ID работы: 4278057

Милосердие

Джен
NC-17
Завершён
183
автор
Dar-K бета
Размер:
311 страниц, 31 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
183 Нравится 375 Отзывы 46 В сборник Скачать

Глава 29. Победитель

Настройки текста

You can't choose what stays and what fades away ...And I'd do anything to make you stay

Угольная пыль казалась россыпью мака на булочке. Пахла так же — не гарью, не дымом, а свежеиспечённой сдобой. При виде неё сразу вспоминался уставленный едой стол, и в груди сладко щемило от воспоминаний: рот сам наполнялся слюной, а глаза мечтательно закрывались, позволяя воображению нарисовать картинку. Сандвич с алым язычком ветчины, яичницу с дольками помидоров и залитые сиропом тосты — сытные полдники перед вечерней, которых он всегда избегал, ненавидя отцовские россказни о рыбалке. Сейчас… сейчас с удовольствием вернулся бы назад, в прошлое, и под монотонное бурчание о форели смёл бы всё со стола. Слишком уж изголодался по человеческой еде. Слишком уж отвык от неё, пытаясь утолить голод эмоциями и болью — суррогатами, неспособными заменить нормальные блюда. Вечность не стоила их, не стоила и черствого куска хлеба. Он легко обменял бы её на гренку с яйцом, на полчаса утреннего сна и на бокал крепкого хереса. Обменял бы. Но обмен не предлагали, и от тоскливого вздоха картины внешнего мира расплывались, будто на них капнули жиром. Приходилось возвращаться в реальность — к будничным заботам и скребущей слух мелодии. Собирать кровоточащие куски островов, скреплять костяные курганы клейкой массой, смазывать вспухшие трещины слоем перегноя… Заниматься обычными делами, от однообразности которых голова болела так сильно, что казалось, вот-вот взорвётся, как взорвались магические шары. Снова и снова, и снова. Без каких-либо эмоций и сожалений. С горьким осознанием: все попытки спасти мир — безнадёжное вычерпывание воды из тонущей лодки. Никаких перспектив, никакого света в конце туннеля. Лишь отсрочивание неизбежного. И оно словно детская резинка — чем дальше оттянешь, тем больнее и резче ударит. Насмерть. От этого не по себе. Ещё хуже — от мысли, что повернуть время вспять невозможно. Прошлое заперто в прошлом, и видения рождественского Лондона, присыпанного снегом, как сахарной пудрой, с каждым годом блекнут всё сильнее. Часть деталей уже не разобрать: лица сгорели в огне, пейзажи потемнели, образы поросли плесенью и пылью. Ещё немного, и исчезнут вовсе. Как исчез отовсюду Уилсон. Умирающий, слепой, измученный, но неизменно идущий вперёд. Так мужественно и упорно, что хотелось смеяться и спрашивать: где твой предел, стойкий оловянный солдатик? Как тебя сломать, если тельце не берёт ни огонь, ни вода? Да и нужно ли? Нужно ли ломать? Вдруг это действительно судьба — отдать мир человеку, рисующему жуткие картинки в своём дневнике. Мёртвые животные с торчащими наружу рёбрами и… твари. Синтез человека и совы с жёлтой радужкой без зрачка, окровавленным клювом и ртом, усеянным сотнями клыков. Как у взрослой акулы. Гадкое зрелище. Гаже разве что видения Наблюдателя. В них реальность полностью повторяет изрисованный алхимиком альбом — вплоть до очерченных углём сосен и растушёванной дороги. Вдоль деревьев тенями рыщут уродливые монстры, а в палатках, дрожа и плача, жмутся друг к другу обречённые на смерть люди. Нет пышнобоких бифало, нет глупых свиней и голодных пауков. Нет ничего, кроме перекошенных тварей с провалами вместо ртов. Их кожа вся в волдырях и язвах, висит ошмётками, как бахрома шали; их обожжённые глотки хрипят и кашляют, а длинные ногти впиваются в шею, едва глянешь на оскаленные морды. Убивая мгновенно и милосердно. Рассекая плоть до кости. Начиная с макушки, заканчивая грудью. — А я ведь предупреждал тебя, — скрежещущий голос напомнил скрип пластинки, и взгляд сам метнулся к граммофону, проверяя: не заткнулся ли тот. Нет. Всё ещё играет. Так громко, что хочется наклониться и вытрясти из ушей застрявшие там ноты. — Предупреждал, что это плохо кончится. А ты? Ты ничего не сделал. Дал безумцу возможность дойти до трона. Зачем? Хоть представляешь, что произойдёт, когда он придёт к власти? Посмотри его дневник! Посмотри, чем он питается! — воздух вокруг похолодел. На ветках тут же затрепетали ленточки, на соснах один за другим зажглись рождественские шары, а вдоль дороги, скрипя мраморными суставами, выстроились ожившие статуи с факелами. — Ещё немного, и то, что мы видим в видениях, станет правдой. Останови это, пока не поздно. Воздвигни вокруг Портала стену, призови гончих… Вселись опять в свинью, чёрт тебя дери! Сделай хоть что-то, а не сиди здесь старым пнём! Ты, чёрт возьми, здесь главный! Тронувшая губы ухмылка показалась горше полыни. «Не сиди здесь». Как иронично звучит, если вспомнить, что прикован к трону. В этом нет ничего забавного, но на ум невольно приходит один из страхов Уилсона, и улыбка расползается до ушей. Дьявол, до чего же хорошо этот страх иллюстрирует происходящее! Страх, умерев, очутиться запертым в собственном гниющем теле. Оплывающими глазами наблюдать, как тебя кладут в тесный гроб, а потом прячут под толщу земли, оставляя один на один с червями и личинками. Слоящейся кожей ощущать сырой могильный холод. Проваливающимися в череп ноздрями вдыхать запах тления. Существовать и после смерти. Глупый, иррациональный страх — мозг умирает быстро, за пару минут, чувства и того быстрее, но… Есть в нём что-то пророческое, в этом страхе, — трон хоть и сохраняет в груди искорку жизни, гниению не препятствует. Внутренности уже давно превратилось в труху. Встанешь, и рассыпятся пылью. Пень. Он и вправду истлевший пень. То ли дело Уилсон: молод, полон жизни и безумен. Странно, что не понравился теням. С такой решительностью не то что горы, саму твердь небесную можно сдвинуть. Жаль только, что болезнь подкосила разум — и без того повреждённый, тот стал открытой раной, в которую сразу проникли злотворные бактерии-мысли. Недосып, голод и купание в ледяной воде завершили начатое — реальность исказилась до неузнаваемости. Даже глянуть страшно: вершины усыпаны пеплом, земля исколота дыроколом, а с проткнутого неба переспелой алычой сыпятся звёзды. Абсурд. Сплошной абсурд. И на этот раз никак его не отогнать. Он не закован в страницы дневника, не ограничен стенками черепа. Грязной волной выплёскивается наружу, и от него физически больно. Гораздо больнее, чем от сожжённого Уилсоном заклинания. — Глупый мальчишка… — измождённое лицо с резко очерченными скулами всплыло в памяти само. Вспомнились худые пальцы, теребящие воротник в попытке ослабить невидимую удавку. Вспомнился лихорадочный румянец на щеках — зарево пожара. Вспомнилась путаная речь и плохо скрываемая дрожь. Предвестники бури, незамеченные специально: чтобы не передумать, чтобы не проникнуться сочувствием к врагу. — И как далеко зашёл? Я перестал следить после сделки, — взгляд скользнул по осколкам магических шаров и задержался на тёмной фигуре Наблюдателя, высящейся за одной из статуй с горящим факелом. — Это… хм, потеряло смысл. Мальчик совсем обезумел, не слушает советов и предупреждений. А мешать ему… Что ж, скажу прямо, делать этого я не желаю. Полагаю, и сами понимаете почему. У меня не так много марионеток, чтобы разбрасываться ими. Грубо говоря, у меня их нет вовсе. Если мне не изменяет память, из-за ваших проделок. Вместо ответа Наблюдатель шагнул вперёд и поднял в воздух камень, прожилками похожий на протянутую хироманту ладонь. Мелькнул знакомый пейзаж, и перед троном вдруг возникло изображение Уилсона, решительно ставящего жезл поиска в скважину. Прищурившись, удалось разглядеть лежащие вокруг детали и янтарные, будто рыбий жир, лужицы масла; чуть поодаль одиноко примостился окровавленный мешок. Не захотелось и представлять с чем — в лучшем случае, там куски мяса. В худшем… В худшем, высушенные кишки, вроде тех, что собирала свихнувшаяся библиотекарша. Так или иначе прогноз паршивый. Хоть разум Уилсона повреждён не так сильно, как у предшественников, следом уже тянется след из крови и масла, да и под ногами его хрустят совсем не ветки. Кости поверженных врагов. Вокруг — разрушенные домики и коконы, на руках — кровь монстров и убитых существ, а в голове — сумасшедший коктейль из чувств и эмоций. Не нужно и читать их, всё и так на виду: мучительная внутренняя борьба, смертельная усталость, отчаянное желание дойти до конца. Коктейль не просто сумасшедший — ядрёный и ядовитый. — Далеко забрался, — откинувшись на спинку кресла, он с грустью констатировал: вид у алхимика удручающий. Сосуды век напоминают причудливое сплетение ветвей, глаза по-прежнему слепы — их дно словно припорошено пылью, но идти вперёд это почему-то не мешает: механизм Уилсон собирает практически за минуту, заменяя повреждённые детали останками шахматных фигур. За этим приятно наблюдать. До тех пор, пока не вспомнишь, как много жизней на кону. — Ну что ж, теперь его, кажется, не остановить. Да и стоит ли? Игра надоела нам всем, разве нет? Может, нужно дать шанс новому поколению? Вдруг оно сумеет нас удивить? В конце концов, я стар, да и вы, друг мой, не молодеете, даром что бессмертны. А Хиггсбери, хоть и безумен, всё же молод. Он может послужить на благо цивилизации. В отличие от вашего покорного слуги. От лжи запершило в горле, но он и мускулом не повёл. Зачем? Зачем продолжать игру? Реальность обречена, и это вопрос времени, когда она рухнет окончательно — как мост с подрубленными сваями. Так почему бы не отдохнуть в кои-то веки? Почему бы не прекратить бороться с обвивающими тело нитями и, впустив мелодию в сознание, не передать власть кому-то другому? Кому-то, на чьих плечах теперь будет вина за уничтожение вселенной. Всё равно мир не узнает о принесённых жертвах, всё равно не поймёт их. Спустя века всё так же будут выситься в городах бетонные початки-небоскрёбы, всё так же мелкими букашками будут нестись куда-то люди. И трон. Всегда будет трон и его безмолвные стражи. Так зачем страдать, расцарапывая шею и выплёвывая лёгкие? Ради чего? Спасение внешнего мира не даёт ничего, кроме бесконечной боли и страданий; там снаружи нет никого, ради кого стоило бы мучиться. Если подумать, то и самого мира не существует вовсе. …хотя это глупо и по-детски наивно — считать, что не существует того, чего не видишь. — Какой же ты идиот, — фырканье Наблюдателя растворилось в тишине, как сахар в чае. Развешанные на ветках шарики сонно моргнули, трепещущие ленты с чавканьем исчезли в открытых пастях, а кора-чешуя с хрустом отделилась от дерева. Кошмары проснулись, и убаюкать их снова не вышло: трон вцепился в кожу так крепко, что та начала отрываться слоем, как плёнка, оставшаяся после клея. — Думаешь, мальчишка пощадит тебя? О нет! Он будет к тебе так же милостив, как был к нему ты! И знаешь что? На твоём месте я бы задумался над самоубийством. А… погоди, ты ведь лишён такой роскоши, — издевательская усмешка разрезала лицо тени почти пополам. — Понимаешь теперь, о чём я? Ты рискуешь обменять одно заточение на другое, более страшное. Мы обещаем быть лояльны к тебе, когда всё закончится, а Уилсон?.. Уилсон не пообещает тебе ничего. Он будет истязать тебя, пока не надоест. А надоест ему очень нескоро, уж поверь нам на слово! Пустые угрозы. Они и раньше не впечатлили бы его, теперь же… Теперь на ум сразу пришло воспоминание о магазинчике на углу Третьей Авеню, где во время июльской жары царила прохлада, и мухи летали вокруг лампы, как миниатюрные планеты вокруг Солнца. Тогда тени тоже угрожали, всучивая рассыпающуюся в пыль книгу. Потом, одумавшись, сулили награду. Власть — осколки магических шаров и дрожащие на кончиках пальцев огоньки, богатство — самородки и лежащие на дне могил самоцветы, слава — имя на устах проклинающих его марионеток… И что в итоге? Подарки быстро потеряли ценность. Сейчас он отдал бы всё за обычные человеческие радости: еду, постель, возможность дышать полной грудью. Пусть в промозглой каморке, пусть наедине с клопами и тараканами. Это неважно. Даже в плесневелой горбушке хлеба и затхлой воде можно найти счастье, если голодал достаточно. А он голодал. Голодал так долго, что теперь согласился бы и на истолчённые в труху корешки. Только бы ощутить вкус. Плевать какой: сладкий, кислый, горький. Главное, настоящий. — Увидим, — где-то вдалеке возник освещаемый факелами силуэт, и спина взмокла от нехорошего предчувствия. К горлу уже привычно подкатила тошнота, но с ней силой воли получилось совладать. Какая разница, кто победит? Все априори проигравшие. И абсолютно неважно, какой будет новая клетка и будет ли она вообще: измученный разум и так варится в котле, сгорая каждый день заживо. Минуты сливаются в часы, часы в недели, и время тянется, как разношенный свитер. Любая перемена — благо. И если это смерть… Что ж, так тому и быть. — Добро пожаловать в ад, друг мой. Устраивайтесь. Быстро дошёл. Хотя бредёт еле-еле, опираясь на жезл поиска. С собой ничего — но на поясе рядом с флягой и ножом висит импровизированный дневник. Губы малиново-алые, на лбу блестит испарина, дыхание редкое и поверхностное. Зато решимости хоть отбавляй. Но решимость эта — рывок на последнем издыхании. Кажется, ещё немного, и алхимик рухнет замертво. И так недалёк от этого. Чересчур уж подкашиваются ноги, чересчур уж рвётся из груди болезненный кашель. — И тебе здравствуй, — в тишине зала его голос прозвучал отрывисто и резко. Как щелчок затвора: не то пистолета, не то фотоаппарата. Щёлк. Граммофон скрипнул, как становящийся на место сустав, и мелодия, разъедающая мозг, наконец-то замолкла. Навсегда? Он побоялся в это верить: под истлевшей от времени шубой ещё не зажили смертельные раны. Если бы не трон, поддерживающий жизнь, давно бы располосовали тело на гниющие куски плоти, на мешанину костей и жил. И всё же не располосовали, лишь заставили осесть бесформенным комком на троне. Перед человеком, за чьё уважение и страх приходилось так тяжело и отчаянно бороться. Наверное, впервые в жизни. По крайней мере, в этой. — Я не уверен, что это следует говорить, но хотел бы извиниться. Прости, что причинил столько проблем. И пусть это прозвучит нагло, но… верни меня, пожалуйста, домой. Я сделаю всё, что нужно. Убью кого нужно. Ещё пара-тройка жизней… Сколько захочешь. Пара-тройка? Улыбка прилипла к губам, как горячий битум. Если бы! Позади не пара-тройка жизней, позади — миллион. Сгоревшие леса, освежёванные животные, прибитые к деревьям птицы с растопыренными крыльями. И, как завершающий штрих, глубоко несчастный и одинокий поросёнок, чью смерть так и не довелось увидеть воочию. Милосердие? Как же. У него, этого извращённого милосердия, непомерная цена. И платить её попросту невозможно — сама вселенная отторгает поселившееся в ней чудовище. Острова гниют заживо, небо пестрит рваными дырами вместо звёзд, а океан, болезненно-зелёный и пустой, то и дело отрыгивает на берег порцию отшлифованных водой черепов. Весь мир теперь одна большая кровоточащая рана, и с каждым днём она делается всё больше. Расползается так, что вспухшие гнойниками сугробы и превратившаяся в коросту почва кажутся меньшими из проблем. И всё из-за одного человека. Человека, которого следовало отпустить месяцы назад. Надавить чуть сильнее на дрожащую жилку, утопить в холодном океане… Убить, но не мучить. И всё же он не смог. Не смог отказаться от амплуа, намеренно проигнорировав просьбу. Будто не услышал её. Будто не понял, как тяжело дается Уилсону простая речь. — Благодарю, я слушал эту мелодию вечность, — хоть слова застряли в глотке, сохранить остатки образа удалось. Через силу усмехнувшись, он взмахнул рукой и кивком указал на собравшийся из пустоты стул. Больше напоминающий висящий в воздухе гамак, нежели крепкое сидение. — Простите, что не встаю и не приветствую вас фанфарами. Я… я, кхм, не ждал вас здесь так скоро. Но, что уж поделаешь, игра есть игра, и вы дошли до финала, — от сплетения звуков, рождаемых чужим сознанием, заболели виски. — Должен сказать, вы интересная марионетка, и игра доставляла мне истинное удовольствие. Но я устал. А, может, это Они устали от меня, — взгляд зацепился за скалящегося в осколках Наблюдателя, и внутри что-то неприятно кольнуло, вынуждая судорожно цепляться за подлокотники. — Хех, это заняло много времени, не так ли? Присаживайтесь, друг мой. Разговор предстоит долгий, вы успеете устать, — взбрыкнув лошадью, стул чуть подвинулся в сторону. — Налить вам чаю? Или предпочтёте кровь девственниц и слёзы младенцев? Признаться, в последнее время по кровожадности вы превзошли даже Их… Но не расстраивайтесь, живущий среди чудовищ рано или поздно становится одним из них. Так что это закономерный итог, и я… хм, я не стану препятствовать, если вы решите занять трон, — от роящихся в голове фраз стало плохо. «Это изменит вас, как изменило меня». «Лучше не сопротивляться». «Они покажут вам прекрасные и ужасающие вещи». Банально, глупо. Лучше молча ждать хода противника. С ужасом понимая: ему плевать, впервые за долгое время плевать, что произойдёт со вселенной. Он заплатил достаточно, чтобы перестать беспокоиться о ней. — Что? — Уилсон опустился на стул. Пару секунд слепо щурился, потом растерянно потёр лоб. — Прости, я плохо понимаю. Ты предлагаешь мне занять трон? Зачем? Я просто хочу домой, мне не нужна власть. Я… — он замялся и, выдохнув, вдруг разом осушил флягу, полную тёмной переливчатой жидкости. — Я ужасен в принятии решений. Я не могу быть… разумным, и все мои планы… они нелепы. Моё место — дома, возле лабораторного стола, за экспериментами. Это ты здесь главный. От вида налитого в флягу топлива ужаса пересохло в горле. Надо же. А ведь когда-то мальчишка брезговал и водой из колодцев: по нескольку раз кипятил нехитрое питье, прожаривал мясо до румяной корочки и тщательно вычищал постель от иголок, клопов и мелких букашек. С таким завидным педантизмом, что с трудом верилось — в реальном мире этот человек может спать на столе в окружении пробирок и булькающих реагентов. Особенно умиляли выметенные до последней соринки базы, огороженные идеально ровными стенками. Начищенный до блеска котёл, присыпанные песком дорожки, застиранный до белизны полог палатки… И Уилсон такой же — педант, предпочитающий лишний раз побриться, а не поесть. Жутко видеть его другим. Растрепанным. Равнодушным. Рубашка, когда-то накрахмаленная, свободно висит на тощих плечах, на ботинках дюймовый слой грязи, бледное лицо всё в пыли и разводах. Ни следа от прежнего аккуратиста. Предложишь чан с горячей водой — шарахнется, как от огня. Слишком уж походит на вымазанного в саже чертёнка. Вот-вот из табакерки выскочит. — Боюсь, я не могу выполнить вашу просьбу, — хоть про себя он проговаривал это миллион раз, запнулся. То ли потому, что полный горя и отчаяния вопль оглушил сильнее надоевшей мелодии; то ли потому что шею царапнуло осколком стекла. — Поберегите силы, друг мой. Того, кто на троне, убить нельзя. Думаете, я не пробовал? Пробовал. Но из здешнего мира так легко не выбраться. Каждый день здесь — борьба. И совсем неважно, по какую вы сторону баррикад. Так что вместо того, чтобы кидаться безумным зверем, останьтесь здесь со мной. Я подлатаю вас, накормлю и дам возможность отдохнуть. Вы же в свою очередь составите мне компанию. О большем и не прошу: я привязан к доске, мои ходы просчитаны наперёд. Вы же… вы же можете уйти свободно. И всё же я попрошу — да-да, попрошу — вас побыть немного со мной. Хотя бы час-другой. Это прозвучало жалко и просительно. Настолько, что от собственного тона в груди забулькал смех. До чего же смешно — могущественный демон, в чьих силах расколоть планету, как греческий орех, унижается перед измученным человеком. Ради чего? Ради пары минут общения и прикосновения к теплой ладони. Такой живой, контрастирующей с ледяными объятиями Чарли… От одной мысли об этом боль отступила, и терзающие тело иглы спрятались в подлокотники. Затихли и тени, галдящие голодными чайками; остался только насмешливый голос Наблюдателя, звучащий из черепной коробки. И гадкое ощущение — словно проснулся посреди ночи, но не можешь пошевелиться. Словно открываешь рот в попытке крикнуть и не слышишь себя. Воплощения кошмаров, так часто снившихся нервному и дёрганному Уильяму. К ним давно следовало бы привыкнуть, но… Не получалось. Надежда продолжала отравлять разум, даря одновременно и облегчение, и новые муки. Теперь она исчезла. Исчезло всё: планы, азарт, интерес. Даже желание выговориться притупилось — безысходность и отчаяние поглотили его, как океан с каждым приливом поглощает берег. Почти двести лет. Кто продержался бы ещё так долго, не свихнувшись? Явно не он — его рассудок так же повреждён, как и рассудок Уилсона. С той разницей, что привычка лгать и изгаляться помогает держать это в тайне. От теней, от марионеток… от самого себя. Но как долго можно врать, если каждый день похож на предыдущий, а ты сам заперт в тесном гробу размером с мир? Из развлечений — одно создание островов, но за столетия оно приелось настолько, что с желанием уничтожить всё приходится бороться всё чаще и чаще. Своенравный и упорный, Уилсон ненадолго оживил серую реальность, раскрасив её своей кровью, но… Но в итоге приелся, как и всё остальное. Сломался. Перестал вызывать интерес. Предсказуемый финал. Чересчур предсказуемый… В конце концов, не зря люди живут так мало. Не зря забивают голову информационным попкорном, стараясь не думать о бессмысленности своего существования. Не зря пишут, рисуют, изобретают в отчаянной попытке выбить билет на поезд, несущий их сквозь эпохи. Но конец один. Всегда один. Для всех. И чем могущественней ты, чем выше остальных — тем быстрее понимаешь это. Тем быстрее стремишься к забвению. Парадокс в том, что мечтающие о бессмертии меньше всего осознают, насколько оно утомительно. Насколько много этого проклятого, ничем не уничтожаемого времени. Можно положить в банк — процентов хватит ещё на пару вечностей. Таких же пустых, не приносящих ни радости, ни облегчения. С другой стороны не сковывай тело трон, разве плакался бы так о вечности? Множество неизученных языков, множество ненарисованных картин, множество непроведённых выступлений. Сколько всего ждёт там, в реальном мире… Возможно, оттого в голову лезут такие пыльные, отравляющие мысли — для утешения. Для смирения с неизбежной судьбой. Легче отказаться от жизни, не имеющей смысла, чем от жизни, полной возможностей. — Вы знаете, как обманчива погоня за истиной? — он произнёс это почти неосознанно, силясь зацепить внимание алхимика темой-сачком. Своего добился: хоть щёки Уилсона пылали красным, а сам он едва держался, чтобы не рухнуть на стул, голову заинтересованно наклонил. Так, что опять возникла ассоциация с любопытной птичкой. Воробушком, которому не суждено пережить зиму. — У меня здесь было много времени на размышления и анализ ошибок, и я вот к чему пришёл… «Глубокое» мышление напоминает колодец. Мы начинаем рыть его, находясь на поверхности, под палящим солнцем. Роем глубоко и упорно, потому что до воды-истины нелегко добраться. Раздираем пальцы о камни, сбивающие нас с толку. И в итоге… в итоге оказываемся в яме, где можем видеть небо лишь с той глубины, до которой дорыли. Понимаете о чём я? Глупая попытка. Он и сам удивился тому, что вместо решительных действий ударился в пространные монологи. Изголодался по общению? Решил потянуть время? Или просто превратился в сентиментального, стареющего мужчину? Из тех, что качаясь в удобном кресле-качалке и пуская в потолок дым, поучают молодёжь жизни. Забавно, если так. Хотя ничего смешного в том, что усталость подъела ум, как ржавчина, нет. Как нет и в том, что расчётливый демиург уступил место спрятанному глубоко внутри Уильяму. Вырисовывающемуся с поразительной чёткостью. Заставляющему отказаться от речи. К чему? К чему эти чёртовы монологи? Уставший и больной, Уилсон не нуждается ни в псевдофилософских мыслях, ни в поучениях; всё, что ему требуется: горячее питьё, теплая постель и несколько дней покоя. Почему бы не дать хотя бы такую малость? Кровью, потом и слезами мальчишка выстрадал это право. Право на передышку и отдых. Право на неприглядную правду. — Здесь нет выхода, Хиггсбери. Вы рыли колодец зря. Мне жаль это говорить, действительно жаль, но… Все ваши жертвы напрасны, — странно, но подобное уже приходилось слышать. От раздавленного и уничтоженного себя самого, силящегося выпутаться из паутины. В итоге запутывающегося сильнее. — Я старался уберечь вас от… такой судьбы, но теперь понимаю, что мне не следовало этого делать. Нет ничего хорошего в том, что бродить здесь в неведении. Это… — аналогия родилась сразу: едва в памяти всплыло пергаментно-жёлтое лицо отца, которого до последнего кормили обещаниями выздоровления, не давая возможности проститься с родней. — Это вроде вранья умирающим. Вы даёте ложную надежду и крадёте у них драгоценное время. Я клялся, что не поступлю так ни с кем, но, оказывается, солгал. Предсказуемо, не правда ли? Опять-таки… прошу прощения, что мучаю вас своим стариковским бурчанием, но мне очень многое хотелось… да и хочется сказать. Однако я пойму, если вы предпочтёте отдохнуть или сделать всё сейчас. Ведь, откровенно говоря, нет причины тянуть. С таким чувством, наверное, осуждённые восходили на эшафот. Шаг в пустоту и сразу — темнота. Страшно. Но оттягивать неизбежное страшнее. Да и усталость такая, что голову не поднять. Хочется сказать что-то остроумное, хочется запомниться невозмутимым и властным, но сил на притворство нет. Сдерживать теней уже не просто сложно, а невыносимо больно, и игнорировать терзающий тело трон совсем не получается. Не спасают ни воспоминания о прошлом, ни мысли о будущем. К чёрту вселенную. Что в ней хорошего? Что в ней стоящего? Разве стоит она, далёкая и неприступная, человеческой жизни? Приставивший к своей шее нож Уилсон, по-видимому, нашёл ответ.

***

Ягоды на венке горели, как глаза летучих мышей. В воздухе витал аромат миндального печенья, на столе блестел кувшин с лимонадом, а у ног со счастливым визгом вилась маленькая пятнистая собачка. Стояла предпраздничная суета, и дом гудел, как потревоженный улей. Носилась туда-сюда экономка с накрытыми блюдами, угрюмо ковырялся в салате хозяин дома, возилась с украшениями Чарли… Даже Уилсон, какой-то непривычно молодой и веснушчатый, без энтузиазма раскладывал салфетки на столе. Идеально ровно, аккуратными треугольниками, заходящими за тарелку на дюйм. Салфетка, ещё одна… От монотонности действий клонило в сон, но впивающаяся в спину пружина не позволяла задремать и на миг — едва тело расслаблялось, меж лопаток сразу неприятно кололо. Не помогали ни подкладываемые подушки, ни пересадка на другое кресло. Пружина будто ввинтилась в скелет, приросла к нему. Так, что не вытащишь, лишь глубже загонишь. До кости. Рассеянно скользя взглядом по зажатой в руках книге, он старался сосредоточиться на чтении, но то и дело ловил себя на том, что не может вспомнить, как оказался здесь, в доме Чарли. Что-то запечатывало картинку в разуме, как в стеклянной банке, и мысли бились о её стенки с ужасающим стуком. Раздражённый и взвинченный, он едва мог отделить реальность от иллюзий — пружинка из кресла слишком сильно втыкалась в хребет. Если бы не стоящая на камине открытка, слова которой читались легко и понятно, решил бы, что спит. Но маркер сна не сработал, как не сработал щипок, и пришлось принять за аксиому — мир вполне реален. Реален трещащий в камине огонь, реальна пахнущая хвоей ёлка, реальна и воюющая с гирляндами Чарли. Непонятно только, почему вселенная кажется такой ненастоящей — хоть и детализирована до мелочей. Воздух тёплый и чуть спёртый, во рту стоит привкус лимонада, а плечи мягко обнимает плед. И от этого не по себе. Как и от уверенности в том, что происходящее — следы на запотевшем окне. Протрёшь, и вот оно снова чистое. Как и будущее. — Эй, Макси! Как насчёт вкусного чая? — при звуке знакомого голоса тревога немного отступила. — Прости, что пригласила так не вовремя, но… Мы всегда всё откладываем на последний момент, а потом мечемся, как угорелые, и совсем ничего не успеваем. Одна мисс Уайт не справляется, вот мы и помогаем, как можем. Не переживай, это ненадолго, мы с тобой скоро сбежим отсюда, я обещаю, — подлокотник кресла заскрипел, когда Чарли, улыбнувшись, опустилась на него. — А пока можешь насладиться чаем или попробовать печенье. Я сама его испекла и готова спорить, что ничего вкуснее ты не проб… Дзынь! Звук разбитого бокала прервал её на полуслове. Осколки с дребезгом разлетелись по углам, на ковре расцвели алые пятна, а щёки Уилсона, прежде совершенно белые, густо покраснели. Пару мгновений не слышалось ничего, кроме воя метели за окном, потом кукольный домик резко ожил: экономка принялась суетливо собирать стекло, Чарли со вздохом отстранилась, а Хиггсбери-старший, отставив салат, направился к сжавшемуся сыну. С таким грозным видом, что сердце затрепетало, как парус во время шторма. На миг показалось — вот-вот вырвется и, дрожа, упадет на пол, но обошлось. Начавшийся приступ кончился так же быстро, как начался. Уилсону повезло меньше. В царящем вокруг молчании — таком плотном, что без труда удалось бы разрезать его ножом — звук пощёчины громыхнул не хуже пушки. Буквально разрывая сонную завесу, укрывающую особняк. Срывая покров добропорядочности с идеалестически-пасторальной картинки. Доморощенный Наполеон, устроивший дома Ватерлоо. При виде него стало не по себе. Лицо пористое, как пемза, а зрачки, постоянно расширяющиеся и сужающиеся, напоминают затвор фотоаппарата. Улыбнёшься не так, и они тут же зафиксируют, запечатлят в памяти на века. С таким лучше не конфликтовать, костей не соберёшь. В лучшем случае унизят. В худшем… — Сколько раз я повторял, чтобы ты был аккуратней, мистер? — от тона Хиггсбери-старшего ладони липко вспотели. — Ты думаешь, я миллионер и могу покупать каждую неделю с десяток бокалов? Не позорь меня перед гостями и постарайся, чёрт возьми, ловче управляться своими ручонками. Хотя бы в сочельник! — остатки праздничного настроения испарились без следа. Обвешенная игрушками ель согнулась под тяжестью украшений, благоухающая специями индейка запахла горелым, а гора подарков, в которой угадывались свёртки со свитерами, значительно убавила в размерах. Всё как-то изменилось, и огонь, уютно потрескивающий в камине, вдруг захрустел, как ломаемые кем-то кости. Хрусть. Хрусть. Хрусть. От гадкого звука тягостные мысли нахлынули вновь, и в голове возникла пугающая догадка: всё это — навеянный виски сон. Оттого и невозможно сосредоточиться на происходящем. Оттого и возникает постоянно мигрень — словно рыболовный крючок вошёл в мозг, и кто-то тянет его наружу, выуживая воспоминания, как опытный рыболов. Сматывая леску всё быстрее и быстрее. — Прошу прощения, мистер Хиггсбери, — слова вырвались сами собой. Кто-то заставил их произнести. Задремавший ненадолго Максвелл? Вспомнить не вышло: отвлёк стук ходиков, громкий, как канонада. — Вероятно, это не моё дело… Но это просто бокал. Не сервиз, не чаша Грааля. Просто бокал. Так почему бы вам не оставить мальчика в покое и не найти противника своей весовой категории? Всё же негоже человеку вашего возраста вести себя, как хулиган в подворо… — Да, вы правы, это не ваше дело, — отец Уилсона перебил его резко и без предупреждения. — Откровенно говоря, мистер Картер, я вообще терплю вас в своём доме, лишь потому что сейчас сочельник, и мне не хочется прослыть плохим хозяином. Но так или иначе, я не собираюсь выслушивать нравоучения от кого-то вашего ранга. Так что, будьте добры, позвольте мне в моём доме воспитывать моих детей так, как решу я. Я знаю, что им нужно. Я даю им стержень. Вдобавок… — и без того недружелюбный, взгляд стал ещё неприязненней, — я полагаю, у вас нет своих детей, а значит, указывать мне вы не вправе. Поэтому сделайте нам всем одолжение и придержите язык за зубами. Сочельник и так уже безнадёжно испорчен. Из-за бокала? Он не решился произнести это вслух, глядя, как Уилсон потирает расплывшееся на щеке пятно. Неправильно. Как же всё здесь неправильно! Но почему? Неужели воспоминания фальшивы? В конце концов, особняк явно тот же, что и в кошмарах — разве что более прибранный и украшенный… Повсюду висят венки с красными ягодками, повсюду гирлянды и рождественские носки для подарков. Окна не заколочены досками — наоборот, сияют свежевымытым стеклом, под ногами шуршат не кости и сухие жилы, а пружинит мягкий ковёр. Да и звуки с запахами совсем другие. Никакого потустороннего шума, никакой вони и жутких фантомов. Пахнет жареным мясом, пахнет миндалем, и граммофон не хрипит натужно, а играет веселую праздничную мелодию. И всё же что-то не так с этим домом. Что-то не так со всей вселенной. Если приглядеться, можно заметить белые куски то тут, то там. Сделаешь шаг в сторону — занавески колыхнутся от движения. Но не сразу, а спустя пару секунд. Будто миру, или тому, кто им управляет, требуется время, чтобы подстроиться под настоящего человека. То же и с воспоминаниями. В них — полный бардак. Почему-то ни с того ни с сего вспоминается метель и бредущий сквозь неё Уилсон, закрывающийся от летящего в лицо снега. Чирк, чирк… Найденные на трупе спички кончаются одна за другой, факел тухнет от ветра, а промокшая одежда сковывает тело ледяными оковами. Наконец, где-то под слоем снега находится неглубокая пещера, и алхимик, дыша на окоченевшие пальцы, складывает в ней очаг. Потом, зевая и потирая воспалённые веки, долго растапливает снег и готовит мясо кролика. Сушит одежду, раскладывает спальный мешок и недолго дремлет, обнимая себя за плечи. До утра сидит уже бодрый: чинит одежду, рвёт собранные в палатке книги на растопку, завтракает завернутыми в тряпицу ягодками. Во фляжке плещется вскипяченная вода, в карманах шуршат веточки для розжига, а за пазухой покоится самая большая ценность. Дневник, на чьих страницах — рисованные карты, рецепты и заметки о мире. Почему-то он есть и здесь. И это наталкивает на мысль, что несмотря на кажущуюся реальность — вселенная полностью состоит из лжи. То, что до дневника не дотянуться, хоть тот и лежит на каминной полке, лишний раз подтверждает это. Как и мысли, настолько круглые и тяжелые, что походят на шары для игры в петанк[1]. Сознание — одно большое поле, и на нём вопросы вместо кошонета. Что произошло? Почему опять настигли видения? Неужели все эти недели приснились, и они с Уилсоном по-прежнему заключены в дневнике? В это страшно поверить, но всё… абсолютно всё свидетельствует об этом. Раньше, на троне, не доводилось спать — единственный раз в сон удалось погрузиться тогда, когда дневник нитями утянул на дно. Может, что-то изменилось за это время? Вряд ли. Хоть дни и слились в одну вязкую нугу, сложно представить, что к трону Уилсон шёл больше месяца. Хотя сейчас, задумываясь, невероятно сложно определить — сколько времени прошло на самом деле. Прошлое кажется то невероятно близким: закрой глаза, и увидишь замершего между ножом и жезлом алхимика; то бесконечно далёким — на губах дрожат капли яда, а раненый Уилсон, теряя кровь, бессильно шипит в ответ на колкость. — Господь милосердный! — от возгласа экономки он вздрогнул, как от удара. — Мистер Картер, да у вас пятно на брюках! Ох, мастер Уилсон, вы так неаккуратны! Позвольте… — вместо того, чтобы взять салфетки, она неосторожным движением перевернула перечницу, из которой выпорхнуло облако сажи, молотого перца. — Да что же это такое! Простите, ради всего святого! Мне ужасающе неловко! Сегодня всё валится из рук… Мастер Уилсон, пожалуйста, принесите полотенце… Ох, мисси Шарлотта, или, быть может, вы поможете? Ваша старая Бонна совсем с ног собьётся со всем этим бардаком и готовкой. Причитания экономки прервал Уилсон, скользнувший вперёд с такой уверенностью, что сомнения в том, что бокал разбился неслучайно, отпали окончательно. Привыкший управляться с гораздо более хрупкими мензурками, человек вряд ли уронил бы бокал, стоящий далеко от края. Но уронил. Всё же уронил, хоть и возился с салфетками, а не вином. Промахнись хоть на дюйм, наверняка бы ненароком и массивную чернильницу, опасно зависшую на краю каминной полки, опрокинул бы. Всё ради того, чтобы выйти из душного, пропитанного луковым и мясным запахом зала. Для разговора? Для побега от отца? Так сразу и не поймёшь. Одно ясно — удовольствия от поразительно точной, воспроизведенной до последней буковки сцены из дневника, мальчишка не испытывает. Напротив, решительно качает головой, когда Чарли подталкивает поближе тарелку с печеньем; отказывается от аппетитно дымящегося какао и смотрит на счастливо повизгивающую собачку, как на врага. — Я проведу мистера Картера до ванны, — молчание, отравленное никотином, развеялось удивительно быстро. Никто и слова сказать не успел: прежде, чем отец сурово сдвинул брови, молодой алхимик юркнул за дверь, приглашая за собой. Пришлось покорно идти следом, окинув зал напоследок взглядом. Запоминая всё до последней детали. Скромное шерстяное платье Чарли, пышущий жаром камин, огромную ёлку, чья верхушка сгибается, упираясь в потолок… Всё, что — он знал это наверняка — больше увидеть не удастся. Достаточно будет переступить порог, и комната просто перестанет существовать. В лучшем случае — застынет яркой картинкой, ожидая пока вернутся зрители. В худшем — исчезнет вовсе. Замрёт занесенная над салатом вилка главы семейства, прекратит дымиться свежеиспечённая индейка, и стрелки намертво застрянут на десяти, не желая двигаться дальше. Потом невидимый ластик сотрёт всё. Начиная с Чарли, заканчивая дружелюбной собакой. Впрочем, стоит ли удивляться? Фантазии не могут жить вне разума своего создателя, и каким бы живым ни было воображение Уилсона, контролировать всё оно неспособно. Буквы на открытке читаются почти без усилий, но вот ковёр, по мягкости напоминающий болотную почву, под подошвами сминается произвольно. Можно сколько угодно пытаться его разгладить, ничего не выйдет. По крайней мере, до тех пор, пока шагающий вдоль надменных портретов Уилсон не обратит на это внимание. А он не обратит — явно спешит куда-то. Идёт на смутно знакомый звук. Нечто среднее между шёпотом и шорохом — словно на железный лист сыплется песок. Такой же звук царил в кошмаре, рождённом дневником. Звук и запах. Запах нафталина, запах ветхости… Что-то, чем всегда пахнет в лишённых света и загромождённых хламом домах стариков. Отец Уилсона не выглядел настолько старым. Слегка потрёпанным жизнью и не слишком здоровым, но точно не старым. Его плечи оставались широкими и по-солдатски расправленными, телосложение отличалось плотностью и сбитостью, а волосы, щедро смазанные бриолином, казались всё ещё достаточно густыми и тёмными, несмотря на седеющие пряди. Да и пахло от него по-другому. Табаком, мылом и кислым потом. Не самой приятной смесью, а всё же не так, как в кошмаре, возле двери. Там витало что-то другое. И это что-то сейчас доносилось со второго этажа. Стариковский запах дополнялся скребущими звуками, и на одной из двери, подрагивающей от ударов, заманчиво покачивался навесной замок. Смазанный и блестящий, но не новый — с потёртостями и следами от ключа. Под ним, на некотором расстоянии, — оторвавшийся от звонка шнурок, похожий на хвост тушканчика из-за торчащих, распушившихся нитей. А ещё царапины. Множество длинных царапин на паркете возле порога. В отличие от замка новых, с тёмно-багровыми следами — не то засохшей крови, не то… чего-то хуже. Он видел их даже снизу. Уилсон же, упорно идущий вперёд, кажется, старался игнорировать — едва дойдя до лестницы, свернул направо, в сторону освещённого газовым рожком прохода. На мгновение мелькнула мысль следовать за ним, но любопытство пересилило, и ладонь сама легла на холодные перила. Пара метров пронеслась за секунду: наверх он взбежал, как юный студент, а не немолодой мужчина. Притронулся к засову, чуть нажал на него… Безрезультатно. Замок не позволил приоткрыть дверь и на дюйм. Зато шорох стал громче, а из-за проёма между дверью и порогом просунулись сухие пальцы с длинными ногтями. Некоторое время безвольно лежали на полу, затем проворно нырнули обратно, заставив вздрогнуть от неожиданности. Пойманный врасплох, он отступил назад, но, оглянувшись на вышедшего из-за угла алхимика — необычно злого и растерянного, сжал ручку сильнее. Медная с зелёным налётом, она оказалась тёплой и влажной, будто кто-то брался за неё недавно. За дверью сразу же послышалось шуршание, и полоска света исчезла — кто-то с другой стороны тоже коснулся ручки. Заскрипели половицы, хрустнуло стекло… Во фрамуге[2] зажёгся свет. Недостаточно быстро — хоть Уилсон и метнулся вперёд, пытаясь помешать, усики скрепки успели скользнуть в замок, и тот с едва заметным щелчком открылся. Не пришлось и напрягаться — подобные трюки без труда выполнялись ещё в детстве, когда неугомонный Джек требовал доступа в закрытый амбар. Щёлк, клацанье металлических зубов. Щёлк, визг ржавой пружины. Тогда взлом занимал много времени, сейчас… Сейчас не прошло и пары секунд. Тренированные руки взломали замок быстро и без повреждений. Зачем? Ответы не понравились — он почувствовал себя школьником, читающим чужие письма. Тут же оправдал себя тем, что имеет право знать, кто гнался за ними в кошмаре, но полностью от гнетущего ощущения избавиться не сумел. Предпочёл забить его догадками и мыслями. О выбивающемся из прически локоне Чарли — кудрявом и смешном, о шипящем лимонаде, о наряженной ёлке… О чём угодно, но не о соблазнительно приотворённой двери. Не о том, что может скрываться за ней. В конце, раскрытие тайны рождает истину. И, видит небо, в истине он сейчас нуждается больше, чем кто-либо. — Пожалуйста! Там не на что смотреть! — умоляющий тон алхимика, застывшего на лестнице, совсем не умалил интерес, наоборот, подстегнул. Но повернуть ручку до конца не хватило решимости: взгляд приковали торчащая из разбитой фрамуги леска и заляпанные кровью осколки. — Пресвятая наука! Ты хоть понимаешь, что делаешь?! Если ты откроешь эту чёртову дверь, может произойти что угодно! Просто отойди от неё. Ты не должен там быть, ты должен пойти со мной! — с таким же успехом Уилсон мог бы умолять портреты не смотреть на него. После сумасшедшего бега наперегонки со смертью, после бесконечных конфликтов и потраченного впустую заклинания дверь хотелось открыть назло. — Отойди от неё… прошу тебя. Последние слова утонули в скрипе отпираемой двери. Наверху отчётливо звякнул колокольчик, и в глазах сразу потемнело от ударившего в нос запаха нестираного белья и фекалий. Если бы не взбежавший по лестнице Уилсон, вряд ли удалось бы удержаться на ногах — так сильно воняло в маленькой комнатке. Так сильно пугало то, что обитало в ней. Какофония звуков и запахов, изрисованные стены… И вонь. Жуткая вонь — словно кто-то взял ночной горшок и вылил содержимое, измазав всё от потолка до пола. Везде клочки ободранных обоев, везде нарисованные бордовым руны и формулы, а возле окна, заколоченного досками, углём выведены ругательства. Ужасное место. Но обитатель хуже. Стоит на четвереньках рядом с порогом и скалится беззубым ртом, бормоча что-то невразумительное. На тощих плечах угадываются обрывки одежды, в клочковатой бороде до пояса прыгают насекомые, в зрачках мечется безумный огонь. Тот самый, что совсем недавно горел и в зрачках Уилсона, когда тот, превозмогая себя, упорно шёл, полз к финалу. Сквозь боль и… подступающее помешательство. — Я же просил, — голос алхимика дрогнул, а сам он сжался, как от удара, и чуть отступил назад, осколком бокала царапая предплечье. — Я же просил не открывать. Зачем? Отец меня убьёт. Всех нас убьёт, — нотки отчаяния, кажется, привлекли внимание существа, и оно, вытащив изо рта обслюнявленный палец, в раскоряку подбежало к двери. Пару секунд, наклонив голову, изучало дрожащего гостя, а потом, одобрительно залопотав что-то на незнакомом языке, цепко схватило его за запястье. Сжимая кожу до синевы. Выдавливая из порезов кровь. Так грубо и торопливо, что от одного движения на паркете расцвело сразу несколько пятен — ярких и заметных на фоне запёкшейся крови. На фоне предыдущих преступлений. Кап. Кап. Кап. Чарующий, тянущийся, как жвачка, звук. Почему-то на этот раз от него не стало легче. Совсем наоборот. От мысли о том, что в жилах Уилсона текут чернила для безумных формул и ругательств, спёрло дыхание и вспотели ладони. Затем появился стыд, кипятком заливающий тело. Зачем? Зачем нужно было открывать эту проклятую дверь? Разве это что-то меняет? Разве что-то доказывает? Нет. Открытие ничего не проясняет — лишь даёт ответ на вопрос, кто гнался за ними там, в предсмертном бреду. Но это уже не имеет значения. Уилсон приручил своих демонов. По крайней мере, одного из них. — Довольно, — хоть увлекаемый существом Уилсон и не попытался освободиться, оставить его в лапах безумца Максвелл не смог. И в этом стремлении едва ли не впервые согласился с Уильямом: действуя как одно целое, они оба перехватили руку алхимика, которую существо уже прижало к стене, собираясь рисовать очередную порцию бреда. Перехватили и, осторожно сжав, высвободили из желтоватых когтей. Практически без царапин. — Пусть найдёт себе другую чернильницу. Пойдёмте. Комната проводила их прорывающимся сквозь доски ветром и тихим хрипом существа. Поглаживающее сальные пряди, посасывающее палец, оно явно не привыкло к тому, что жертву уводят, и теперь сидело в луже с видом побитой собаки. Походило на неё же — такое же взъерошенное и поросшее седой шерстью. Ни дать ни взять, печальный сенбернар. Если бы не бормотание и старческий тремор, сошло бы за одну из тех тварей, что обычно выгуливали в парке надменные экономки. Отвернуться от него стоило усилий. Ещё больше усилий стоило повесить замок обратно. То ли из-за осознания того, как хрупок человеческий разум, то ли из-за странной, необъяснимой жалости к тому, к кому прежде не удавалось испытывать ничего, кроме ненависти. А ведь сумасшествие уже доводилось видеть не раз. Никогда только не приходилось задумываться, каково это — наблюдать медленное, но неотвратимое угасание родного человека. Обращаться, но не слышать отклика. Не иметь доступа в ограниченную стенками черепа вселенную. Быть пером, выцарапывающим безумные руны и ругательства. — Разве это милосердно? Неожиданной вопрос застал врасплох. Но Уилсон и не ждал ответа — сразу уткнулся лбом в пятно, похожее на уродливую родинку на белом лице, и опустился на колени, обнимая себя за плечи. Несколько минут не двигался, а потом вдруг резко поднялся и, вцепившись в руку, потащил в сторону. Под аккомпанемент гулких шагов и раздражённого «Ну и где же этих двоих черти носят?». Мелькнули выцветшие цветы на обоях, постелился под ногами мшистый ковёр, и откуда-то сверху упала лестница. В следующий же миг алхимик легко взобрался по ней наверх и протянул ладонь, помогая подняться. Прямо на чердак, уставленный множеством баночек с плавающими в них органами и растениями. В некоторых кефирный гриб — в точь точь засахаренный арахис[3], в других крохотные сердца — влажные фасолинки. И на всех этикетки. Такие же и на лабораторном оборудовании — достаточно дорогом для подростка. Явно доставшимся в наследство от свихнувшегося деда. И всё же почему-то спрятанном на чердаке среди свертков и сундуков. Щёлк. Люк закрылся, будто крышка молочной бутылки, и помещение погрузилось в мрак. Покатые стены, низкий потолок… Непривычные ко тьме глаза обстановку разглядели не сразу — пришлось дожидаться, пока Уилсон, сняв ботинки, в одних носках на четвереньках доползёт до лампы и зажжёт фитиль. Потом стены заляпало брызгами света, льющимися из-под абажура, и тайная обитель, наконец, предстала во всей красоте. На обоях расцвели надписи и рисунки, в углу обнаружилось одеяло с подушкой, на оконном стекле выступил узор из формул. Свет мелками очертил каждую деталь — от ряда баночек до сложенных стопкой книг, — и чердак, поначалу казавшийся большим и просторным, вдруг сузился до малых размеров. Малых и для Уилсона, чей рост, по-прежнему, оставлял желать лучшего. Пять футов с фуражкой. Без ботинок и того меньше. — Нас не будут здесь искать, — приглашающе похлопав по одеялу, алхимик достал фляжку и наполнил жестяную кружку. Опасливо понюхал, попробовал на вкус и, крякнув себе под нос, вылил остатки мензурку. — Виски. Будешь? Никогда не пробовал его, если честно, но после пережитого… мы заслужили, правда? Хотя… для справки, я всё ещё тебя ненавижу. Ответ застрял где-то в горле, но выуживать его ни Максвелл, ни Уильям не пожелали. Новая реальность — настоящая или нет — позволяла ощутить вкус, запах и тепло; отказываться от неё не хотелось. Далёкий и эфемерный, мир мог катиться к чёрту. Теперь вся вселенная заключалась в этой крохотной комнатке, где Уилсон, мурлыча себе под нос, выуживал откуда-то жестянки с едой и шахматные фигурки. Не идущие ни в какое сравнение с теми иллюзиями, что создавали тени, но оттого ценные вдвойне. Печенье — крошащееся и с кусочками ненавистного ореха, но тающее во рту и наполняющее желудок. Виски — обжигающее глотку, ударяющее в нос и на этот раз действительно пьянящее. До головокружения. До сладкой неги. — Вы так и не договорили. Что «милосердно»? — тепло и травяной дым, такой же дурманящий, как и в зале, довершили начатое: упершись спиной в занозистые доски, он и не сразу вспомнил, как очутился на чердаке и зачем туда поднялся. Уилсон так ничего и не объяснил, а расспрашивать его не хватило духу. Как не хватило духу спросить, что произошло со свиньёй. Не захотелось портить приятный сюр. Сюр, неиспорченный вспышкой Хиггсбери-старшего и появлением безумного, потерявшего человеческий облик существа. — Мне интересно услышать вашу интерпретацию этого… забавного феномена. Уилсон замялся, вертя в руках печенье — поверхностью похожее на луну, с дырками-кратерами. Затем поднялся, насколько позволял потолок, и пару минут сосредоточенно ковырял фитиль лампы, щипчиками очищая его от сажи. В свете фонаря, прыгающем по стенам сумасшедшем зайцем, его лицо выглядело напряжённым и почему-то обиженным — как у ребёнка, которому пообещали рассказать сказку, но вместо этого отправили учить уроки; пальцы нервно комкали то салфетку, то заметки. Часть о бактериях, часть о психических расстройствах. На большинстве можно разобрать лишь первые строки, всё остальное не читается. Буквы пляшут и прыгают, не желают складываться в слова. И этим кардинально отличаются от открытки, к созданию которой явно приложили усилия. Почему? Потому что происходящее — путаная запись в дневнике? Он предпочёл не задаваться этим вопросом. — Я спрашивал, милосердно ли так поступать? — выдохнув, Уилсон отложил закопчённые щипцы и отвернулся к окошку, заслонённому картонкой. — Закрывать в личном аду, потому что окончить полную страданий жизнь — негуманно. Я всегда боялся, что со мной произойдёт то же. Ведь нет никакой гарантии, что твои нейроны не устроят безумный хоровод. Тем более… — и без того скомканная, салфетка совсем смялась. — Тем более с такой наследственностью. А сейчас я вообще не уверен в том, что не свихнулся давным-давно и не сижу сейчас где-то в лечебнице, поедая свои фекалии. Надеялся, что ты объяснишь… ну насчёт происходящего, но уже не знаю, что и думать. Всё… — он уставился на фляжку, — всё спуталось. Я уже ничего не понимаю. Помню, как умирал от заражения. Помню, как шёл куда-то в темноте, не видя ничего. А всё остальное… оно отзеркалилось, перевернулось. Знаешь, как дагеротип[4]. Ещё и не в фокусе. Будто это всё происходило не со мной. Сказать, насколько это чувство знакомо, не повернулся язык. Да и как? Как оформить словами те жуткие ощущения, что преследуют последнее время? Гнетущую безысходность, давление во лбу… И усталость. Смертельную усталость, от которой сводит челюсти, и веки смыкаются сами собой. Разум истощён, истощена и нервная система — тело постоянно в напряжении и не может расслабиться и на секунду. Всегда есть та маленькая, впивающаяся в скелет пружинка. И из-за неё желание бросить всё и пойти, наконец, на заслуженный покой просто невыносимо. От неё страшно. Как и от осознания, насколько важным был Уилсон, своей непредсказуемостью меняющий устоявшуюся реальность. Новые непредвиденные события, новые загадки и тайны, требующие раскрытия… Они заменили глоток свежего воздуха. Но, как и воздух в закрытом помещении, со временем стали затхлыми и спёртыми. Алхимик оказался слишком человечным, и интерес к нему быстро сошёл на нет. Зачем следить за муравьем, если он ходит по одному и тому же маршруту? — Полагаю, всему виной дневник, — подавив желание выкрикнуть это вслух, он осторожно опустил кружку и притронулся к одному из листочков на стене. Рассеяно провёл по нему пальцами, чувствуя, как крошится и оседает на коже уголь, и устало выдохнул. Ну и как вообще удалось так долго держать себя в неведении? Всё настолько очевидно, что остаётся объяснять свою нерасторопность нежеланием признавать неудобную правду. Такую же, как и ту, которую пришлось раскрыть Уилсону. — Не стану ходить вокруг да около, поэтому приведу максимально простую и понятную аналогию. Сиамские близнецы. С нашим цирком как-то путешествовали такие. Прекрасная Роза и… не помню имя второй. Но речь не о них. Речь о том, что когда один сиамский близнец умирает — второй, если его не отделить, обречён. Представьте себе, каково это — находится в умирающем теле, которое прежде доводилось делить с самым близким… как бы каламбурно это ни звучало, человеком. Представили? Ну, а вот теперь забудьте, ибо нечто подобное нам с вами придётся пережить сейчас на собственном опыте. В… эм, ментальном смысле. Что весьма грустно, поскольку я думал, что вы всё же сумели разъединить наши сознания. Вместо смешка из груди вырвался тяжёлый вздох. Ну и толку? Толку ёрничать? Всё кончено. Неважно, что там, в теневом мире, выбрал Уилсон: поставил ли жезл поиска в скважину, перерезал ли себе горло; — итог один. Так зачем переживать о внешнем мире? Зачем со страхом ожидать смерти? Не лучше ли потратить оставшееся время с удовольствием и насладиться иллюзией: выпить пьянящего виски, сыграть партию-другую в шахматы и попробовать горчащий миндаль? Никакие чары уже не исправят произошедшего, никакие чары не повернут время вспять, а значит… Значит остаётся следовать судьбе обречённого сиамского близнеца и спокойно ждать своей участи, забыв наконец-то о боли и отчаянии, длящихся годами. Уилсон, похоже, пришёл к тому же: слабо улыбнулся и передвинул первую пешку. Удивительно спокойно. Словно решил всё для себя ещё там, в зале. — Ты ведь знаешь, что это конец? Смерть, я имею в виду. Туннель в конце — не переход в новый мир, не путь в рай или ад. Это результат отмирания клеток, отвечающих за трансформацию света в изображение. И нет там, на самом деле, ничего за гранью. Никакого света, никакого избавления. Вообще ничего. Поэтому… — он куснул печенье так зло, что стало смешно. — Поэтому я так боялся умереть. А теперь, когда ты спокойно сообщаешь, что мы обречены, мне всё равно. Глупо, да? Хотя, наверное, закономерно. В смысле… — пауза показалась невероятно длинной и болезненной, как удар хлыста. — После того, как я провёл там ещё пару минут, понял, что больше не хочу. Больше не хочу возвращаться. Тут сплошная боль и страдания. А там — порция эндорфинов и небытие, — очередная пауза и горький смешок. — Это смешно, но я думал, что когда дойду до финала, смогу вернуться и найти счастье в своей обычной жизни. В науке. В искусстве. Но теперь в этом нет смысла. А значит… Значит, незачем занимать трон и становиться частью цикла. Я этого не хочу. Я не хочу быть таким, как ты. — Как будто у вас есть выбор, хех, — белая пешка уверенно стала туда, где с десяток ходов назад стояла королева, и губы сами расползлись в ухмылке. — Мы оба умираем, Хиггсбери. И раз уж я вот-вот стану историей, сделайте одолжение — избавьте меня от предсмертных монологов. Это банально и глупо. Вдобавок… Ни к чему тратить время впустую — до тех пор, пока не пробьёт двенадцать, и мы с вами не превратимся в тыквы, я хотел бы продолжить игру. Всё равно с Чарл… хм, простите, с Шарлоттой вы не позволите мне провести время. Так что налейте, пожалуйста, ещё виски и, ради всего святого, прекратите мухлевать — я не слепой и считать фигуры умею, — он не сказал и половины того, что собирался. Не объяснил, почему вновь очутился в чужом разуме, не дал советов и напутствий; просто принял произошедшее, как аксиому. С горечью признавая: как бы ни хотелось верить в свою теорию о близнецах по разуму, кое-что в неё по-прежнему не вписывалось. Кое-что, о чём он предпочёл не думать, смакуя каждую секунду растянутой, как поношенный свитер, вечности. Щекочущий ноздри запах, обжигающее горло питьё, впивающиеся в спину занозы… Маленькие, но так старательно выписанные детали несуществующего мира — сплава прошлого, настоящего и будущего, сжигаемого вместе с умирающими клетками мозга. Прощального подарка от того, кто точно знал: стоит ли мир человеческой жизни. — Ну что, Хиггсбери, готовы сыграть последнюю партию?.. ________ [1] Петанк — французская игра, цель которой, бросив металлический шар, как можно ближе положить его к маленькому деревянному шарику (кошонету). [2] Фрамуга — верхняя открывающаяся «форточка» над дверью. [3] Имеется в виду вот эта штука [изображение] [4] Дагеротип — ранний фотографический процесс. Полученные с помощью него дагеротипы напоминают не нынешние фотографии, а перевернутое «зеркальное» изображение. В зависимости от наклона пластинки к источнику света при рассматривании, может выглядеть как позитив и как негатив. Эпиграф - слова песни "No light, no light" - Florence and the Machine.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.