***
Их всего четверо, но спустя пару минут мне начинает казаться, будто вокруг меня — целое сборище. Спустя ещё минуту или две и с десяток пропущенных ударов мне становится глубоко наплевать на то, сколько их и какого чёрта им нужно. Не то чтобы это было большой тайной. Ламаник стоит чуть поодаль и смотрит на то, как его приятели выбивают из меня дух, почти без интереса. Пару раз я успеваю зацепить его взглядом — брату, кажется, нет никакого дела до того, что творится у него перед носом. В самом начале всё, что он делает, это отдаёт короткий приказ: — Постарайтесь не по лицу. А потом мои руки скручивают за спиной, и первый же удар в живот заставляет меня согнуться пополам. Не уверен, сколько проходит времени с тех пор, как я не могу больше держаться на ногах и падаю на землю. Меня бьют методично и умело. Так, чтобы причинить как можно больше боли, но не травмировать. Но об этом я догадываюсь скорее потому, что успел достаточно изучить своего брата. Он — единственный, кому можно причинять мне серьёзный физический вред. Вот такая вот извращённая форма собственничества. Тело будто горит огнём — до слёз в глазах ноют рёбра, и все мышцы ломит так, что я, не удержавшись, вскрикиваю, когда меня рывком заставляют подняться с земли. Едва ли чётко осознаю действительность. Мне тошно от боли, катастрофически не хватает воздуха, а стоять на коленях, которыми я уже успел несколько раз проехаться по земле, разодрав их в кровь, слишком мучительно. Кажется, пара рёбер все же пошла трещинами. Изумительно. Ламаник смотрит на меня, не отводя взгляда. Пока меня толкают спиной к одному из деревьев и заводят руки за спину, заставив обхватить широкий ствол, чтобы туго скрутить запястья ремнём, он не говорит ни слова. Я окончательно понимаю, что связан и беспомощен, лишь в тот момент, когда второй такой же ремень жёстко фиксирует ноги, заведённые, на манер рук, за это чёртово дерево. Поза неудобная до жути. Содранные коленки, упёртые в землю, саднят и кровоточат. Из-за связанных за стволом щиколоток я не могу даже свести ноги вместе и фактически неспособен на какие-либо движения. Сквозь мутную пелену боли вижу, как Ламаник коротко отдаёт распоряжения своим приятелям. Те поддакивают, обмениваются рукопожатиями и все вчетвером уходят в сторону города. Слушаются с первого слова. Лидер, тоже мне. Крестный, чтоб его, отец. А потом Ламаник подходит ко мне. Вероятно, мне должно быть страшно. Наверняка. Только я не чувствую ничего, кроме исступленной глухой тоски. И, наверное, обиды. Немного. Самую малость. Ламаник наконец-то даёт волю эмоциям. Позволяет им проступить на лице и во взгляде. Это выглядит настолько жутко, что от пыла в его глазах меня самого бросает в жар. — Важные новости, значит? — ухмыляюсь разбитым ртом. — Ну, я не удивлён. Ты всегда был хорошим лжецом. — Отличным лжецом, вообще-то, — поправляет он и опускается передо мной на колени. — В точности как и ты всегда был отличной маленькой проблядушкой. — Я не... — обрываю себя на полуслове. Ламаник, по сути, прав. Я целовал его... ну, кем бы ему ни приходился Сайфер, я поцеловал Уилла. Нет ничего удивительного в том, что он реагирует так остро. В своё время я по полной огребал от него и за проступки куда меньшие. — Тебе всё равно, с кем и как, не так ли? — Ламаник, не отводя от меня бешеного тёмного взгляда, медленно принимается расстёгивать ворот моей рубашки, и от дурной догадки и ужаса у меня перехватывает дыхание. — Ты весь год так отчаянно тёк по брату Уилла, а потом, когда под руку подвернулся сам Уилл... — Ничего не было, — я пытаюсь не измениться в лице, хотя, признаться честно, вид брата, уверенно расстёгивающего пуговицы у меня на рубашке, заставляет всё тело неметь от страха и омерзения. Куртку с меня содрали уже в первые секунды драки, но я почти не чувствую холода. — Это было простой шуткой. Всего лишь экспериментом, понимаешь? — Кого ты пытаешься обмануть? Меня? Ну, лично я вижу тебя насквозь, — теперь рубашка не скрывает практически ничего, и Ламаник осторожно, будто на пробу, касается холодными пальцами моего горла. — Ты — не более чем дешевая шлюха. Всегда ей был. Нам было всего четырнадцать, когда я засунул язык тебе в рот. Помнишь? Ты даже не пытался спорить. Только глаза закрыл, и всего-то. А потом тебя едва не отымели. Прямо посреди улицы, позволь заметить. И что ты сделал? Правильно. Ни черта. Только шире раздвинул ноги и принялся думать об Англии. Жалкое зрелище, — он приближает лицо к моему, и я вижу, как расширились, заполнив собой почти всю радужку, его зрачки. — Уверен, тебе даже понравилось. И со мной, и с Биллом, и с Уиллом тоже. Понравилось же, я прав? Мне чертовски плохо — ремень натирает запястья, руки неудобно заломлены назад, а расставленные колени, разбитые в кровь, болезненно жжёт. Избитое тело отзывается болью в мышцах при каждой попытке пошевелиться. Но в этот момент боль уходит на второй план. Каждое слово Ламаника, отравленное, пропитанное ядом, острой иглой вонзается в мозг. Он прав. Всегда был прав. Я отвратителен сам себе — неудивительно, что он глядит на меня с таким неподдельным презрением. Я заслужил. Прикосновения холодных пальцев к разгорячённой коже не то чтобы успокаивают, но несколько отрезвляют. Сейчас, когда всё плывёт, чувствую себя почти пьяным. Уставшим и выпотрошенным. — Проверим, — шепчет брат и несильно, будто на пробу, прикусывает мочку уха, — как долго ты продержишься, прежде чем проявишь свою натуру на деле? В следующую секунду его язык широко и тепло проходится по моей оголённой шее. Вверх до самого уха, чтобы сразу за тем вычертить губами череду отрывистых поцелуев вдоль линии челюсти до самого краешка рта. Рука Ламаника лежит у меня на талии. Не хочу открывать глаза. Не хочу видеть его лица. Не хочу. То, что происходит сейчас, слишком напоминает события годичной давности. Тогда тоже было обидно, тошно и больно, и во всей этой сумятице негатива — странным образом хорошо. Правильно в дикой неправильности. Смыкаю губы так плотно, как только могу, пока кончик мягкого языка настойчиво слизывает с них кровь. Мысли плывут и плавятся. Горло перехватывает. Не знаю, страхом ли или странным, омерзительным по сути своей предвкушением. Год назад всё началось с того, что я лежал, подыхая, в этом лесу, прислонившись спиной к одному из деревьев. Быть может, к тому же самому. Было бы символично. И — в какой-то степени — даже забавно. В прошлый раз пришёл Билл и спас меня. Сейчас Билл не придёт. Даже я не настолько наивен. Есть только мы с братом. Ламаник и я — его неудавшаяся тень. В моём случае всегда были только мы вдвоём. Ради этого понимания я могу простить ему даже укус в шею и болезненный, до жгучей вспышки жалящий поцелуй чуть ниже, у самых ключиц. Могу простить сильную хватку в моих волосах и то, что его язык проникает в мой рот, когда я раскрываю губы несдержанным выдохом. Было глупо думать, будто Билл Сайфер явится, чтобы спасти меня. Потому что Уилл неправ. Биллу я никто — просто потому, что я сам никто. Потому что спасать меня надо не от Ламаника, но от себя самого. А значит — спасать от ничего. Раздутая драма. Глупость. У меня багровое марево в голове и ни одной трезвой мысли. У меня сбито дыхание и мучительно стоит член. Эта цепочка отчего-то кажется донельзя логичной и правильной. Ламаник целуется глубоко и голодно. Кусаясь до крови, проходясь свободной ладонью по животу и груди, намеренно задевая соски. Я издаю первый стон, когда чувствую руку брата на своём члене. Воспоминание накрывает одной покатой тяжёлой волной — кирпичная кладка у ободранной щеки, горячее дыхание в шею и ладонь, движущаяся вверх по бедру. Билла здесь нет. Но его лицо стоит перед глазами, и я стону, негромко, но с протяжной блядской мольбой о чём-то большем, чего сам не понимаю до конца, и толкаюсь, насколько позволяют ремни, навстречу чужой руке. — Верно, — цедит Ламаник. Слишком крепко сжав мой член прямо сквозь джинсы, кусается снова, остервенело и зло, чем заставляет меня прерывисто вскрикнуть. — Что и следовало доказать. Когда я всё же рискую раскрыть глаза, то не вижу перед собой ни тени того, что представлял из себя мой брат. Ламаник больше не похож ни на кого из нас. Его лицо искажено яростью, а во взгляде столько живого и яркого бешенства, что меня начинает мутить от плохого предчувствия. — Красиво стонешь, — его голос снова падает до шипящего шёпота. — Как и полагается хорошим маленьким прошмандовкам. Можно даже подумать, что тебе не впервой. Слезящимися глазами наблюдаю за тем, как он тянется куда-то вбок и поднимает с земли мою изрядно истоптанную куртку. Достаёт из кармана мятую пачку сигарет и зажигалку и, отложив в сторону, цепляет пальцами мой подбородок. — Или ты мне соврал, Диппер? Может, он тебе и засадить успел? Хочу мотнуть головой, но он удерживает меня крепко, а я слишком ослаб. Вместо этого лишь протестующе мычу, и Ламаник ухмыляется. Его ухмылка выглядит жутко. Натянуто и горько. Словно наклеенная поверх искажённой горестной гримасы. На ум приходит улыбка приговорённого, и я против воли издаю тихий невесёлый смешок. Если кто здесь и приговорённый, так это я. Окончательно и бесповоротно. Присяжные разом проголосовали против. Решение суда обсуждению не подлежит. И это, наверное, правильно. — Скажи: ты у него уже отсасывал? Нет, хочу сказать я. Боже, нет. Такого со мной никогда не было. Но я упорно молчу. Это не тот ответ, что нужен Ламанику. Не уверен, изменилось бы хоть что-то, будь я в состоянии ответить на этот вопрос согласием. — А хотел бы? Сглатываю слюну, вдруг ставшую горькой и вязкой. Брат смотрит на меня, не отрываясь. Вижу в его глазах собственное лицо и замираю, будто загипнотизированный этим зрелищем. Отражение. В кривом зеркале. Возможно, в этом даже есть смысл. Сегодня Ламаник перейдёт из королевства кривых зеркал на кладбище битых стёкол. Зеркальной пыли и осколков с ободранной амальгамой, в которой не разглядишь уже ни черта. Всё будет в порядке. Будет. По моей вине он и так слишком долго засиделся в этом скудном и скучном лабиринте ошибок и искажений. Возможно, он принимает моё молчание за ответ. Потому что вдруг касается моего лица тыльной стороной ладони и проводит медленно, едва ли не с лаской. Я замираю на пару немыслимо долгих мгновений. И лишь потом понимаю: он всего лишь стирает слёзы. Ламаник снова склабится — пусто и сухо: — Уверен, тебе понравится. Таким проблядушкам, как ты, в самую пору затыкать глотки членами. Так будь хорошим братиком, Диппер. Открой рот. На секунду мне хочется понять — действительно ли он хочет того, что делает. Был ли Уилл прав хотя бы отчасти. Пытается ли Ламаник убедить самого себя или же поступает так просто потому, что ему действительно нравится. Это длится всего мгновение. На деле же я не хочу знать. И сжимаю челюсти так сильно, как только могу. В конце концов, во мне ещё осталась капля трезвого рассудка. Всего капля, но этого достаточно. Я ничего не стою. Я жалок. Пускай. Но, возможно, я не хочу этого для него ещё больше, чем не хочу для себя самого. — О, — Ламаник в притворном сожалении качает головой. — Так мы до сих пор застряли на стадии отрицания? Он поднимает с земли и подбрасывает на ладони сигаретную пачку. — Думаю, прочие стадии проскочим без труда. Наблюдаю отстранённо, будто сквозь дымку, как он закуривает первую сигарету. Делает всего одну затяжку и улыбается очень неестественно, перекошенно, отчего его лицо из холёно-красивого на вид становится по-настоящему отталкивающим. Эта жуткая пародия на улыбку не сходит с его губ даже в тот момент, когда он протягивает руку и тушит тлеющий рыжий огонёк сигареты о мою шею. Кажется, я кричу. Помню только мучительную, острую вспышку боли. Точечная, она расходится волнами по всему телу, и я захлёбываюсь то ли стоном, то ли вскриком, то ли просто дыханием — сложно сказать наверняка. Инстинктивно дёргаюсь в своих путах, но лишь больнее выкручиваю суставы. Улыбка Ламаника стоит перед глазами, даже когда те заволакивает слезами. Выдавливаю ненормально ломким и резким голосом: — Ну ты и ублюдок. — Так ты ещё не разучился говорить? Славно. Будем считать, что мы достигли стадии гнева. И это, между прочим, весьма занятно, — судя по ледяному, дрожащему едва контролируемой яростью в самой глубине тону, ничего занятного он в этом не находит. — А если я сделаю так?.. Когда он облизывает место ожога, всё моё тело сводит болезненной судорогой. Тёплый и влажный мазок языка нисколько не скрадывает боль — напротив, делает её из мучительной почти нестерпимой. Я сдерживаю новый болезненный стон лишь чудом. И всё-таки кричу снова — когда он достаёт вторую сигарету, подпаливает кончик над зажигалкой и сразу после первой, как и вначале, затяжки, прикладывает огненную точку к уже саднящему укушенному им участку прямо над ключицей. На этот раз я думаю, что готов к боли. Но это не так. Не так, совсем не так, и я задыхаюсь и плачу, срываясь на собачий жалобный скулёж, пока Ламаник точно таким же по-звериному широко и мокро, бесстыдно вылизывает мой ожог и каждый из оставленных им следов. Меня бьёт крупная дрожь. Не знаю, от боли ли, от плохо сдерживаемых рыданий или от того, как сочувствие — искреннее, хорошо видимое даже под слоями насмешки и безразличия, — проскальзывает во взгляде брата. Пару секунд он вслушивается в тот бессвязный умоляющий сумбур, что я бормочу, с трудом шевеля до крови искусанными губами, а потом качает головой. — Стадия торгов, значит? Ещё слишком рано. Он заставляет меня проходить все этапы принятия смерти, и я хочу сказать ему: не нужно, дьявол бы тебя подрал, я бы с радостью сдох прямо тут, на твоих руках прямо сейчас. Потому что это — в любом случае единственный возможный исход, а быстрая смерть даже для такого, как я, лучше этого фарса, что ты превратил в церемонию моего же заклания. Ламаник жёстко зарывается пальцами мне в волосы и заставляет запрокинуть голову назад. Чувствую, как его рот жмётся к моему. Горячее и влажное прикосновение губ тут же сменяется едкой, продирающей до хрипоты сухостью. Он выдыхает дым от третьей сигареты прямо в меня и заставляет глотать его, отчего я давлюсь и задыхаюсь исступленным рваным кашлем. Контраст между этим огнём, болью и холодом — от пронизывающего насквозь ветра и стылого, бесконечного отвращения в его взгляде — заставляет терять себя беспредельно. Ламаник вновь тушит сигарету о мою шею и несколько немыслимо долгих секунд держит окурок у воспалённой кожи, доводя до сбивчивых, отчаянных и, наверное, отвратительно выглядящих со стороны рыданий. Он не отстраняется и проглатывает каждый мой крик. А потом обнимает за плечи и прижимается теснее. Обводит губами лицо, залитое слезами, и сжимает в объятиях так крепко, что плакать от этого хочется ещё сильнее — на этот раз осознанно и искренне. Не от ожогов и табачного дыма. Просто потому, что он ещё никогда не обнимал меня так. Я плачу с заметной долей подступающей истерики и давлюсь этими слезами, ощущая, как узел в моей груди скручивается всё туже и больнее с каждым новым всхлипом. Возможно, Ламанику тоже больно. Он продолжает сцеловывать, слизывать мои слёзы, и на какой-то короткий миг мне кажется, что его самого бьёт крупной нервной дрожью. Интересно: будь на его месте Билл... Остатками трезвого разума заставляю себя отбросить эту мысль в сторону. Билл не на его месте. И никогда не будет. И навряд ли захотел бы быть. Мне, по крайней мере, хочется в это верить. И почему-то до горечи, до кома в горле и щемящего где-то за рёбрами отчаяния жаль, что я не успею ни узнать ответ на этот вопрос, ни даже просто попрощаться с чёртовым Биллом Сайфером. Как будто ему это хоть сколько-нибудь интересно. — Последняя стадия, — тихо произносит Ламаник. — Ты ведь готов? Голос у него сухой и надтреснутый, ломкий, как у игрушки, в которой почти разрядились батарейки. На этот раз я сам покорно приоткрываю рот и позволяю брату поцеловать меня. Плевать. Мне на всё плевать. Я знаю, что Ламаник прав. Даже если его правота в безумии. Даже если нет ни его, ни моей правоты. Даже если нет и не будет больше ничего. Сигаретные ожоги болят так, будто кожа в этих местах всё ещё плавится под открытым огнём. Я и сам плавлюсь и не понимаю, почему при такой боли до сих пор остаюсь в сознании. Наверное, мне просто очень не везёт. Но всё это я заслужил. — Скажи это, — глаза брата сейчас настолько темны, что отчасти напоминают мои. — Скажи, кто ты. Пожимаю плечами неловко и едва заметно. Кто я? Не уверен, что именно он хочет услышать. Вариантов масса. Я отражение. Я — сама суть кривого зеркала. Подделка. Подстилка. Пустышка. Если бы я умер тогда, в двенадцать лет от его толчка в спину, я бы сделал нам обоим огромное одолжение. (мне всё ещё очень хочется знать, что бы ответил Билл на этот вопрос обо мне) С трудом цепляюсь за воспоминание о том, как мы оказались здесь. О голосе брата в телефонной трубке. О коньяке во фляжке и словах, которые почти заставили меня поверить в то, от чего я всегда находился невыносимо далеко. Моё место не там. Не на крыше под бледным рассветом, рядом с другом, который верит, будто я чего-то стою. Моё место — здесь, с языком брата во рту, будучи привязанным к дереву посреди леса и сплошь в поставленных Ламаником метках и сигаретных ожогах. У кирпичной стены с членом Билла, упирающимся мне в задницу, и его обжигающе горячим ртом, целующим, вылизывающим, собственнически кусающим мою открытую шею. А прочие надежды были пустой тратой времени. И я говорю, глядя ему в глаза и, кажется, впервые различая в его взгляде что-то живое и по-настоящему тоскливое: — Шлюха. — Эта будет последней. Обещаю, — будто в подтверждение этих слов, Ламаник комкает пачку и, зажимая в зубах оставшуюся сигарету, отбрасывает упаковку в сторону. — Открой рот, Диппер. До последнего не хочу верить в то, что он собирается сделать. Закурив, Ламаник выдыхает густой сизый дым и вкладывает сигарету мне в губы. Послушно затягиваюсь и уже даже не вздрагиваю, когда он сжимает мою нижнюю челюсть и склоняется к самому лицу. — Вытащи язык. Делаю то, что он просит, без лишних пререканий. Если на этом всё закончится — оно того стоит. Тушить сигарету об язык — не так больно, как можно подумать. Ожоги на ключицах и шее болят сильнее. Даже скрученные за деревом запястья ноют больше, чем этот ожог. Но это не значит, что боли нет совсем. Я не позволяю себе ни закрыть рот, ни закричать. Вкус сигаретного пепла омерзителен до тошноты. Тлеющая точка стынет на влажном языке, и я закрываю глаза, когда Ламаник слизывает её и давит мне на челюсть, вынуждая проглотить осевший пепел. — Я обещал, что попытаюсь простить, — он смотрит безучастно, пока я давлюсь отвратительным вкусом и болью. — Это оказалось сложнее, чем я думал. Он обхватывает моё лицо холодными ладонями, и только сейчас я понимаю, как же сильно успел замёрзнуть. Осенняя погода не позволяет долго находиться на улице без верхней одежды, а на мне — лишь тонкие джинсы да расстёгнутая рубашка. Ветер прохладно и успокаивающе лижет ожоги и ссадины, и это слегка помогает. Но руки закоченели уже до ломоты, и я с трудом ворочаю обожжённым языком, пока Ламаник жмётся виском о мой висок. — И что теперь? — Я уеду. Вместе с Уиллом. Сегодня же, — кажется, меня всё ещё трясёт, потому что брат принимается гладить, успокаивая, мои плечи. — И попытаюсь снова. — А я... — Не думаю, что тебя найдут в ближайшие дни. Родители ссадили меня на полпути, предложили добраться до Пьемонта своим ходом, а сами заехали к Стэну. Пробудут у него до конца недели. Они всё надеются, что он заберёт нас на этот учебный год. Мать снова беременна. У них будет ещё один ребёнок, знаешь. Нормальный ребёнок. Не такой, как ты или я. В общем-то, я догадывался. Мать вела себя странно в последние недели и всё чаще заводила пространные монологи о том, как прадяде Стэну одиноко в Гравити Фолз вдали от семьи. Я был бы не против поселиться у Стэна — старик, ворчливый и придирчивый, нравился мне, несмотря ни на что. У него всегда было золотое сердце. Думаю, он единственный из всей родни с самого моего детства видел во мне человека. Возможно, за это Ламаник и ненавидел Стэнли так неподдельно. Но я всё ещё не понимаю, каким образом его сумбурные и нелепые планы должны сработать. — Они будут звонить домой, — предупреждаю я очень тихо. — Забьют тревогу, если мы не ответим. — Не забьют. Мы в Сан-Франциско. Школа организовала экскурсию, — слышу его тихий смешок у самого уха. — Отец подмахнул якобы разрешение, не глядя. Буду слать смс-ки, сколько смогу — им этого хватит. Когда спохватятся, я буду уже далеко. А тебя не будет вовсе. Знаешь, — Ламаник отстраняется и смотрит на меня уже без прежнего бешенства. Скорее — очень и очень устало. — Будет чудом, если тебя отыщут прежде, чем ты всё-таки не выдержишь и подохнешь. Наши горожане редко заглядывают в эту часть леса. Тем более — в такую глушь. А твоих криков отсюда никто не услышит. Хотя я сомневаюсь, что у тебя в принципе хватит сил кричать. Слабо, но почти искренне улыбаюсь ему в ответ: — Но шанс есть. — Безусловно, — кивает он и лезет в карман брюк за каким-то мелким предметом, умещающимся в ладони. — Разве я когда-нибудь не давал тебе шанса? Молча наблюдаю за тем, как он выкручивает тёмно-красную, насыщенного оттенка помаду из одного из маминых тюбиков. — Стащил, пока она не видела, — Ламаник скалится широко и озлобленно, и я, наверное, спятил, потому что сейчас мне кажется, что он напуган происходящим ещё больше моего. — Догадывался, что произойдёт, уже в ту минуту, как Уилл сказал, что собирается с тобой поговорить. Я понимал, что ты не удержишься. В конце концов, я знаю тебя куда лучше, чем он. Шлюхи вроде тебя должны быть помечены. Ты так не считаешь, Диппер? Он не даёт мне ответить. Не думаю, что он вообще хочет слышать ответ. А мне уже всё равно. Помада машет по припухшим, воспалённым губам густым слоем. Ламаник ведёт ей с нажимом, то и дело промахиваясь мимо контура рта, а под конец и вовсе ломает столбик у основания. Закончив, внимательно вглядывается в результат. Я смотрю ему в глаза, уже не скрываясь. Если это — именно то, что он хотел видеть во мне, то пускай. Судя по его прикушенной губе и тяжёлому, душному взгляду, видок у меня сейчас действительно блядский. Напоследок Ламаник снова целует меня. Глубоко и влажно, размазывая помаду и касаясь языком моего, намеренно проходясь по ожогу. Он больше не кусается, и в его движениях нет ни злости, ищущей выхода, ни даже прежнего исступленного, на грани безумия отчаяния. Я понимаю, что он прощается. Неправильным, небратским способом, и навряд ли этот поцелуй приносит ему, всегда видевшему во мне лишь неполноценное и искажённое отражение себя самого, какое-то подобие сексуального удовлетворения. Возможно, он окончательно клеймит и порочит образ — чтобы больше не возвращаться к нему даже в мыслях. Возможно, пытается что-то доказать. Себе. Или мне. Нам обоим. Но сейчас мне холодно, больно и пусто, и я не хочу оставаться один, и я в самом деле надеюсь, что у него всё будет хорошо. Я отвечаю на поцелуй просто потому, что это кажется мне правильным поступком. Потому что сказать друг другу нам больше нечего. Когда он снимает с шеи собственный шарф и накрывает им, плотно и без возможности высвободиться, мои глаза, я почти не удивлён. В темноте холод и одиночество чувствуются особенно остро. Болезненно и страшно. Подаюсь вперёд, почему-то думая снова попасть в кольцо его рук, но ремни больно врезаются в запястья, а передо мной больше нет ничего, кроме пустоты. Ламаник ушёл. Навсегда. И я остаюсь один.where your head used to rest
6 апреля 2016 г., 02:17
Примечания:
Little People — Unsaid
http://pleer.com/tracks/4707179RRPi
Я всё-таки совершил ошибку, позволив себе думать, будто теперь, после разговора с Уиллом, всё может наладиться.
Ламаник не произносит ни слова, когда мы с Уиллом забираемся через окно обратно в дом. Он стоит посреди комнаты, скрестив руки на груди, и смотрит на нас так бесстрастно, что это настораживает, кажется, даже Сайфера. Уилл делает к нему шаг, но Ламаник, не дрогнув, очень спокойно просит:
— Уйди, пожалуйста.
Он не выглядит ни сердитым, ни расстроенным. Мне даже удаётся заверить себя в том, что он ничего не знает о нашем с Уиллом поцелуе. Да и как он мог? Этот участок крыши располагается в достаточно удобном месте — с земли его не увидишь, если не знать, с какой точки смотреть.
Мне почему-то совсем не стыдно. Я не чувствую себя человеком, совершившим дурной поступок. В конце концов, это был чистый эксперимент, не подкреплённый ни намёком на взаимное притяжение. Я целовал Уилла, зная, что не нравлюсь ему, и не испытывая к нему ни романтического, ни даже просто сексуального интереса.
Если сравнивать этот проступок с прегрешениями самого Ламаника, то меня прямо сейчас можно смело зачислять в ранг святых.
Уилл настороженно хмурится. Эта хладнокровность, слишком напоминающая затишье перед бурей, ему определённо не по душе. Он протягивает руку, чтобы коснуться плеча Ламаника, но тот чуть отстраняется и качает головой.
— Всё в порядке. Я просто хочу поговорить с братом. Наедине. Оставь нас, будь добр.
— Ты же помнишь...
— Помню. Не беспокойся об этом. — Ламаник растягивает губы очень хорошо знакомой мне тонкой улыбкой, хотя взгляд у него остаётся таким же бесстрастным. — У меня всё под контролем.
И то ли всё дело в лёгком опьянении, то ли я наивно позволяю себе довериться недавним словам Уилла и убедиться в том, что брат в самом деле больше меня не тронет, но я киваю и поддерживаю его:
— Всё в порядке, правда.
Уилл недоверчиво хмурится, но всё-таки уступает. На прощание он легко касается губами лба Ламаника и оборачивается у двери, чтобы встретиться со мной взглядом.
Улыбаюсь ему краешком рта, а потом, когда дверь закрывается, вопросительно вскидываю брови:
— Хотел поговорить?
Ламаник смотрит на меня долго и цепко, будто оценивающе.
— У меня есть новости. Очень важные. Думаю, тебе следует услышать их первым, — он всё не меняется в лице, и это отчего-то кажется мне хорошим знаком. — Не здесь. Нам придётся немного прогуляться.
— Интересно, как долго мы с тобой не были на совместной прогулке? — ухмыляюсь и иду к шкафу, чтобы надеть что-нибудь потеплее. Толстовка и футболка на мне, кажется, насквозь пропахли куревом, так что наспех застёгиваю свежую рубашку и накидываю куртку на плечи. — Кажется, лет с восьми.
— С девяти. — Брат уже дожидается меня у дверей. — В тот раз отец решил, что будет отличной идеей отметить наш день рождения совместным походом в зоопарк.
Мы выходим из комнаты, а следом и из дома. Оглядываюсь по сторонам в поисках машины родителей, но их, судя по всему, ещё нет в городе. Это вызывает некоторые вопросы — в конце концов, Ламаник ещё вчера днём уезжал с ними на осмотр одного из потенциальных университетов для своего дальнейшего обучения. Поступать в Калифорнический технологический, куда надеялся попасть я, он отказался категорически и всё никак не мог определиться с выбором места. Они с родителями должны были приехать обратно лишь к этому вечеру. Очень хочется спросить, какого чёрта он вернулся домой так не к месту, но я душу это желание ещё в зародыше. Сейчас явно не время.
— Не помню никакого зоопарка, — с трудом поспеваю за его размашистым быстрым шагом и с некой настороженностью отмечаю, что мы направляемся к окраине, в сторону леса. — Было весело?
— Отец в очередной раз разругался с матерью, та психанула и уехала домой. И всё бы ничего, но в результате ты разревелся и следующие три часа камнем висел у меня на руке. Безусловно, — Ламаник неприязненно кривит рот, — лучший праздник из всех возможных.
Он больше ничего не говорит, и я тоже молчу, пытаясь собраться с мыслями. Алкоголь выветривается достаточно быстро, и я ёжусь от промозглого ветра, задувающего под куртку, и озираюсь по сторонам, пытаясь понять, действительно ли мы направляемся в лес. По сути, наш дом находится почти на опушке — до неё пешком от силы минут восемь, но особой любви к природе я за своим братом пока что не замечал.
В любом случае, сейчас мне не до того. Слишком многое свалилось на меня за последние часы. И если новости Ламаника будут не менее шокирующими...
Боюсь даже представить, что тогда.
Когда мы доходим до кромки леса и Ламаник, не оглядываясь, проходит дальше, к густым рядам деревьев и мохнатым, тяжёлым еловым ветвям, почти закрывающим собой бледное утреннее солнце, я останавливаюсь и произношу неожиданно даже для себя самого:
— Мне жаль.
Мне кажется правильным решить всё здесь и сейчас. Если Уилл был прав, и брат оставит меня в покое, этот год будет для нас последним. Мы разъедемся в разные стороны и, учитывая всяческое отсутствие точек соприкосновения и привязанности к семье, навряд ли хоть раз увидимся снова. Никто из нас не вернётся домой. Никто не будет поддерживать связь с родителями — и сомневаюсь, что сей факт хоть сколько-нибудь их расстроит. И если я хочу поговорить с братом и сказать ему то, в чём хотел признаться уже очень давно, случая лучше может и не представиться.
После моих слов Ламаник замирает. Резко, будто бы оступившись. И оборачивается, нахмурившись.
— О чём ты?
— О том дне рождения. Кажется, я существенно подпортил тебе впечатление от праздника, — улыбаюсь на его же манер, чуть криво и натянуто, но остановить это и заткнуться уже не могу. — Да и в целом... слушай, я знаю. Ты не хотел, чтобы я был. Все эти годы я действовал тебе на нервы одним только фактом своего существования. И мне... жаль. Правда. Прости меня, если сможешь.
Он смотрит на меня очень долго. Так долго, что у меня, почему-то не решающегося даже моргнуть, начинают болеть и слезиться глаза.
И Ламаник вдруг кивает:
— Ничего не гарантирую. Но я могу попытаться.
А потом делает шаг навстречу и впервые за долгие годы сам сжимает мою ладонь в своей.