. Он всегда был рад вернуться сюда, пускай и ждали его в этом городе одни лишь воспоминания. Его самого, по правде говоря, очень смущало это слово; ведь Родион еще так юн, ну, какие у него могут быть воспоминания, да еще и «одни лишь»? И уехал он отсюда не так давно… А все же чувствовалось ему, что давно, очень давно всё это было — и все его одинокие прогулки по маленькому, наизусть выученному городку, и долгая, как казалось когда-то в детстве, дорога до гимназии, пролегающая сначала через сады, а потом по центральной, шумной улице, в гору, через рынок, и все-все-все вывески, каждое крыльцо, каждый облезлый двор, запечатленный в памяти, — на всем этом теперь лежал отпечаток прошедшего времени. Быть может, все дело в неизменности этих привычных с детства картин? В том, что время идет, что многое теперь уже не то, что раньше, да и сам Родион успел в чем-то измениться и что-то новое приобрести, а улицы, деревянные двухэтажные домишки, особнячки с садами — всё те же? И где-то во всем этом затерялся слабый, неуловимый призрак родионова детства, в поисках которого ему всегда так приятно было скитаться…       Родион вышел к пересечению двух небольших улиц; здесь тоже было тихо, только шумели где-то в спутанных кустах воробьи, тоже встревоженные обманчивым, ненастоящим теплом. Родион огляделся, прислушался, не едет ли кто; но вокруг не было ни души. Он пересек пустынный перекресток и, только повернув за угол дома, стоящего у края дороги, услышал вдруг за спиной оживленные мальчишеские голоса. Родион обернулся.       — Ну, там крови немного, можешь посмотреть! — со знанием дела сказал мальчишка, удерживая за рукав кого-то, ростом поменьше себя.       Родиона охватила смутная тревога. Что-то потянуло его назад, и издалека он увидел, как в глубине улицы, которую он переходил только что, поперек дороги лежит перевернутая телега, а вокруг суетятся какие-то люди.       — Раздавило! Раздавило! — с ужасом и восторгом одновременно кричали мальчишки.       У Родиона помутнело в голове. Не понимая, зачем, он пошел туда, куда сейчас сбегались любопытные гимназисты. Шагах в двадцати он остановился от места происшествия, но даже отсюда ему было видно: лежит под телегой недвижимое тело в изорванном, грязном рыжем полушубке, голова на неестественно вывернутой шее беспомощно откинута назад. Родион присмотрелся еще пристальнее, и вдруг его обдало холодом: это был его детский полушубок с каракулевым воротничком; это был его остроносый профиль, его лицо, вытянутое и болезненно-строгое выражение которого он каждый раз видел в отражении зеркала… Этим раздавленным был он сам.       Родион вернулся домой с красными, стеклянными от исступленных слез глазами, запыхавшийся, растрепанный, в расстегнутом пальто с порванным под локтем рукавом; длинный шарф развязался на шее и волочился по земле, весь грязный и изодранный.       — Родион явился, — раздраженно цокнула языком тетка Клара, заставшая его возвращение. — Что за вид? А, впрочем, ты как всегда, ничего нового…       Родион застрял в темной прихожей, пытаясь отдышаться; с трудом стащил он с себя грязные башмаки.       — Отдай пальто Наташе, она почистит и починит. Где так можно было изорвать его? — снова послышался строгий, но уже более равнодушный голос.       Горничная, вышедшая из комнат взглянуть, кто пришел, помогла Родьке выпутаться из промокшей верхней одежды, встряхнула пальто и, свернув, куда-то его унесла.       — Спасибо, — глухо отозвался Родион, подняв округленные, все еще ошалелые глаза на тетку, но та лишь презрительно хмыкнула и ушла по своим делам.       За ужином Родион вел себя еще тише, чем обычно, и не съел совсем ничего: тисками сковавшая его тревога не ослабевала, сдавливая горло и отвращая вообще от всего, что было вокруг. Забрав с собой одну только чашку чая, Родион поднялся к себе в комнату и сел на краю кровати. Еще не остывший чай в фарфоровой кружке согревал его помертвелые ладони, но Родион не обращал внимания на это тепло. Ему теперь ни до чего не было дела; душа в нем вся сжалась, смялась, как ненужная бумажка, а все звуки и ощущения проходили мимо, будто сквозь него. Было тошно. Он не мог понять, что с ним случилось и почему он до сих пор ощущает тупой, мучительный страх, выстуживающий изнутри последние остатки живой чувствительности. Но перед чем Родион был так беспомощен? Там, на улице, ему всего лишь показалось.       «Показаться может все что угодно, ну, скажем, даже сам себе ты можешь привидеться, — успокаивал себя Родион, — что же в этом такого страшного? Почему я теперь чувствую, что моя жизнь будто бы оборвалась в тот миг, и теперь уже нет меня, нет ничего, есть только страх и эта смерть…»       Родион попытался уговорить себя принять это все как обыденность, но ничего не получалось. Что-то остроугольное ворочалось в груди, вызывая тошнотворное чувство ужаса и беспомощности.       Родион отставил чашечку с остывающим чаем на стол и сцепил в замок дрожащие, обескровленные руки. Упав на спину, он повернулся на бок и зарылся в одеяло. Хотелось почувствовать тепло, нет — хоть что-нибудь; но тело словно онемело, обледенело, потеряло всякую чувствительность. Реальность отступала все дальше, и все явственнее чувствовался сквозь ее отголоски землистый, гнилостный запах безысходной, смертельной тоски. Родион попытался вздохнуть, но ребра свело так сильно, что сделалось больно, и он тихо заплакал от бессилия.

***

      Серое, скучное утро. Родион открыл глаза и понял, что лежит поперек растрепанной постели, запутавшись в одеялах. Видимо, он так и уснул вчера, не выдержав того, что нашло на него. Но сейчас он уже не чувствовал ничего, кроме усталой слабости, от которой хотелось завернуться в плед и вновь погрузиться в исцеляющий сон.       Родион повернулся на другой бок, лицом к окну, и сощурил взгляд на будильник, стоявший на подоконнике: стрелки подходили уже к одиннадцати. Сон, затянувшийся до полудня, Родион находил вредным: после такого всегда болела голова, одолевала какая-то заторможенность и при этом раздражительность… Поэтому, желая не портить того мирного настроения, которое принес ему долгий ночной сон, он с неохотой откинул одеяло и поднялся с кровати, чтобы вдруг снова не уснуть.       Из гостиной доносились звуки рояля. Родион спустился по лестнице и украдкой заглянул в приоткрытые двери: можно ли пройти, не помешает ли? Наверное, кто-то пришел на урок…       Но за роялем, как оказалось, сидела Лиза и что-то неловко выигрывала, щурясь в ноты и морща от какого-то преувеличенного напряжения вздернутый носик. Рядом сидел, подперев рукою голову, Альбрехт, кивая и терпеливо выжидая, пока та доиграет до конца.       Родион бесшумно протиснулся в двери и, желая остаться незамеченным, вдоль стены прошел через комнату к кухне. Внимания на него, конечно, так никто и не обратил.       Позавтракав тем, что нашлось, Родион решил поставить чай, но с этим вдруг возникли некоторые трудности.       — Вообще-то, мы ничего на примусах не готовим и уж тем более не греем так чай, — послышался строгий голос Лизы, которая зашла сюда, видно, только из любопытства — услышав, что кто-то чем-то здесь гремит. — Керосина мало, и он ужасно дорогой.       — Да? — Родион пожал плечами, отставив пустой чайник. — Да я ничего еще и не сделал…       — Хочешь чаю — дождись обеда, — Лизавета устремила на Родиона пытливый взгляд синих глаз. — Будет самовар. Что ты, к слову, так поздно встаешь?       Родион вновь пожал плечами и, наполнив свою чашку водой из кадки, ушел в комнаты.       Заметив, что в гостиной теперь никого не осталось, он выждал в нерешительности минутку и подошел к роялю. На опущенной крышке лежали ноты: какие-то известные мелодии, простенькие танцы в четыре руки и романсы. Родион пролистал их и ничего интересного для себя не нашел. Сел за инструмент и вполголоса стал что-то импровизировать.       Мягко и бархатисто запел рояль — как же Родион любил его! Каждый звук, каждая нота отзывалась в Родионе теплой грустью чего-то родного и милого сердцу. Повеяло вдруг чем-то ностальгическим, ушедшим, но оттого не менее целительного для его смущенной души. С наслаждением Родион вслушивался в каждое взятое созвучие: да, так не звучит больше ни один инструмент…       Родион не заметил, как в комнату вошла Лиза. Поглядев издалека на то, как задумчиво Родион склоняется над клавиатурой, она прошла в комнату и, обойдя ее, оглянув высокие книжные полки и, видимо, не найдя на них ничего интересного для себя, села в мягкое кресло, подобрав под себя ноги. Подперев рукою щеку, она со скучающим видом бродила взглядом от сутулой фигурки Родиона к окнам, в которых плыло серое дымчатое небо…       — Ну, хоть бы сыграл чего хорошего, — не выдержала Лиза. — Что за унылости? Называется еще: в консерватории обучается! Что-то не слышно этого…       Родион обернулся к ней, отняв руки от клавиатуры.       — Я для себя играю, — сдержанно ответил он, — а не на концерте. Какая глупая претензия.       — Да? Глупая? — Лизавета удивленно вскинула светлые брови. — Какой ты все-таки грубиян.       — Мне все равно, — вздохнул Родион, закрывая клавиатуру и поднимаясь из-за инструмента; больше всего он не выносил таких слушателей. — Думай обо мне, что тебе хочется. Всё-рав-но.       Родиону на миг подумалось, что, быть может, он не прав и зря столь резко реагирует на такие мелочи. Но почему-то ему всё кажется, что Лиза настроена к нему враждебно, да и вообще беспрестанно следит за ним, будто он вор какой в их доме или ребенок, который может чего-нибудь натворить без присмотра.       — Не надо за мной подсматривать, — нахмурившись, он глянул на Лизу — та как-то презрительно скривилась. — Хватит за мной везде ходить, ясно?       — Я не подсматриваю, — обиделась она. — Это общие комнаты. Иди к себе и сиди там один, сколько тебе влезет, раз такой раздражительный… Ипохондрик!       Родион взял со стола оставленную им чашку с водой и, ничего больше не сказав, ушел. Может быть, сестрица права: чересчур раздражительным Родион виделся даже самому себе…       Вернувшись в свою комнату, Родион понял, что ничем теперь заниматься не сможет: очень уж глубоко задела его эта сцена.       — Как же тошно, невыносимо! — бессильно воскликнул он, охваченный отчаянным негодованием.       Сорвав с дверцы шкафа плащ и шарф, он стремительным шагом вырвался из комнаты, а затем и из дома, спеша куда-то прочь, не разбирая дороги…       Родион вернулся с улицы аккурат к обеду. Со смущенным, виноватым видом он теперь сидел за столом, помешивая ложкой жидкие щи из квашеной капусты.       — Вчера-то, — слышали? — случилось в центре такое… — начала было пересказывать новости Наталья, хлопочущая вокруг стола. — Наехал груженый обоз на какого-то студентишку, переломал так-таки пополам!       — Ну что ты, не к столу же такие разговоры заводить! — упрекнула ее Клара. Сердце у Родиона похолодело и замерло в том самом, вчерашнем ужасе.       — Так я ведь без подробностей, — отозвалась горничная и тотчас пересказала в красках все, что услышала сегодня касательно этого происшествия.       — Фу, — сморщила лоб Лиза, сидевшая рядом с Родионом. — Какие ужасы…       — Ну, всякое случается, — сказал Альбрехт, протянув дрогнувшую в костлявой руке чашку к самовару. — Что же, теперь только об этом и говорить?       — Других новостей нет, чтобы о них говорить, — равнодушно сказала Клара. — О хороших, тем более, даже мечтать не приходится.       Родион, словно исподтишка, поднял глаза и обвел быстрым взглядом всех сидящих за столом.       «И некому даже рассказать, — с горечью подумал он. — Кому я тут нужен со своими кошмарами…»       Задумавшись, он остановился взглядом на сидящей прямо напротив него Златке.       «Кажется, будто здесь вообще никто друг другу не нужен, — думал Родион. — Вот, тоже сидит какая-то понурая, забитая. У нее-то что случилось? Наверное, я точно так же выгляжу со стороны!»       Злата не поднимала глаз, не участвовала ни в каких беседах, сидела тихо, в каком-то болезненном смущении помешивая в чае отколотый кусок сухой баранки. Худая девочка-подросток, пугливая и излишне скромная, она всегда мало и коротко говорила, никогда громко не смеялась, не возмущалась, ничего не спрашивала и вообще вела себя так тихо, словно боялась чем-нибудь выдать свое присутствие. Но сейчас Родион почему-то уловил в ней что-то особенно тревожное. В конце концов, она даже не притронулась к обеду… Почему никто этого не заметил?       «Почему здесь всем так все равно друг на друга? — Родиона словно осенило; раньше он над этим и не задумывался. — Ладно я — я тут, похоже, уже совсем чужой… Кажется, никто и глазом не моргнет, если в этом доме кто-нибудь даже и убьется. Да, видно, так всегда и было… И заметил я это только отстранившись от здешней жизни».

***

      Родион возвращался с очередной одинокой прогулки задумчивый, как ему казалось, даже больше обычного и как будто бы чем-то расстроенный. По правде говоря, ему уже становилось скучно здесь. От напавшей вдруг хандры заниматься ничем не хотелось, и Родион бесцельно бродил по окрестностям, уже не улавливая в них ничего интересного и тревожащего душу. Дни тянулись, словно одинаковые, и все чувства колебались только в каком-то узком, замкнутом промежутке между жалостливой тоской и разочарованием. Сгорбившись и засунув руки в глубокие карманы, он поднимался по широкой улице в гору. Его дом располагался на самом краю улицы, на небольшом пригорке, окруженный густыми садами, которые переходили в лес. За этим лесом — железнодорожные пути, по которым изредка, да простучит паровоз. Ветер приносил с той стороны запах железнодорожной гари, и запах этот отчего-то тревожил обреченным ожиданием чуткое, беспокойное сердце.       Поднявшись, Родион вскинул грустный, тихий взгляд, и весь широкий простор пустынной улицы, вся серость хмурого, скучного дня отразилась в нем. Подул ветер, и глаза эти заслезились… Родион шмыгнул носом и пошел дальше: уже показались впереди ворота дома.       Не зная, чем себя занять, Родион пошел в сад. Там, в отдалении, под кривенькими старыми яблонями была скамейка и столик — летом хорошо было там сидеть. Но теперь была зима, и сад утонул в сугробах: кроме единственной расчищенной тропки, ведущей к сараю, путей больше не было никаких. Уныло походив рядом и помечтав о любимом местечке еще немного, Родион вернулся во двор и сел на ступеньках деревянного крыльца. Подул ветер, и с крыши над террасой посыпалась мелкая снежная крошка; с глухим звуком упал и утонул в сугробе сброшенный с черных ветвей старого тополя ком снега. Снова порыв ветра — и снова откуда-то сверху съехал снег. Родиону стало зябко сидеть на улице, и он, вздохнув, встал, отряхнулся и зашел в дом.       — До чего уныло…       Раздевшись уже в своей комнате и по привычке забросив пальто на дверцу шкафа, Родион сел за фортепиано.       — Даже заниматься не хочется, уныло — прямо клонит в сон! — вздохнул он, убирая с закрытой клавиатуры тетрадки и книги, сложенные на ней.       Достав ноты чего-то, что задано было ему учить в дни каникул, Родион открыл инструмент и с тоской поглядел на пожелтевшие клавиши, от которых повеяло знакомым запахом старого лака и пыли.       — Хочется только скучать и грустить, — снова вздохнул он. — Как будто уныние это лишило меня всех сил. Я не знаю, откуда во мне это. Как я устал…       Заставив себя едва ли с полчаса посидеть за фортепиано, Родион, измученный, упал на постель. Он достал из-под подушки начатую книгу, и, улегшись на животе, попытался увлечься хотя бы этим. Ностальгически-сентиментальные настроения его вполне удовлетворялись любимыми еще с каких-то незапамятных времен сказками Гофмана, и Родион на несколько часов забылся, уйдя в мир прекрасного, далекого и оттого чистого, ничем не омраченного чувствования.       Наступали сумерки. Достав из-под кровати лампу, Родион зажег ее и поставил над кроватью — на подоконник. Теплый розоватый свет упал на желтые страницы, и Родион продолжил чтение, трепетно и вдумчиво внимая каждому слову, каждому образу. Теперь печаль его сделалось теплой, тихой и трепетной — так тоскуется лишь только по тому, что любил и будешь любить вечно. И ни за что на свете он не оставил бы этих грез, этих сказок. Забыться бы в них, раствориться и не быть бы больше тем пресным собой, не жить бы свою дурацкую, постылую жизнь, а уйти и остаться навсегда в другом мире — там, где есть еще что-то возвышенно-прекрасное, есть надежда, спасительная любовь и утешение…       Он сел на постели, отложив в сторону книгу. Теперь уже стемнело вовсе, и читать при свете тусклой керосиновой лампочки, оставленной на подоконнике, стало невыносимо. Вечер был тихий и снежный: крупные хлопья неспешно опускались с неба, беззвучно оседали на окне и касающихся стекла ветвях деревьев. Родион устремил взгляд в фиолетово-синий вечер, слегка белесый от начинавшегося снегопада. Где-то вдалеке, вдоль улицы зажегся, мигая, голубоватый свет редких фонарей.       Вдруг что-то жалобное, но теплое пошевелилось у Родиона в груди, проснувшись в тишине мирного вечера. Он коротко вздохнул, когда дыхание внезапно стеснилось мгновенным приступом тоскливой жалости. Тишина и спокойствие для него никогда не существовали без этого горького привкуса, особенно — в моменты уединения с самим собой.       Может быть, он еще помнил те, давние домашние вечера, полные тихой отрады и чего-то совсем-совсем доверительного, сокровенного, почти что тайного — и оттого такого милого сердцу и всегда долгожданного. И даже если не очень помнил — всё равно вечера эти оставили глубокий след в его душе, по которому сейчас хотелось пойти и достичь той самой теплящейся в сердце радости — робкой, но настоящей. Но где теперь она, где все это? Занесено снегом — потерялся и след. И вместо полноты чувства, вместо утешения и приветливых, таких добрых и родных речей — пустота. Вот-вот он мог бы услышать этот голос — ласковый, тихий, — но след теряется и здесь. В памяти остались лишь далекие, едва уловимые ощущения, которые теперь могли быть прочувствованы только через смутное, запамятованное уже горе и сдавливающую сердце тоску. Всё, когда-то милое и светлое, меркло и терялось в холодном молчании. Прежде приятная, умиротворяющая тишина делалась невыносимой, прежде утешительное уединение — превращалось в одиночество.       Родион даже не мог вспомнить, какой была она, его мать. Он видел в своей памяти только смутный образ, который ощущался им как что-то искреннее, заботливое и трепетное. Наверное, она была очень добрая. И очень любила Родиона. И эта крепкая любовь, так аккуратно и точно когда-то вложенная в его сердце, должна была и теперь продолжать жить в нем. Но чем теперь она стала, и что выросло из нее — Родион пока еще не мог осознать. Он только чувствовал: что-то неправильное произошло, что-то в нем однажды будто перевернули. И теперь все его чувства, вся его жизнь была отравлена смертельной горечью. Навечно в сердце впился осколок, дающий о себе знать при малейшем движении чувств. Но Родион давно привык к этому и никогда не удивлялся беспричинно разливавшейся в нем тоске. Ему часто становилось до слез жаль чего-то, но так смиренно и глубоко было это «жаль», что он никогда не задумывался о причине этого чувства и никогда не гнал его, свыкнувшись, ужившись с ним.       На улице вдруг поднялся ветер, и в оконное стекло, сбрасывая с себя легкий пушистый снег, заскреблись голые ветки деревьев. Снегопад усилился. Завьюжило. Родион смотрел в окно, а душу всё смущала тоскливая, горестная нежность. Как бы ему хотелось, чтобы эта нежность, это тепло в нем осталось чистым, ничем не тронутым! Как хотелось еще хотя бы раз оказаться там, где возможно было его почувствовать по-настоящему… Это не было ни мечтой, ни просьбой — только робким, смиренным вдохом истосковавшейся души. Родион всё понимал, пусть и многого себе объяснить не мог. И стремление его туда, где укрыли бы его тепло и надежно, любя и оберегая от всех зол, неизбежно разбивалось, обрушиваясь в тот самый гроб, где нашла свой последний приют та, кто открыла когда-то для него всё это.       И мерещились ему среди теней деревьев слабые, протянутые к нему руки, то пропадающие в снежной мгле, то снова устремленные к нему. От жалости к чему-то кольнуло сердце, и на глазах вдруг с точно таким же уколом выступили слезы.       Лампа на окне погасла давно. Ветер бил в окно, и ветхая деревянная рама подрагивала, звеня замерзшим стеклом. Светло было от непроглядного снежного полотна, застелившего весь вид на улицу, но свет этот не утешал от ставшей вдруг душной и тесной темноты комнаты — он лишь вселял тревогу и душил только больше. Хотелось открыть окно, но что, если ворвется внутрь эта плотная материя и заполнит собой всё, и сгинешь в ней без следа, задохнувшись?.. Настигнувшая неизбежность, какое-то вдруг обрушившееся ощущение тупика, загнанности в угол и удушливого смятения раздавили последние искры теплых воспоминаний, и они угасли, исчезнув в завывающей вьюге. Что-то вдруг ударило в окно и форточка, не выдержав, распахнулась. В комнату ворвался поток обжигающего холодом, рыдающего взахлеб ветра.       Родион вздрогнул, в страхе вскочил с кровати и, не оглядываясь, задыхаясь от бешеного биения испуганного сердца, выбежал из комнаты, захлопнув за собой дверь…       — Шею свернешь! Куда ты так несешься? — послышался визгливый голос Лизаветы, которая поднималась по лестнице и вдруг столкнулась на ней со сбегающим вниз Родькой. Тот, перепрыгивая через ступеньку-две, не замечал ничего на своем пути, подталкиваемый в спину неотвязным страхом, и чуть ли не сбил свою сестрицу с ног.       — Вот непутёвый! — вздохнула Лиза, прижавшаяся к деревянным резным перилам. Просунув сквозь них голову, она увидела, что Родион убежал в гостиную и, судя по донесшемуся оттуда грохоту, во что-то все-таки нешуточно врезался.       Родион встал с пола, отряхивая ушибленные коленки и потирая сгиб локтя; на бегу он зацепился рукавом за дверную ручку и, видимо, испугавшись, дернулся так сильно, что из дверей в гостиной чуть ли не посыпались стекла. Родька испуганно огляделся.       Из дверей на другом конце комнаты показалась степенная фигура горничной.       — Что за шум! — всплеснула руками она. — Разбили чего-нибудь?       Наталья подошла к Родиону, а тот как-то инстинктивно отшатнулся назад, в угол, глядя затравленно, будто бы действительно что-то натворил. Женщина поглядела на него внимательными глазами с тревогой и замешательством.       — Ничего, ничего, — Родион опомнился и стал торопливо оправдываться. — Все в порядке!       Ничего не сказав, только лишь покачав головой, горничная ушла, оставив Родиона с каким-то неприятным чувством, над которым он, впрочем, задумался, и это было сейчас очень кстати: нужно было как-то оправиться после пережитого помрачения.       «И все здесь обращаются со мной, как с ребенком, — обиделся про себя Родион. — Но не в том смысле, в каком хотелось бы мне им быть! Не заботу, а только презрение вижу во всем их ко мне отношении. Всё думают, что я беспомощный дурачок. Думают, что за мной надо приглядывать, чтобы я ничего не сломал или не сделал чего не так. Наверное, за полоумного считают. Даже противно…»       Он прошел в соседнюю комнату и сел за большой круглый стол, на котором не было ничего, кроме расписной вазы с какими-то давно засохшими, почерневшими цветами. Родион выставил вперед себя локти и уперся ладонями в щеки, выдохнув и отпустив вдруг взыгравшее в нем негодование. В задумчивости он рассматривал темный, давно увядший букет, поставленный посередине стола и, видимо, никому здесь не мешающий или попросту забытый.       — Может быть, ценность какая-то, чей-нибудь подарок, вот и жаль выбросить, — подумалось Родиону, — или наоборот, никому до этой вазы дела нет…       Родион грустно вздохнул. Он понимал, что теперь это не его дом, что здесь он как будто бы бесправный посетитель, даже не гость, — совсем чужой. Пусть даже почти ничего здесь не изменилось, — ну, разве что появилось новый член семьи в лице Натальи, которая существенно оживляла здешний унылый быт, — Родион чувствовал, что что-то безвозвратно покинуло это место — что-то, что и связывало Родиона с ним.       Этот исчезнувший предмет был чем-то совершенно неуловимым, его невозможно было даже как следует прочувствовать, а уж дать ему какое-то название — тем более. Родион уехал из дома три года назад и с тех пор изредка и ненадолго наведывался в город, в котором, кроме ностальгических прогулок и его собственного, маленького уголка в доме, не осталось для него ничего памятного и ценного. В семье встречали его довольно равнодушно, товарищей и, тем более, хороших друзей у него и вовсе тут не было… Выходит так, что приезжает сюда Родька только чтобы потосковать по ушедшему детству, чтобы с каждым своим приездом все больше уяснять для себя: счастливая, беззаботная пора ушла навсегда, а в память о ней не сохранилось ничего осязаемого. Все покрылось налетом небытия, и все, о чем мог он вспоминать — одинокое, печальное, существовавшее всегда лишь в его сознании. Жизнь его круто изменилась еще лет десять назад, но что было ребенку до тех изменений? Только лишь теперь, понимая суть вещей и умея назвать их определенными словами, Родион понял, какая пропасть была между ним и тем тихим миром, беззаботным и отрадным. Воспоминания об этом мире жили в этом доме до тех пор, пока Родион не покинул его; они и были тем самым неосязаемым предметом, исчезнувшим теперь и напрочь оторвавшего Родиона от этого места, которое будто бы остыло в его отсутствие и согреть его было уж нечем. Отлучившись от привычного, Родион смотрел на него теперь трезвым, отстраненным взглядом, и оказалось, что жизнь его здесь была наполнена чем-то только лишь благодаря его фантазии. Все, что он мог вспомнить о своей прежней жизни — одинокие прогулки, размышления и переживания; лишь только в последний прожитый здесь год у него появился единственный друг, о котором, впрочем, нет нужды вспоминать: он существует и теперь.       Родион всегда жил по-настоящему только лишь тогда, когда был один; в остальное время он как будто отсутствовал, и для того, чтобы вытащить из памяти хотя бы какое-то конкретное воспоминание, к примеру, из ученической жизни, ему приходилось очень сильно и надолго задуматься. Мутными, тяжелыми и однообразными виделись ему прошедшие годы отрочества. И ничего в них не было замечательного с тех пор, как не стало его матери, а все, чем жил Родион, всегда было только воспоминаниями и мечтами. Это открытие не поразило его теперь и не разочаровало, а только лишь укрепило в мысли, что возвращаться в этот чужой, холодный к Родиону дом ему не нужно, в этом нет никакого смысла и уж тем более радости. Даже на улице он не чувствует себя настолько одиноким и неуместным, как дома… Может быть, потому что именно улица и была ему на протяжении многих лет этим домом: Родион всегда много времени проводил в прогулках по городу и на природе, ища в них себе утешение и вдохновение.       — Что у меня остается на память? — спросил Родион сам себя, как бы подводя итог. — Я люблю этот город, но больше я в нем ничего никогда не найду, а воспоминания… Они и так живут во мне, и их я смогу вынуть из себя в любом, кажется, даже в самом отдаленном месте…       Откуда-то из комнат донеслось мягкое и глубокое звучание рояля. Родион прислушался к стройным звукам инструмента, знакомый, совсем что родной голос которого мог заставить его забыться на несколько мгновений.       «Нигде, никогда больше не услышу я такого звучания, — подумал Родион, — и нет в мире другого такого рояля — есть лучше, есть хуже, но ни один из них не будет звучать так же, как этот. Особенный тембр у него и даже запах — особенный. Потому ли, что это самый первый инструмент, который я услышал в своей жизни? Стану искать такой же и не найду никогда…»       Глубокие, благородные басы чередовались с не менее завораживающим звучанием верхнего регистра — в меру звонкого, с каким-то приглушенным, мягким отзвуком и тихим постукиванием молоточков на самых-самых верхах. Родион помнил наизусть, как звучит каждая клавиша в каждом из регистров этого старого, сделанного на века концертного рояля. В детстве ему нравилось вслушиваться в отдельно взятые ноты, тянуть их до тех пор, пока не сойдут на нет все-все призвуки и не останется от ноты и всех ее красок один лишь тихий гул, не смолкающий, казалось, до тех пор, пока вовсе не отпустишь клавишу. Больше всего Родион любил так слушать «до» малой и «ре» первой октавы, потому что в них особенно красочно колебался звук, в котором иногда даже могли послышаться какие-то слова… Последнее, впрочем, могло быть только лишь воображением самого Родиона.       В гостиной, за роялем сидел Альбрехт и что-то играл по памяти. На рояле стояла зажженная керосиновая лампочка, освещающая своим скромным мерцающим огоньком темную комнату.       Родион прислонился к дверям, издали глядя на длинные, сухие ладони с такими же длинными, узловатыми пальцами, уверенно, но без особенной силы выстукивающие по клавиатуре какой-то знакомый старинный танец. Родион обвел взглядом гостиную и, убедившись, что никого больше в ней не было, подошел к отцу.       — Что, Родя? — Альбрехт посмотрел на него сквозь очки усталым, по-старчески мутным взглядом, и тихий голос его прозвучал мягко и обреченно.       — Просто хотел посидеть рядом, — признался Родион. — Можно?       — Можно.       Родион притащил из угла стул и устроился сбоку, положив на крышку рояля руки, а на них, по привычке, — голову. Ненадолго воцарилась задумчивая тишина, и снова зазвучал рояль, ласково и певуче развертывая какую-то кантилену.       Родион, чувствуя, как передается ему вибрация струн, смотрел куда-то в темноту и слушал, и чувствовал… В какой-то момент он закрыл глаза и даже задремал на пару мгновений. Проносились перед глазами какие-то неуловимые образы, искажалась в полусне музыка, приобретал все более причудливое звучание рояль… Снова кольнуло в сердце что-то тоскливое и нежное, от чего хотелось забыться, уснуть, превратить это болезненное, но сладкое чувство во что-то, чем можно было бы насладиться и почувствовать себя хотя бы на миг счастливым, хотя бы во сне… Что там, в этом сне? Белый, пушистый снег, вечер, фонари, тихий заснеженный сад и чья-то теплая ладонь, ласково поглаживающая по голове…       Родион вдруг вздрогнул от пробежавшей по всему телу судороги и проснулся; музыка все еще продолжалась, но была уже другой, медленной и невыразительной, как показалось Родиону. В стенных часах медленно, низко и тревожно загудела пружина, пробило девять часов.       — Надо, что ли, хоть чаю попить, — вздохнул Альбрехт, перестав играть. На лице его вдруг мрачной тенью проявилась невыразимая скорбь, которая быстро сменилась скукой и обыкновенной усталостью слабого, пожилого человека.       Родион никогда раньше всерьез не задумывался над такими материями, как время и возраст, но теперь, видя, как сильно состарился его отец за какой-то год или даже полгода, он понял, что ему вовсе это не казалось. Родион не мог вспомнить, сколько ему было лет, да и какая теперь была разница, если человек угасал по-настоящему, неотвратимо и безвозвратно. Альбрехт выглядел беспомощным, совсем слабым, и он был таковым, — Родион с ужасом понял это, глядя в изнуренное, худое лицо с глубокими складками морщин на лбу и около рта, с обострившимся костлявым носом, на всю его фигуру, некогда высокую, статную и безукоризненно красивую, а теперь — болезненную, хрупкую, будто всю переломанную и такую жалкую, что Родиону захотелось плакать.       Альбрехт встал из-за рояля и бесшумной ссутулившейся тенью удалился в другую комнату. Через какое-то время в гостиной появилась горничная, зажгла несколько светильников и поставила самовар…       За столом сидели молча, вдвоем — никто больше не откликнулся на приглашение к чаю. Родион, смущенный своими горькими размышлениями, звенел потемневшей серебряной ложечкой о края кружки, размешивая в чае кусок сахара. Ему думалось теперь о том, что хорошо было бы, если б в доме не осталось никого, кроме них двоих; чтобы продолжались такие тихие, безмолвные вечера, чтобы, может быть, они даже о чем-нибудь могли поговорить…       «Только он, наверное, не очень меня любит, — одернул себя Родион. — Ему все равно всегда было… Почему ж тогда мне хочется быть с ним, почему мне так жаль каждый раз оставлять его здесь, как будто бы я хоть зачем-нибудь ему нужен? Я не нужен. Здесь никому никогда не было дела до меня, как будто бы меня никогда не существовало, как будто бы я даже не половина человека, а полное его отсутствие!»       Родион не знал, точно ли обижен он на отца за то, что тот как будто игнорировал его существование, что давал всегда Родиону слишком много свободы, так, что та превращалась в попустительство и настоящее равнодушие. Последнее высказывание более удовлетворяло Родиона в своей точности, хотя чувствовал он себя всегда именно забытым, заброшенным, тем, до кого никому никогда не будет дела. И эта привычка быть ничем, прозрачной, бесшумной тенью укоренилась в нем так, что стала большим препятствием в его жизни. И все-таки Родька ни на кого не сердился, ведь вряд ли такое отношение к нему было намеренным; да и на что тут обижаться? — его никогда не били, зря не ругали, напротив, обеспечивали всем необходимым и не выставляли никаких запретов. Но как же хотелось ему хоть что-нибудь значить для этих людей! Как хотелось, чтобы его ждали и принимали с радостью, чтобы расспрашивали о чем-нибудь, да хотя бы о чем-нибудь разговаривали по душам. Этого никогда не случится, — Родион это знал и ни на что не надеялся. Может быть, только где-нибудь в другой жизни он найдет себе место, где он всегда будет желанным и любимым…       Родион снова почувствовал, как в глазах кольнули скупые, бессильные слезы. Он часто заморгал и спрятал лицо в чайной чашечке, делая вид, что пьет из нее так долго; а, впрочем, на него и так никто не смотрел.       «Я так устал быть лишним, — думал он. — Быть лишним и есть то самое обидное… Для чего я приезжаю сюда, если здесь некому меня любить? Для кого? Я понял кое-что за это время… И я решил: больше никогда не приеду сюда. Незачем. Ужасно обидно, тоскливо, бессмысленно. Не хочу».       — Хочешь, Родя, вина? — вдруг послышался выцветший, ослабленный голос. — У нас тут припрятано его… Какое ты предпочитаешь?       — Зачем? — выронил растерянный Родион, ни за что на свете не ожидавший такого вопроса.       — Просто так, — Альбрехт поставил звонкую пустую чашку на блюдце. — К тому же, меня мучает бессонница, а вино как-то благотворно влияет на сон… Во всяком случае, мне так всегда казалось.       — Ну, что же, — протянул Родька, думая над ответом, — можно, наверное, и вина. Мне все равно.       — Все равно, — растерянно усмехнулся Альбрехт, — ишь ты.       Он встал из-за стола и в задумчивости подошел к стоящим вдоль стены высоким книжным шкафам со стеклянными витринами.       — Помнится мне, где-то здесь тоже что-то лежало… Не идти ведь теперь в погреб. Поди, Родя, сюда. Поможешь достать. Вот, кажется, наверху лежит бутылка.       Родион приставил к шкафу стул и, взобравшись на него, стал разгребать предметы, пылившиеся на одной из верхних полок. Действительно, в какой-то момент была обнаружена бутылка красного вина.       — Вот, — значительно произнес Альбрехт, взяв у Родиона его находку, — это очень хорошее вино, привозили лет десять назад… Помнишь, ездили на юг еще с матерью твоей?       Родион слабо помнил, что это была за поездка. Вернее, он помнил какие-то пейзажи, которые, как картинки, хранились в его памяти. Всплывали перед глазами эпизоды: лиловый вечер в ароматной полынной степи, прогулка по каменистому берегу ранним, ослепительно-светлым утром, снова берег моря, но то уже — вид из беседки какого-то кафе, и сладко пахнет выпечкой… С кем он был, когда, как доехал туда и обратно? — этого в его памяти почему-то не сохранилось. Словно приснилось ему это всё…       — Да, хорошо тогда было, — Альбрехт вздохнул, сел за стол и, уперев бутылку вина в колено, сухой, жилистой рукой воткнул в нее штопор и не без труда вытянул пробку.       Родион покорно сел на свое прежнее место, сложив руки на коленях.       — Где же бокалы? — приподняв острый подбородок, Альбрехт сощурился куда-то в сторону стеклянной витрины. — Ладно, уж не будем теперь искать.       И он налил вино прямо в те чашки, из которых они только что пили чай.       — Вот, что осталось нам от тех времен. Только и всего, — снова вздохнул Альбрехт.       Родион поднес к лицу чашку и принюхался. Сладкий, словно медовый аромат вдруг почудился ему. В предвкушении такой же сладости он сделал глоток.       — Ну, что? — поинтересовался Альбрехт.       — Довольно приятное…       Разговор не задавался даже теперь. Тоскливый вечер делался еще тяжелее с каждым выпитым глотком, — так ощущалось Родионом это вино, разливающееся сладкой, теплой горечью по всему телу. В глазах вскоре поплыло…       — Такая она была красивая, такая чудесная, — прошептал Альбрехт после долгого молчания. Он уже не раз подливал себе распаляющий чувства напиток. Глаза его вдруг оживились, став влажными и ясными. Он отставил фарфоровую чашку, меланхолично поводил по ее позолоченному краю длинным изогнутым пальцем.       — Все тогда было таким: прекрасным, идеальным. Весь мир! — он задумчиво смотрел куда-то перед собой. — Какое блаженство — просто жить и любить. Сколько вдохновения, сколько восторга и тихой радости… Всё это было и всё покинуло меня. Если б только можно было вернуться и навсегда остаться в том, самом лучшем в моей жизни времени.       Он взял бутылку и в той же задумчивости разлил ее остатки себе и Родиону. Получилось так, что Родиону досталась полная до самых краев чашка… Он посмотрел на нее и, не осмелившись дрожащими пальцами приподнять, наклонился, упершись ладонями в стол и отпил немного…       — Все самое светлое разбилось, — с тихой, смиренной горечью продолжал говорить Альбрехт, обращаясь не к Родиону и не к самому себе, а словно бы к невидимому кому-то, к кому и устремлялся его полный совершенно трезвой, глубокой тоски взор. — Осталась только жалость. Или жалкость… Всё жалкое, ненужное стало. Я тоже…       Родион не мог не прочувствовать до самого дна эту тоску, эту невыразимую боль, которая не помещалась ни в какие слова, но ясно звучала в каждом из них. Становилось тяжело: и от нахлынувшей, обреченной жалости, и от того, что делал с Родионом крепкий напиток. Впрочем, бросать его он не хотел: уже онемевшими пальцами он взял чашку и медленно, не чувствуя больше ни наслаждения, ни вкуса, выпил все до дна.       — Сколь лет уже прошло… — снова послышался тихий, полный сожаления голос, но Родиону теперь показалось, будто звучит он где-то в отдалении, все глуше и глуше. И после он уже не смог разобрать ни слова…       Ослабев и чувствуя во всем теле странное, тяжелое онемение, Родион откинулся на спинку стула. Дышал он тяжело и медленно, и глухо, так же медленно, но с силой стучало в нем переполненное какой-то тяжестью сердце. Голова кружилась, в взгляде все перевернулось и смешалось. Неумолимо тянуло куда-то вниз…       — Что с тобой? — забеспокоился Альбрехт, только сейчас обративший внимание на то, как неестественно Родион сидит, нет, уже даже и не сидит — сползает под стол.       Тот не ответил, даже не услышал обращения к себе.       Родион почувствовал, как какое-то темное и тяжелое существо село ему на грудь. Он совсем обмяк, и руки его безвольно свесились вниз. Что-то мелькало перед глазами, и Родион хотел было отмахнуться, но не смог: тело больше не подчинялось его воле. Снова промелькнула какая-то птичья тень, что-то заворочалось на груди, придавливая Родиона еще сильнее.       — Убери, — сиплым шепотом попросил он, — убери это… Я не могу вздохнуть…       Кто-то снизу толкнул его в спину. Толкнул еще и еще…       — Раздавило, раздавило! — послышались откуда-то издалека глумливые детские голоса.       Родион изо всех сил стиснул веки, но и там, в темноте, мелькали перед ним черные птицы — совсем близко, ударяя крыльями по лицу.       Снова удар откуда-то из-под низу. Все вокруг задрожало, посыпалось, обрушиваясь в бездну. Охваченный ужасом, Родион не смог даже вскрикнуть, только слабо заскулил, всхлипывая.       — Ничего, такое бывает, это просто нервы слабые, — успокаивал Альбрехта Давид Соломонович.       Как добрый знакомый и честный доктор, он не смог не откликнуться на просьбу о помощи даже в столь поздний час. За ним послали тотчас же, и он пришел с другого конца города, держа в руке свой старенький докторский чемоданчик. Случившееся с Родионом переполошило всех в доме, и теперь все тревожном недоумении собрались в гостиной вокруг дивана, на котором был уложен потерявший сознание Родион.       — Не надо ему крепкого пить, — застегивая свой чемоданчик, сказал Давид Соломонович. — Вообще не надо пить. Слабые нервы…       — У него бред, — слабо вздохнула Лиза, в ужасе прикрывая ладонью рот.       Родион слабо простонал, выговорив что-то бессвязное.       — Галлюцинации, — пояснил доктор, — горячка… Обычно такое состояние достигается сами понимаете, как. Но вашему Родиону хватило и той малости, что он употребил.       Альбрехт в бессилии опустился на диван, готовый уже точно так же потерять сознание.       — Мне тоже что-то тяжело…       Давид Соломонович присел рядом с ним и, взяв того за запястье, прощупал пульс.       — И вам, дорогой, тоже бы не стоило злоупотреблять такими вещами, — он снова открыл чемодан и вытащил оттуда темный аптечный пузырек. — У вас же сердце! Вот, возьмите капли, сейчас напишу, как употреблять. И не стоит вам, право слово, пить ни вино, ни еще чего. Очень серьезно вас предупреждаю, Альбрехт Карлович.       — Да нет, это, верно, всё от волнений, — снимая дрожащими пальцами проступившие капли пота со лба, вздохнул Альбрехт. — Кто же мог подумать, что такое случится на ночь глядя. Да ведь и не дрянь же какую пили…       — Это все равно, — возразил доктор. — Если бы еще и дрянь, денатурированный спирт, как это обычно водится, — все бы кончилось плачевно. Мужики-то с этого спирта мрут — в былые года не поспевал и помощь оказать! А уж вы… Тем более, этот, — он кивнул в сторону Родиона, шепчущего что-то в бессознательном бреду.       — Как же это так получилось, всё-таки, — всё вздыхал Альбрехт, — я не пойму…       Родион пришел в чувства на следующий день, после обеда. Всю ночь и до сих пор подле него дежурила Лиза. Рядом, на кофейном столике стояли аптечные пузырьки и миска с водой и смоченными в ней тряпками для компресса.       Родион вытащил из-под одеяла ослабшую ладонь и потер с трудом разомкнувшиеся веки. На лицо ему съехала мокрая тряпка…       — Ох! — вздрогнул он, испугавшись.       — Что, очнулся? — Лиза наклонилась к нему, убирая компресс. — Можешь говорить или нет? Что-нибудь болит?       — Где я? — устало вздохнул тот, отворачивая лицо от света к мягкой спинке дивана. — Как страшно…       — Дома ты, вот, в гостиной лежишь, — объяснила Лиза. — Все в порядке. Приходил ночью доктор. Ничего страшного, говорит!       — Мне страшно, — еще тише повторил Родион, — я думал, что умер. Ничего не понимаю…       — Да не умер, только бредил ужасно. Вот уж действительно что страшно!       Послышался звон какой-то стеклянной посуды, звук наливаемой воды…       — На, попей, — Лиза потормошила его ладонью по плечу, протягивая стакан с разведенным в воде лекарством, резко пахнущим чем-то аптечным. — Давай, попробуй сесть.       Родион с трудом повернулся на другой бок и, приняв из рук сестрицы стакан, покорно выпил все до дна.       — Фу, — он сморщил нос и уткнулся лицом в подушку.       — Ты лежи тут, — строго сказала Лиза, поднимаясь с дивана. — Я пойду, раз уж ты теперь пришел в себя… Только вставать тебе пока нельзя, понятно?       Родион ничего не ответил. Он не мог не то что встать — даже языком повернуть лишний раз. Тяжелая слабость никак не выветривалась из его измученного тела. Ужасно болела голова, знобило, накатывала какая-то лихорадка вместе с беспричинным страхом, от которого делались влажными руки.       Родион никак не мог отделаться от того ужаса, что он испытал вчера: тот крепко засел в нем, притаился, сжав Родиону рот, чтобы тот не мог ни сказать, ни вскрикнуть, ни даже вздохнуть, чтобы никто этот ужас в нем разглядеть не смог, чтобы был Родион с ним один на один, беспомощный и слабый. Он закрыл глаза, и из-под тяжелых век покатились бессильные слезы, больно свело грудь. Он чувствовал себя как в ночном кошмаре, когда, столкнувшись с чем-то ужасным и безвыходным, пытаешься кричать, но нет ни голоса, ни сил, и этот кошмар заживо сжирает свою беспомощную жертву.       Родион тихо всхлипнул, натягивая на себя покрывало и прячась в нем с головой. И как будто нарочно никого не было рядом; в доме стояла невыносимая тишина.

***

      Вечером накануне отъезда в комнату к Родиону кто-то постучался.       — Что? — спросил тот, поднимая взгляд. Дверь открылась, и в скудно освещенную комнату заглянул Альбрехт.       — Завтра у тебя поезд, так? — спросил он с каким-то особенно рассеянным видом.       — Да, в двенадцать часов… — ответил Родион, отложив в сторону книгу, которой он весь вечер пытался занять свой ум. Но тоскливые, извозившие его мысли были в нем куда сильнее…       — Давид Соломонович отвезет тебя до вокзала и проводит, — сказал Альбрехт, коротко глянув на Родиона. — Я уже договорился…       — Зачем? — на лице Родиона выразилось недоумение. — И разве ты не поедешь со мной? Не проводишь сам?       В голосе его послышалось то самое, что так давно рвалось наружу…       — Я не могу, — отведя взгляд в сторону, тихо сказал Альбрехт.       Родион встал с кровати и подошел к нему, охваченный негодованием.       — Почему? — чуть ли ни выкрикнул он.       Альбрехт стоял на пороге, опершись ладонью о дверной косяк. Он даже не прошел в комнату, так — заглянул на секундочку, сообщить словно бы рядовую вещь…       — Почему тебе вечно плевать на меня, почему ты даже попрощаться со мной не хочешь по-хорошему? — не выдержал Родион. На отстраненном лице Альбрехта вдруг проявилось болезненное изумление. Он взглянул на Родиона и, встретившись с его пронзительным взглядом, тотчас опустил глаза.       — Что молчишь? — Родион не сводил с него округленных, горящих чем-то отчаянным глаз. — Тебе и сказать мне нечего! Как всегда! Я прав в том, что никому я в этом доме не нужен, а ты и не споришь. Ну, так я сюда больше не вернусь. Больше вы меня не увидите!       — Родя, ты что? — бессильно ахнул Альбрехт.       — А вот! Вот! — Родион резко обвел дрожащей рукой пространство. — Вот я тут был, и что? Ты даже не разговаривал со мной, ни разу не поинтересовался, что я, как я, ты и сейчас — смотри! — даже сейчас не пройдешь, не посидишь со мной хоть напоследок! Я уеду завтра, а тебе все равно. Что я есть, что нет меня… Для кого я приезжал, кто меня тут ждал? И ты даже не скрываешь этого безразличия ко мне, как будто так и нужно, так и поступают любящие родители! Ах, да, любящие… Что-то я, наверное, забылся и требую чего-то невозможного, верю, что меня должны тут любить просто так… Видно, не досталось мне такой любви. Я тебе словно чужой. Я все теперь понял. Спасибо за годы безразличия ко мне, за все эти годы молчания и моего одиночества! Чем только я это заслужил, а? Чем?! Всё молчишь!       Альбрехт в бессилии прислонился к стене и, закрывая глаза, схватился тонкими пальцами за грудь.       Родион стоял перед ним, ожидая хоть чего-нибудь. Это страдальческое молчание приводило его во все большее исступление…       — Хоть бы соврал, что я неправ, как все нормальные люди делают, когда их в чем-то обвиняют! — выкрикнул Родион с такой горечью и слезами в голосе, что ему самому стало страшно от того, как на самом деле сильна была в нем эта боль. — Хоть бы что-нибудь, наконец, сделал человеческое! Как неживой, как труп ходишь, и на все тебе плевать, и ничего тебе не надо, и меня не надо, и…       — Перестань, Родя, ну что ты, в самом деле, — Альбрехт протянул к нему дрожащие руки, чтобы взять Родиона за плечи, но тот отстранился, отмахнулся. — Что такое на тебя вдруг нашло…       — Не вдруг! — Задыхаясь, выкрикнул Родион. — Не вдруг! Я больше не могу молчать! Знай всё! Знай и то, что я тоже отрекаюсь от тебя, как и ты от меня отрекся, открестился, словно от чего-то постыдного. Можешь меня забыть! Я больше не приеду сюда, прощайте, забудьте меня все!       Он отбежал в противоположный угол комнаты и беззвучно, одними губами прошептал, глядя на застывшего в ужасе Альбрехта:       — Ненавижу…       Было уже за полночь, когда Родион, обессиленный, измотанный слезами, спустился в гостиную. Света нигде не было — видно, все давно спали.       Он сел в кресло, подобрав под себя ноги, и стал вслушиваться в гробовое молчание, воцарившееся в этот час в доме. Ему казалось, что это действительно конец, что теперь он прощается навсегда с этим местом, словно хороня все, что здесь с ним было, все, что он переживал и помнил.       И все-таки Родион чувствовал, что в сердцах наговорил лишнего. Этого просто так он оставить не мог: если он уедет, не примирившись с отцом, его изведет горькая, жгучая вина. Он не простит себе тех жестоких слов, брошенных совсем беззащитному человеку, который безропотно принял их, которому, — Родион видел это! — они причинили немалую боль. Альбрехт вышел от него молча, тихо, — Родион даже не понял, когда; отвернувшись, забившись в угол, он бессильно скулил в слезах, не надеясь уже, что его потянутся утешать, — и этого не случилось. Но не только самого себя было жаль Родиону. Может быть, куда сильнее, чем себя, он жалел несчастного отца, у которого не осталось ничего — даже слов оправданий для Родиона.       — Он ведь не со зла со мной так холоден, — подумал Родион, возводя взгляд к черному небу, сквозь стекла больших окон сверкающему ясными, холодными звездами.       — Обвиняю его так, словно он нарочно такой со мной. Нет… Я ведь все знаю, могу понять. Зачем тогда обвиняю его? Напрасно я с ним так жесток… Эта жестокость и самому мне причиняет только больше страданий. Он ее не заслуживает. Обижаться мне на него не следует: я ни при чем, просто так сложилось, так вышло, и не моя в том вина, что человек страдает и всё ему стало безразлично от горя. Но почему это понимание, это сострадание не облегчает моей собственной горечи? Почему же так сложно проявить мне это понимание…       Родион устало наклонил голову к плечу и закрыл глаза, вслушиваясь в тишину. Вдруг послышались шаги наверху…       — Может, он не спит? — Родион встрепенулся. — Я не могу этого так оставить, я должен с ним поговорить.       Он слез с кресла и решительным шагом направился к лестнице, ведущей на второй этаж, по которой он прежде почти никогда и не ходил. Он поднялся и в темном закутке увидел две двери: одна вела в кабинет, другая — в спальню. Света не было ни за одной из них…       Родион подошел ближе и стал прислушиваться. Может, вовсе не отсюда до него донеслись звуки шагов, а может, ему просто послышалось. Но нет: вот скрипнул под неровными, задумчивыми шагами паркет…       Родион прислонился к двери в кабинет и прислушался еще настороженнее. Кто-то ходил по комнате, перебирая какие-то бумажные листы, складывая что-то тяжелое на стол…       Родион коротко выдохнул, унимая волнение, и, постучав в дверь, заглянул внутрь.       Альбрехт стоял перед раскрытым книжным шкафом, держа в руках альбом в толстом переплете. На полке, в шкафу стояла свеча, подсвечивая тот беспорядок, что случается обычно в поисках чего-то…       — Родя, — вздохнул Альбрехт, подходя к нему; Родион робко выглядывал из-за двери, вся его решимость вдруг делась куда-то. — Что?       Он словно бы и не удивился появлению Родиона. Подтолкнул его пройти, закрыл за ним дверь.       — Я должен извиниться, — вполголоса сказал Родион, опустив взгляд. — Я не хотел произносить таких слов. Во мне говорила моя обида… Прости меня. Мне очень жаль…       »…тебя», — мысленно докончил он, чувствуя, как горло сводит горькими слезами.       — И ты меня прости, — Альбрехт сел перед ним между стопок каких-то книг и альбомов, разбросанных на полу, поднимая на него блестящий обостренной тоской взгляд. — Прости за все, что можешь. Вот, лучше присядь, посмотрим с тобой вместе фотокарточки.       Родион замер, сбитый с толку таким простым разрешением случившейся драмы.       Он смотрел на Альбрехта, который тощими, слабыми руками положил к себе на колени тяжелый фотоальбом в коричневом книжном переплете. Снова он был занят какими-то воспоминаниями, и мысль, промелькнувшая в голове Родиона, вновь распалила в нем его боль: эти воспоминания были для Альбрехта живее, чем он, Родион. Они были для него настоящим, а всё остальное, в том числе и Родион, — так…       «Нет, — остановил он сам себя, — так нельзя. Не хочу я больше ни в чем его винить…»       Он сел рядом с Альбрехтом, и тот развернул к нему раскрытый большой альбом.       — Смотри, это то самое лето, когда мы ездили к морю, — вздохнул Альбрехт. — Это мой любимый альбом, здесь столько светлой, утешительной памяти. Только ничего не видно… Сейчас, я принесу свечу.       Он бережно положил раскрытый альбом на пол, распрямился своей нескладной фигурой и пошел к шкафу, в котором оставил жалко мигающую свечку. С его худых плеч соскользнул и упал на пол небрежно накинутый пиджак. В какой-то медлительной, скорбной задумчивости остановился он перед раскрытыми стеклянными дверцами, опустив острый профиль.       — Да, Родя, ты прав, — не оборачиваясь к Родиону, сказал он, — мне теперь так всё равно на то, что делается вокруг. Прости меня за то, что не уделил тебе должного внимания. У меня его попросту нет. Всё я где-то не здесь…       Вдев длинный указательный палец в кольцо подсвечника, он поднял свечу и неспешно вернулся с ней на свое место.       — Почти каждый вечер я теперь перебираю старые альбомы, письма, дневники… — вздохнул он, поправляя на костлявом, остром носу очки. — С годами я все больше отдаю себя прошлому и чему-то давно не существующему. Это моя единственная отрада.       Альбрехт поставил на пол, рядом с раскрытым фотоальбомом свет, и Родион увидел вместо темных овальных силуэтов фотографии. Аккуратным, прилежным почерком было надписано заглавие этого альбома: «Лето 1906». Под этой надписью была выведена какая-то изящная каллиграфическая завитушка. Две овальные фотографии, обведенные узорчатыми рамками, располагались на картонной коричневой странице друг против друга, а в ее углу, там, где еще оставалось место, был вклеен засушенный, пожелтевший цвет черемухи.       Родион вгляделся поочередно в каждую карточку: на одной из них запечатлены вместе его отец и мать — молодые, улыбчивые; на другой фотографии они были уже все вместе, втроем. Родион не помнил, где и когда были сделаны эти фотокарточки. Понятно, что делались они в ателье: все приглаженные, с иголочки, сидят так складно, словно на живописном полотне; в руках у матери цветы — видно, что искусственные, только лишь для картинки.       — Много тогда фотографировались, — сказал Альбрехт, переворачивая картонную страницу. — А вот и самодельные карточки. У меня тогда был аппарат…       Родион взглянул на новую страницу и увидел еще две картинки, обе — портреты его матери на фоне морского пейзажа. На одном из них она сидела на огромном валуне, вдали виднелся каменистый берег, бескрайнее море, небо в белых облаках. На ней было светлое платье, ветер трепал ее волосы, и, подставляя этому ветру лицо, она блаженно, тихо улыбалась, закрыв глаза…       — Какая замечательная карточка, — вполголоса восхитился Родион.       — Да, да, — закивал седой головой Альбрехт, — это самое прекрасное, что у меня осталось…       Он пролистал альбом дальше, еще и еще. Перед Родионом возникло еще много чудесных образов, лиц, полных вдохновения и счастья…       — А вот это она снимала, — сказал Альбрехт, указывая на собственный портрет.       Родион вгляделся в красивое, живое лицо на фотокарточке и сердце его вдруг упало.       — Да, это я, — как-то смущенно сказал Альбрехт и поспешно перевернул страницу, — не стоит, пожалуй, сравнивать с тем, что есть сейчас.       Родиону подумалось о том же самом… Страшно было понимать и видеть, что стало с тем прекрасным молодым человеком с добрыми, искрящимися глазами и обаятельной, тонкой полуулыбкой, которой он так часто улыбался на этих карточках. По большому счету Альбрехт мало изменился внешне: он все так же худощав и даже точно так же до сих пор собирает слегка вьющиеся, тонкие волосы в небрежный хвост, — его легко было бы узнать какому-нибудь старому знакомому, который и помнил бы его только в общих чертах, без подробностей. Но Родион, кажется, уловил теперь каждую из них. И дело было не только в ссутулившейся фигуре и глубоких морщинах у рта и на лбу, даже не в старческой слабости, — нет, — тут на поверхность выходило что-то глубинное, говорящее о том, что этот человек испытывает страдание ежеминутно, и ему так трудно, так больно, что все это отражается во всех его движениях и мельчайших жестах. Ничего, кроме нескончаемой муки, не видел Родион в этом изломанном человеке. А когда-то, вот, как на той карточке, — он умел даже улыбаться, а смотрел совсем иначе — ласково, с тихим светом в чистом взгляде. Теперь же в этом взгляде не видно ничего. Только тяжела муть, отсутствие, мука…       — Ну, вот и всё, — подытожил Альбрехт, закрывая альбом. — Есть еще и другие альбомы, не менее любимые мной, но, пожалуй, пора уже на покой. Время позднее.       — Да, наверное, — согласился Родион. Вид у него был ужасно растерянный. Не поднимая на отца глаз, он встал с пола.       — А есть еще её альбомы, где она рисовала, — с тихим благоговением сказал Альбрехт. — Но ладно, довольно на сегодня…       Он тоже поднялся на ноги и, прижимая к груди драгоценный альбом, отнес его на место.       Глядя на разбросанные по полу вещи, Родион спросил:       — Может быть, я помогу всё это сложить?       — Не стоит, — Альбрехт обвел усталым взглядом нестройные стопки книг и альбомов, вытащенные им из шкафа. — Я еще и завтра продолжу в этом разбираться. Ищу вот кое-что — до сих пор не могу нигде отыскать…       Родион не стал задавать вопросов. Он только вздохнул с горечью, переполненный ею от всех этих воспоминаний, страданий и состраданий…       С тяжелым сердцем он вышел из кабинета, и не было уж сил думать о том, почему ему было так тяжело и почему таким неправильным казалось все происходящее. Дойдя до своей комнаты, Родион тут же рухнул на кровать и, утомленный всеми свалившимися на него за день переживаниями, мгновенно уснул до утра.

***

      Утром его разбудила горничная Наталья.       — Уж все за столом, а вы все спите. Вставайте! — обратилась она к Родиону, заглянув в комнату. Тот едва ли смог разомкнуть веки…       В привычном полусонном, унылом молчании проходил затянувшийся завтрак. Допив свой чай, Родион взглянул на часы и ужаснулся тому, как уже было поздно.       — Ведь мне уже через час нужно быть на вокзале, — он поднял на Альбрехта беспокойный взгляд. — И никто не разбудил меня раньше…       — Ничего, успеешь, — отозвался тот. — Иди, собери вещи.       В каком-то тумане Родион вышел из-за стола, поднялся к себе в комнату, сложил в чемодан свои вещи и то, что было разбросано на столе и фортепиано — ноты, тетрадки… В таком же тумане, оглушенный тяжелым нечувствием он и попрощался со всеми, сел в подогнанную ко двору пролетку, и та поспешно повезла его по ухабистым дорогам…       — Ну, что же Моисей-то не приехал, не захотел проведать нас? — обратился к Родиону Давид Соломонович, сидевший с ним рядом и державший на коленях его чемоданчик. — Надо бы передать ему, что очень мы его ждем.       — Занят чем-то, я не знаю, — тихо ответил Родион, отведя взгляд куда-то под ноги, чтобы не глядеть на проплывающие вдоль дороги знакомые пейзажи.       В небольшом зале пригородного вокзала было почти пусто, только на стойках закрывшегося буфета дремал, лежа на своей котомке, какой-то человек в солдатской шинели. Родион сел на скамью возле окна, упершись локтями в колени.       — Подождем лучше на перроне, — предложил Давид Соломонович. — Поезд проходящий, скоро прибудет, а остановка незначительная, — как бы не опоздать.       Родион пожал плечами, и, не выказывая никаких возражений, поднялся и пошел за Давидом Соломоновичем, который уже ушел далеко вперед, унося в руке родионов чемодан.       На перроне было так же пустынно. День был серый, холодный. Ледяной ветер колол лицо, и Родион спрятал нос в шарф, намотанный на шею в несколько раз.       — Будь осторожен и внимателен, — наказал ему Давид Соломонович. — Дорога, конечно, не дальняя, но сейчас в поездах случается всякое… Деньги у тебя есть, ценности какие?       Родион пожал плечами.       — А документ где, билет?       Родион снова пришел в растерянность. Голова была мутная, и все это утро для него проходило будто бы во сне.       Давид Соломонович, обеспокоенный таким безответственным подходом, заставил Родиона расстегнуть чемодан и достать все необходимые вещи.       — Деньги, хоть их тут даже и на хороший обед не хватит, — спрячь, — сказал он. — Кого только теперь в этих поездах не носит… Будь осторожен. Нехорошо, все-таки, одному ехать…       — Ничего, — отвечал Родион, — я уже вечером буду в городе, ничего со мной не случится.       Издалека послышался свист и хриплый гудок. Медленно, с грохотом проплыли тяжелые вагоны. И вот уже глядел Родион на уходящий из виду вокзал, сидя у пыльного, засаленного окна одиноким пассажиром в купе второго класса.       Вагон не отапливался, и от холода Родиона еще больше клонило в сон. Поставив у стенки свой чемодан, он сложил руки на откидной столик и лег на них. Сердце изъедала смутная, неизбывная тоска, все более возраставшая под тяжестью сонливости и изможденности, превращавшейся постепенно в ужасное, липкое и неотвязное уныние.       С тяжелым сердцем и отягощенной чем-то, пока не осознанным, совестью уезжал Родион из родного города. Такой безысходной тоски он, кажется, еще никогда не ощущал при отъезде…
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.