Настоящее
Она стоит к ним спиной, и Ганну в это мгновение нестерпимо хочется развернуть ее лицом к себе, посмотреть ей в глаза, увидеть лоб, скулы, все, что обычно скрыто маской — но он останавливает порыв святотатства: дитя само выбрало, перед кем предстать самой собой, не ученицей хатран и не будущей этран, а той, кто она есть, и он не имеет никакого права вмешиваться. — Последняя, — шелестит призрак, и его голос с трудом пробивается наружу из сожженного горла. Если бы Ганн был более сентиментальным, он бы подумал, что призрак мог бы заплакать. — Здесь. Здесь. Проклят. Разбит. Расколот. — Я вижу, — говорит Йелина Мадатов чужим, бесцветным голосом, слабым призраком своей истинной сути. — Я знаю, дитя. Я знаю. — Спаси, — что-то, похожее на сдавленный вопль, заставляет деревья вспыхнуть ярче. Ганн дергается назад, но останавливает себя — и вскользь бьет по плечу полукровки: хоть бы ей хватило ума не вытаскивать лед в этом месте. Нишка косится на него и хмуро кивает. — Отпусти. Боль. Боль. — Ты принес боль другим, — говорит Йелина. — Ты сжигаешь эти деревья уже несколько лет. Ты хотел причинить им вред. — Лесовик. Запер. Сжег. Разбил. — Лесовик, — произносит она вдумчиво. — Лесовик. — Не виноват, — твердит дух. — Не виноват. Помогал искать. Проводник. — Проводник для кого? — Не знал, — хрипит призрак. Его пламя, кажется, идет бликами, дрожанием раскаленного воздуха — может быть, это волнение, может быть, страх. — Не знал. Вел. Искал. Сломлен. Долго. Боль. Боль. — Проводник для кого? — голос Йелины звенит смутной сталью. — Тот. Тот. Убийца. Не знал. — Кто он был? — дитя земли протягивает руку ладонью вперед, почти дотрагиваясь до раскаленного огня, и сияние целительной магии трепетно касается силуэта духа. Огонь в роще медленно утихает. Теперь Ганн видит хотя бы на три шага вокруг — до того дым застилал все, как непроницаемый для глаз туман — и оттого ему кажется, что он только что проснулся. Дух все еще дрожит, но, кажется, его страдания медленно утихают. Ганн прекрасно знает, что это ненадолго. — Что происходит? — выдыхает Нишка. Он коротко пожимает плечами, не поворачивая головы к ней. — Последнее дитя говорит с духом. — А разве девчонка?.. — Тихо! — Разве девчонка не должна искать отца или что-то вроде? — раздраженно шипит полукровка. Он тяжело вздыхает. — Дитя странствует по Рашемену очень много веков. Как ты видишь, искажения все еще есть. — Девчонке много веков? — фыркает она. Он тяжело вздыхает. — Не конкретно ей. Дитя само дух. Отчасти. Нишка бьет его тыльной стороной ладони по плечу, застывая, словно готовая броситься вперед. Ганн переводит на нее взгляд, и она шепчет: — Справа кто-то есть. Я слышу. Мы можем сражаться или есть какая-то ритуальная дребедень? — Может, нам и не придется, — говорит Ганн. Они замолкают. Вопреки своим словам, Ганн все-таки кладет пальцы на рукоять меча и, чуть прикрыв глаза, приказывает телу вспоминать заученные движения, удары и блоки. Он чувствует, как меняется его стойка, как ноги сами поворачиваются как надо, как пальцы чуть смещаются — и вслушивается в разговор духа и дитя. — ...дел, — выдыхает призрак. — Верно, — произносит Йелина словно невпопад. — Где ты? — Огонь. Только огонь. Потом здесь. — Ты не можешь остаться. Ты причиняешь боль. — Больно, — шипит дух отчаянно. — Больно. Всегда. Страх. Страх. Гнев. — Есть лишь один способ, — произносит Йелина, словно пробуя на вкус слова. — Сон. Почти смерть. Но не месть. — Отомщу! — рявкает дух, и огонь вокруг них вспыхивает с новой силой. Ганн раздраженно и часто моргает: смог снова затягивает все, что находится всего в двух шагах от них. Он даже силуэт Йелины уже различает смутно. — Не уйду! Не покину! — Ты можешь заснуть, — возражает дитя земли. — Ты можешь спать. Там, где огонь не будет мучителен. Там, где ты обретешь покой. Откажись от гнева. Дух молчит несколько долгих мгновений, раскаленный добела огонь плещется в форме его тела, и над его силуэтом смутно различимо раскаленное марево. Ганн думает, что если у них получится — это будет потрясающе удачное стечение обстоятельств. Он гонит мысль об этом. Глупое суеверие, но схожее с тем, с каким охотники рашеми ходят на медведя: не допуская мысли о его смерти, чтобы не разгневать богов упоением охотой, словно грязные малариты. — Готов, — говорит призрак тихо. — Покой. Я прошу. Я обещаю. — Демон, — говорит Йелина. Нишка отчетливо вздрагивает. — Мне нужен твой кинжал. Сейчас. — Не ука... — начинает было она, но Ганн одними губами произносит «отдай», оставляя при себе «а то будет хуже». Тифлинг, щелкнув хвостом, неуловимым движением достает кинжал и вкладывает его лезвием в руку Йелины — Ганну хочется закатить глаза от этой глупо-подростковой мести. Дитя земли легко перехватывает оружие, не порезавшись. — Я дам тебе покой, — произносит она. — Спи вечно. И втыкает кинжал по самую рукоять в раскаленное пламя. Нишка почти бросается вперед — но Ганн удерживает ее за плечи, шипя, что сейчас ее оружие вообще не важно; полукровка огрызается, что это ему земля вырастит под ногами хоть кузницу, если понадобится, а у нее есть то, что есть — но осекается на полуслове, потому что Йелина, вынув расплавленный кинжал, с которого сошел весь магический лед, оставшись шипением на теле духа, на этом не останавливается. Йелина протягивает голые руки и по локти погружает их в огонь тоже. Нишка отшатывается с гримасой отвращения и ужаса, но сглатывает крик. Дитя земли вынимает из сердцевины призрака горящую ярко-алым призрачную, дрожащую контурами эссенцию — и дух вливается в нее множеством раскаленных огненных полос; Йелина кричит так, что кровь застывает в жилах, даже Ганн на мгновение замирает в ужасе — но держит крепко, не отпуская и не пытаясь разжать пальцев. Дух пропадает в эссенции полностью, и только тогда дитя падает на обугленную землю, рыдая навзрыд. Ганн бросается к ней, рассеянным, смутно привычным движением руки создавая знак ветра: теперь, когда призрак заточен в эссенции, дым и смог разгонит простое дуновение. Он не осмеливается дотронуться до обожженных рук маленькой ведьмы — взгляд против воли цепляется за несокрытое маской и искаженное болью лицо, и это любопытство — самая идиотская вещь, которую можно себе позволить сейчас. Он отводит глаза тут же, шепчет исцеляющие заговоры, проводит руками над ее почерневшими ладошками, вглядываясь в них и замечая, как магия делает свое дело, как кожа перестает лопаться и сочиться бурым и прозрачным, как сила вливается в искалеченные пальцы, как дитя почти перестает рыдать — но губы ее еще конвульсивно дрожат, и тело бьется в отголосках недавней агонии. Ганн закрывает глаза, чтобы избавиться от искушения снова бросить взгляд на ее лицо и сосредотачивается в магии весь. Гарь въедается в ноздри, и он внутренне кривится от ожидания того, как сложно будет отмываться от этого запаха — особенно в холодной воде. Заговор ветра делает свое дело, и, кажется, деревья наконец-то перестают кричать: во всяком случае, никто не лезет ему в голову непрошеным гостем. Где-то неподалеку щелкает хвостом тифлинг, и этот звук теряется в свежем бризе, рассекающем дым, в чистом ветре, который может по одному слову шамана превратиться в ураган; Ганн кидает рассеянный взгляд на обугленные стволы, с которых успела опасть вся кора и думает, что большего вреда тут при всем желании не причинить. — Моя маска, — шепчет дитя белыми губами. — Маска... Ганн прислоняет ее спиной к одному из сожженных стволов и оборачивается вовремя, чтобы успеть поймать маску, летящую ему в лицо: не успел бы, заработал синяк на всю скулу; не смертельно, но неприятно. Нишка наблюдает за ним злыми алыми глазами, и почему-то все непроизнесенные язвительные слова умирают на его языке. Тьма сгущается вокруг Нишки, тьма ее крови взывает к силе чужих краев, и эта тень не имеет никакого отношения к развеивающемуся смогу. Он замечает смутный отблеск неподалеку. Тифлинг тоже замечает его — и подбирает выпавший серебряный осколок, крепко сжимает его в кулаке, кажется режется об ту острую грань неаккуратный скол совсем рядом чернота и серебряная дорога уходит... Мгновение спустя Нишка моргает и становится прежней. — С ней все нормально? — спрашивает она, хмурясь. Шаман готов поспорить: если бы он сейчас лежал с полусожженными руками, тифлинг бы не особенно шевелилась; может, была бы только рада тому, что теперь он не может колдовать и сражаться, может, пытала бы его, чтобы выяснить правду. Это ведь в природе тварей вроде нее?.. Хватит, обрывает себя Ганн. Ты знаешь — это просто ярость Эшенвуда, та же самая, что только что влезала в голову Нишке. Ты знаешь, что это. Ты знаешь, что все твои мысли не имеют никакого отношения к реальности. Потому перестань. — Скоро будет, — отвечает он, осторожно касаясь негнущихся пальцев Йелины Мадатов и вновь окутывая их целительным светом. Взывать к духам сейчас и труднее, и легче: это одно из священных мест телторов, но в то же время слишком легко призвать искажение на свою голову. Будь они сейчас рядом не с оскверненным местом, а хотя бы рядом с древом Бхаллы, Ганн бы излечил Йелину одним жестом — она и сама бы себя излечила, если уж на то пошло — но нет смысла в рассуждениях о том, что могло бы быть. — А эта штука? — Нишка кивком головы указывает на алую эссенцию, наполовину скрытую осевшим пеплом. — Мы забираем ее? — Да, — говорит он. Йелина мелко вздрагивает, пока нарастает сожженная плоть, пока черное и алое меняются на слегка розоватую кожу. Веки ее подрагивают, изредка она открывает глаза — но Ганн не видит ничего, кроме белков. — Только надо будет отдать ее дитя. Нам с тобой не следует ее таскать. — Потому что добыча ее? — хмыкает тифлинг. Она с легким страхом рассматривает руки Йелины, и Ганн уверен — она видела раны и похуже, видела увечья страшнее, но не видела, как кто-то в здравом уме лезет руками в само первородное пламя, чтобы вытащить оттуда эссенцию, годную лишь на зачарование. Ганн знает, о чем она думает — и он ловит себя на мысли, как же утомительно смотреть на мир одновременно глазами шамана Рашемена и пришелицы с Запада. — Потому что дух сдался ей, и только ей решать, что с ним делать, — отвечает он чуть язвительно, чуть намекающе: именно так ты и думаешь, да, демон, только о добыче? — отпуская подрагивающие пальцы Йелины и придерживая ее голову и спину. Он не хочет, чтобы она прикасалась к горевшим деревьям без лишней необходимости — духи жадны, духи требовательны, и они будут кричать ей до тех пор, пока не утратят голоса. Дитя земли слишком слаба сейчас, чтобы выполнять просьбы своих братьев и сестер. — Нам надо бы унести ее отсюда, — говорит Нишка, отчего-то игнорируя его тон, отчего-то не обращая на него внимания. Он догадывается, как выглядит: с полосами пепла на лице, слегка напряженный, пытающийся язвить; вероятно, сейчас он меньше всего похож на Вельгу Рандири, вероятно, сейчас натянутая кожа будто сползает с него чернью-гнилью, и пусть скоро эта чуждость исчезнет, Ганн рад, что есть в Нишке что-то, что не дает ей отвести взгляда от измученного ребенка. Но она не очень-то похожа на добродетельную милосердную храмовую девочку — потому шаман вновь пробуждает свой взор, держа его на коротком поводке: не хватало еще привлечь искажения из-за надежды узнать что-то важное, что поможет ему в понимании причин, следствий и целей, что поможет ему манипулировать ей, он должен увидеть синие глаза и теплые пальцы кожа болезненно зудит там где касался она может уйти она не может уйти предатель предатель предатель ли... — Ты что застыл? — раздраженный голос тифлинга доносится словно из-под толщи воды — словно бы с Этой Стороны — и он выныривает из запутанного сплетения воспоминаний, неясного и странного; будет время поразмыслить над этим во время пути. — Думаю, в какую сторону двигаться, чтобы не натолкнуться на искажения, — огрызается он, кажется, вполне естественно. — Ты безоружна, а дитя не в состоянии биться. Один я не справлюсь. — Странно, — ехидно отзывается тифлинг. — Но я, кажется, не плавила свой клинок. — Если бы ты его не отдала... — Тогда почему девчонка не взяла с собой ничего изо льда? — резко обрывает она. — Мы знали, куда шли. — Она бы использовала магический лед, — отзывается он, поднимая дитя земли на руки. Она легкая — пожалуй, слишком легкая — и он чуть хмурится. — Ты просто подвернулась под руку, а хатран не привыкли к тому, что им возражают. — Здорово, — Нишка вздыхает скорее устало, чем раздраженно. — И теперь я с одним клинком. — Он хоть зачарован? — слабо улыбается он скорее из желания задеть, чем ободрить: да и кому понравится улыбка на грязном лице его друга, чужая улыбка, улыбка убийцы? Вопреки его ожиданиям, она криво улыбается в ответ. Похоже, даже гнев демонов не бесконечен, и от него тоже можно устать. Или она просто слишком вымотана, чтобы снова скалиться и шипеть. Он не уверен в том, плохой это знак или хороший. — Конечно, — говорит она, и Ганн будто бы воочию видит, как тени ярости Эшенвуда тянутся к ней — и как режущий свет серебряного осколка отгоняет их прочь. — Достаточно зачарован, чтобы отбиться от парочки ходячих холмов, если с твоей магией. Но давай лучше найдем укрытие, потому что мне не очень хочется здесь торчать. — Как хочешь, — говорит он, и впервые за долгое время осмеливается закрыть глаза и сосчитать до пяти, пока на него смотрит тифлинг: впервые он точно знает, что она не попытается убить его, едва почувствует его беспомощность — причина ли этому оставшийся позади эльф или ее усталость, не суть важно. Ярость Эшенвуда медленно отступает от него на полшага, чтобы затаиться в переплетении ветвей и шепоте ветра. И Ганн открывает глаза, позволяя своему чутью сновидца вести себя. Вести их всех.Прошлое
Звук воды сводил его с ума. Вода была повсюду: она капала ему за шиворот, обжигая его синюю кожу ледяным прикосновением, чавкала под сапогами и в сапогах, хоть он и старался обходить лужи, и Ганн возненавидел ее всей душой после первого же часа в Скейне. Эта вода — как и эти руины — была мертва многие сотни лет, он ощущал это всем телом — и тосковал по ручьям и рекам Рашемена, на чьих берегах теснились древние телторы, так, как не тосковал много лет. И эти проклятые крики. Крики он ненавидел еще больше звука капающей воды. Он неотрывно наблюдал за Ирви из какого-то болезненного, извращенного любопытства: где проходит та грань, на которой ее маска безразличия треснет и сломается? Как далеко от них тот момент, когда она наконец-то вспомнит о том, что такое настоящие человеческие чувства, а не их бледная подделка? Что произойдет? Вырвется ли на свободу Голод, не сдерживаемый хрупкой волей чужеземки? Умрут ли они все здесь, или все будет гораздо проще и кошмарнее, и тот, кто будет стоять ближе всех к Ирви Нэльтайн, станет новым Пожирателем Духов? Ганн не хотел думать, что скорее всего ближе всех окажется Каэлин. Но думал все равно. На его счастье, Ирви не проявляла никаких признаков беспокойства. По каменным плитам древних руин, погрузившихся под воду века назад, она ступала с тем же бесстрастным взглядом, что и по улицам Мулсантира, а на вопрос Ганна, как же она терпит бесконечные завывания карги вперемешку со звуками мертвой воды, ответила лишь: — Я могу их не замечать. Он смотрел на нее, и смотрел на нее, и смотрел на нее и чувствовал, как в нем поднимается волна отвращения, ненависти и тоски. Он подавил ее усилием воли. Не время. Не место. Ему лишь нужно помочь ей избавиться от Проклятия, ему лишь нужно спасти весь Рашемен — и если ради этого он должен бродить по руинам умершего сотни лет назад города, слушая звуки мертвой воды, полной раздувшихся и раздувающихся трупов, то какой у него выбор? Скейн был сер, и его кожа здесь была того же цвета, что и белая кожа Каэлин; Скейн был сер, и это размывало все различия между тэйской волшебницей, небесной полукровкой, карговым отродьем и чужеземкой с Запада. Единственное, что было важно — жив ты или уже мертв. Ганн взглянул на труп в воде и подумал, что даже эту границу Скейн давным-давно размыл. — Маскарадные люди, — сказала Ирви негромко, и звук ее голоса потерялся где-то в темноте, в сотнях поворотов каменного лабиринта. — Неужели речь об имаскари? — Тебя что-то удивляет? — спросила Сафия, хмурясь. Ее красные одежды казались в Скейне не серыми, а черными, и он невольно отвел взгляд: она выглядела слишком уж похожей не то на неупокоенного призрака, не то на иссохшую некромантку, и он даже не знал, что же из этого хуже. Ганну неожиданно захотелось узнать, что же слышит Сафия в Скейне. Воду и крики карги, как и он, или что-то еще? Может быть, что-то совершенно другое? Что слышала в переплетениях звуков Каэлин?.. — Да, — Ирви огляделась вокруг. — Разве здесь не должно быть немного больше древних реликвий, затонувших богатств и... — И тайн мироздания? — Сафия слабо улыбнулась. — Мне кажется, все тайны мироздания отсюда давным-давно вытащили карги. — Это они могут, — влез Ганн, не в силах смолчать. — Карги тащат богатства, тайны, сны и хорошеньких молодых рашеми туда, откуда ничто не возвращается. Молоденьких рашеми они съедают, а вот всему остальному везет больше. В глотку не пролезает. — Видно, поэтому тебя и тошнит словами как заведенного, шаман? — проворчал Окку, переваливаясь с лапы на лапу. Его цвета Скейн размыл тоже, превратил яркость грез в тошнотворную серо-черную массу кошмаров. От его вида — как и от вида раздувшихся и потерявших всякую форму тел в воде — Ганна и правда подташнивало, но наружу угрожали выйти не слова. Ганн неожиданно подумал о том, что, если они не найдут выход быстро, им вскоре придется чем-то питаться, и почувствовал, как горечь подступила к самому горлу. Он медленно выдохнул. — Не завидуй, папаша-медведь. Я понимаю, что даже века назад твоя болтовня не могла очаровать ни одну медведицу, но не стоит так тосковать. Если хочешь, научу тебя, как охмурять дам — четырехногих или двуногих. — Если хочешь, я научу тебя, как молчать, — проворчал Окку. — Это, конечно, не так уж сложно, но твой язык, судя по всему, сам изо рта вываливается. Я бы... Ирви резко вскинула ладонь и замерла. Они умолкли. — Я кого-то слышу, — сказала она тихо, замерев, серая на сером. Ганн подумал, что ему даже жаль потерянного цвета ее волос и глаз — там, в настоящем свете, Ирви была похожа на осень, пусть даже ее выедало изнутри. Здесь она была похожа на пепел. — Похоже на карг? — спросила Сафия нервно, сжимая посох крепче. Ганн тихо вздохнул. Ему совершенно не нравились эти новые таланты Ирви, но что он мог поделать? Возможно, он ошибся, когда решил научить ее паре сновидческих фокусов, но, если она и правда желает избавиться от Проклятия, то ей определенно понадобится более глубокое понимание — и ощущение — этой дряни. Если. Ганну едва ли не наяву послышался голос Нак’Кая: «Самодовольный мальчишка». Он отогнал мысль. Что вообще старики могут знать? — Нет, — отозвалась Ирви, медленно опуская вскинутую руку. — Не похоже. Сафия медленно вздохнула, и Ганн словно кожей почувствовал ее раздражение: как и многие другие связанные с магией существа, Сафия терпеть не могла вытаскивать знания по капле бесконечными наводящими вопросами; он дернул уголком губ, подумав, что у тэйских магов и хатран есть нечто общее. И, самое главное, они никогда не признают этого — и тем самым будут друг к другу ближе, чем к своим собственным народам. Он кинул быстрый взгляд на прислонившуюся к узорчатой перегородке Каэлин — и с удивлением заметил, как она смотрит на трупы в воде. Он моргнул раз, второй, прислушался к чутью, но первое впечатление не обманывало; Каэлин смотрела на раздувшиеся и потерявшие всякую форму тела с чем-то, похожим на жалость. С чем-то, напоминающим сострадание. Ганн подошел к ней ближе — и она, как и всегда, услышала его еще до того, как он заговорил. — Они уже решили, куда идти? — Нет, — отозвался Ганн. — А ты уже выбрала молитву, чтобы начать отпевать этих бедолаг? Он не попытался скрыть глумливый тон, и Каэлин, едва удостоив его быстрого взгляда, покачала головой: — Их страдания здесь уже окончены, хвала Илматеру. Теперь лишь от Келемвора зависит, будут ли они страдать после смерти. — Думаешь, Келемвор тратит время на подобное? — Это его обязанность, — она повернула к нему голову. — Я не считаю его святым, и я не считаю его правым, однако я знаю, что он обязателен и никогда бы не пренебрег своим долгом. Ганн с сомнением покачал головой. Уму непостижимо: тратить целую божественную жизнь на то, чтобы судить и выслушивать мертвые души? Странные обычаи. Какой же тогда вообще смысл в вечности? — А твой нынешний бог? — Илматер жаждет взять на себя всю боль мира. Страдать, чтобы не пришлось страдать другим. Еще хуже, подумалось Ганну. — А какому богу поклоняешься ты, Пожирательница? — спросил он, повернув голову. Ирви вскинула на него равнодушные глаза — в сумраке Скейна не осенне-рыжие, а мертвенно-серые — и пожала плечами: — Наверное, Люру. Моя мать ее любила. — Какая она была? — неожиданно спросила Сафия. Ирви растерянно моргнула: — Мать?.. — Ну не Люру же, — фыркнул Ганн. Ирви отвела глаза. — Храброй. Веселой. Ее все любили. Ганну показалось, что что-то мелькнуло в ее глазах, из которых Скейн украл весь цвет — но проблеск был таким быстрым, что он не был уверен. Он вгляделся в Ирви другим своим зрением, но увидел лишь пепельную пустоту остывшего пожарища, и его замутило от омерзения. Все это было странно, все это было немыслимо — он и сам себе не смог бы объяснить, как может мириться с чем-то подобным; как может быть так увлечен и как может при этом сжимать зубы от отвращения, доходящего до тошноты. Ирви не нравилась ему. Возможно, если бы не Проклятие, он бы и не кинул на нее второго взгляда — терпеть не мог молчаливых и равнодушных; это не неприступные гордячки, из-под которых можно выбить пьедестал — но Проклятие отчего-то меняло весь расклад и влекло к себе его — того, кто должен был бы первым кричать от ярости и первым же отводить глаза и творить все защитные ритуалы, чтобы даже прах дыхания Проклятой не отравил его собственный воздух. — Я думаю, — подала голос изучавшая покрытые мхом стены Сафия и, как и обычно, слово «думаю» в ее устах звучало как «знаю». — Что это постройка позднего Имаскара, времен Оманонда. Явно не старше. — Имена мертвецов среди мертвых стен, — фыркнул Ганн. — Твой Омамонд не имеет здесь значения точно так же, как мои многочисленные собратья по несчастью — несчастью родиться от карги. — Как раз напротив, — отозвалась она, не скрывая раздражения, но тут же вернулась к своему учительскому тону. — Оманонд объединил два Имаскара, и во время его правления все новые города возводились по общему образцу, чтобы объединить стили и архитекторов разных направлений. — То есть, ты можешь составить план места? — спросила Каэлин. Сафия вздохнула: — Скорее всего, могу. Но мне нужно больше информации, чтобы понять, где мы находимся и для чего это место вообще было предназначено. Это больше похоже на какое-то место исследований, чем на настоящее поселение — или было похоже до того, как карги изгадили здесь каждый угол. Ганн подумал сказать что-нибудь — просто чтобы поддеть — но промолчал. В Скейне он чувствовал себя потерянным, заблудшим и уставшим; и слова той карги не давали ему покоя, хоть он и пытался выбросить их из головы. Та привратница сказала, что он найдет свою мать здесь — и Ганн стыдился той части своего сердца, которая этого хотела; она выбросила его, напомнил он себе, она отвергла его — у нее нет больше сына, как у него никогда не было матери. Зачем растравливать раны надеждами или мечтами? Грезы хороши лишь тогда, когда ты осознаешь их и знаешь их пределы. Он повторял это себе снова и снова — до того момента, пока не столкнулся с ней лицом к лицу, пока не увидел в ней свои собственные черты и пока не узнал всю правду. Он стоял, оглушенный, не в силах ни оборвать ее, ни перестать слушать, желающий одновременно и того, чтобы все это оказалось правдой, и того, чтобы она лгала. Он хотел, чтобы она была злом — но в глазах Гулк’Ауш стояли слезы, и она касалась его волос и щек сломанными когтями и огрубевшими пальцами с таким тихим обожанием, что Ганну становилось только хуже и хуже. Она была несчастна — несчастнее, чем он сам, и неожиданно вся его горечь перед лицом ее беды и ее безумия оказалась мельче, чем воды ручья перед водами моря. А потом он потерял ее. Ганн смотрел в никуда невидящими глазами, и у него не было сил ни говорить, ни думать. Надежды не было — как не было и радости завершения, как не было ничего, никаких утешительных осколков того желания, которое грызло его все эти годы: желания отыскать каргу, бросившую его на милость Рашемена и швырнуть ей в лицо все слова, что он накопил за столько лет, утолить грызущий его гнев, плюнуть ей в лицо всей обидой, наконец-то закончить то, что началось годы назад. Но вместо вымечтанной мести и грезившегося восторга он остался на пепелище того, что считал когда-то истиной — и удар был так жесток, что у него не оставалось сил попытаться хотя бы собрать осколки того, чем он жил раньше. Она любила меня, подумал он. Но от этой мысли ему стало лишь хуже, и он сглотнул подступившую к языку горечь. У Ганна не было сил отогнать мысли, и ему казалось, что сам Скейн вкладывает ему их в голову — распухшие, гнилые и изуродованные, как трупы, что покоились в его водах. Может быть, и другие любили меня, вдруг пришло ему в голову. Может быть, это я был тем, кто никого не любил. Может быть, это я был тем, кто забирал любовь и топтал ее только из-за жажды мести. Может быть... — Ты совсем притих, — заметила Ирви, сев рядом с ним на лестнице. Он едва повернул голову — от ее близости Ганна тоже тошнило. Наверное, сейчас его бы тошнило ото всех. — Думаешь обо всем этом? — Она любила моего отца, — сказал он, еле шевеля губами. — И меня тоже. Я узнал ее имя. Почему тогда я не радуюсь? — Потому что ты не умеешь? — предположила Ирви. — Ну и чушь. — Как хочешь. Ганн закрыл глаза. Конечно, он умеет радоваться. Он умеет быть счастливым. Он умеет соблазнять, он умеет видеть грезы, он красив, в конце концов — разве это не делает его счастливым? Он, в конце концов, имеет все, чего только пожелает и идет туда, куда хочет — не связанный обязательствами перед каргами или хатран, не скованный по рукам и ногам законами тех, у кого не было дара. Как он может быть несчастлив? — Будто бы ты умеешь быть счастливой, — сказал он, не скрывая горечи и яда. — Будто бы без Проклятия ты была бы лучше, чем сейчас. Ирви тяжело вздохнула, уставившись на носки своих ботинок — изгаженных в грязи и мерзости Скейна — и покачала головой: — Наверное, нет. Но у меня есть, куда вернуться. У тебя и дома нет. — Я начинаю понимать, почему берсерки на тебя набросились. — Это не моя вина, что правда колет вам глаза. — Но ты же радуешься, когда тычешь в чужие раны, Проклятая. Скажешь, нет? — Да, — ответила она. — Потому что вы все такие идиоты, что это смешно, когда вы пытаетесь это отрицать. — Ты тоже та еще дурочка, Проклятая. — Да, это так. Но я хотя бы знаю лекарство от твоего недуга. — Да? — фыркнул Ганн. — И какое же? Я должен смириться с тем, что случается вокруг? Может быть, начать бить поклоны вашим богам? — Я не жрица, — Ирви криво усмехнулась, и в ее глазах он увидел что-то, похожее на безумие. — И не проповедница. Все гораздо проще. Эти карги ведь разрушили то, что ты мог иметь, верно? Забрали то, что могло бы быть? — И? — спросил он, зная, что услышит, но не в силах остановиться. Ганну казалось — он стоит у края бездонной пропасти и у него захватывает дух от смутного желания все-таки прыгнуть и почувствовать, как его тело разрезает воздух. Когда Ирви чуть сощурилась, ему показалось, что он слышит свист ветра в ушах. — Забери у них то, что у них есть и могло бы быть, — сказала она, и эти слова зазвенели в его голове набатом. — Убей их.