ID работы: 4308513

Per aspera ad Proxima Centauri

Смешанная
NC-17
Завершён
46
автор
Ruda_Ksiusha соавтор
Размер:
336 страниц, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
46 Нравится 249 Отзывы 14 В сборник Скачать

XII-I. Hoc est vivere bis, vita posse priore frui.

Настройки текста

Быть или не быть? Вот в чём вопрос. Что лучше для души — терпеть Пращи и стрелы яростного рока Или, на море бедствий ополчившись, Покончить с ними? Умереть: уснуть Не более, и если сон кончает Тоску души и тысячу тревог, Нам свойственных, — такого завершенья Нельзя не жаждать. Кто бы согласился, Изнемогать под грузом жизни, Когда бы страх невольный перед чем-то Когда бы неизвестность после смерти В стране, откуда мёртвым нет возврата, Нас не смущала, и мы скорей готовы Мириться со знакомым злом, И бегством к незнакомому стремиться. © У. Шекспир, «Гамлет»

      Июнь 2010, Пембрукшир, Стэкпоул.       Он теряет счёт словообразам, облепляющим его подобно фентаниловым пластырям — «больно, страшно, плохо», «Шерлок, Майлз, Иаков», «Барафандл-бэй, друзья, никак», — и проходящим дням: жарким, жирным и совершенно пустым, и отличающимися друг от друга лишь числом строк в очередном куцем недорассказе, цветом трусов и количеством истерик, которые он щедро закатывает по несколько раз в сутки, и сменяются ночами, полными кошмаров, от которых задыхается, если удается заснуть, и зачастую завершаются невыносимо жалким пробуждением, когда он в приступах кашля, влекущих за собой мокрые простыни, или в попытках — успешных, но выматывающих и трудных, если только не выпадает хороший день, которых всё меньше и меньше — встать самому, ослабев от сна, вместо отдыха и покоя приносящего лишь непонятное, пугающе бестемпературное, ассоциирующееся с помехами на экране сломанного телевизора онемение, которое не проходит даже тогда, когда Гриффит остервенело расчёсывает ногу, с отрешённой ненавистью наблюдая за красными полосами, появляющимися на бугристой, плотной и обезвоженной, как у больного ихтиозом, коже, такой болезненной в эпицентре разросшегося изъязвления, похожего на букву «Х», и нечувствительной на периферии.       Иногда — в редкие и постепенно сокращающиеся «золотые» часы — Джеймсу кажется, что так можно жить. Иногда — что к этому можно привыкнуть. Иногда даже кажется, что такой жизни можно радоваться. Человек — странная тварь, способная привыкнуть ко всему, и, как говорил Артюр Рэмбо, «самое невыносимое — то, что можно вынести абсолютно всё».       А ещё порой в голове крутится словно поставленная на реверс мысль: если захотеть, если очень-очень захотеть, то он не умрёт. Никто ведь не заставляет вести обратный отсчёт — двадцать восемь, двадцать семь, двадцать шесть, Господи, как мало — в конце концов; день прожит — и можно вздохнуть спокойно и, перекрестившись, закрыть глаза, пообещав самому себе обязательно, всенепременно проснуться — не важно, от воплей кота, боли или лучей солнца, бьющих сквозь сомкнутые веки и опаляющих всё внутриутробно-красным, — но проснуться. И так день за днём, неделя за неделей… Да, больно, но ведь раз болит — значит, он живёт.       Вот только Гриффит больше не хочет.       Все его желания, которых когда-то было так много — съездить, сделать, увидеть, попробовать ЛСД, вечеринки, свадьба, путешествие по морю от Уэльса до самой Австралии, выпуск собственной книги — теперь сводятся лишь к жажде окончания мук или небольшой — я в трауре, слезах и страхе, Господи, дай вздохнуть — передышки, хотя Джим и так спит больше, чем когда-либо. Даже не верится, что когда-то, до болезни, он, гонимый жизнью, почивал только раз в неделю — по выходным, упав лицом в подушку в том, что не успевал снять с себя до того, как вырубиться часов на двадцать после пятисуточной активной жизни, крутясь между работой в отцовской конторке, садом и отдыхом с девушками, друзьями и писательством; теперь же Гриффит выныривает из зыбкой и тягучей дрёмы только для того, чтобы принять лекарства, поненавидеть этот мир и снова провалиться в полудрёму, в которой снова и снова слышит манящий рокот моря и видит тёмный абрис клубящегося неверной тенью неизменно обращённого к серовато-сизым волнам Иакова — всё-таки именно Иакова, а не Моисея-Иакова, как Джеймс называл его раньше.       Существование между морфиновым забытьем и бессмысленным бодрствованием, полным мыслей о страхе, одиночестве и боли — явно не та жизнь, за которую стоит бороться, тем паче что дальше будет только хуже, и осознание безысходности заставляет Джейми жалеть, что он до сих пор долгоденствует; это чувство, подобно пресловутым волнам залива, то накатывает, то удаляется, не оставляя после себя ничего, кроме пустоты, и пора бы уже положить конец этим замутнениям, погружениям и всплытиям, благо что ожидать нечего.       Надеяться тоже не на что — выздоровления Джеймсу не видать как своих ушей, Шерлока — тоже: каким бы он ни был — настоящим или выдуманным — он всё равно предпочёл Мориарти… что ж, каждый ищет что-то или кого-то своего уровня: лягушке вполне хорошо в болоте, и она вряд ли разделит с орлом все радости полёта, но, несмотря ни на что, сдаться невыносимо тяжело, и Гриффит упрямо продолжает тащить себя к смерти, становясь сторонним наблюдателем радостей жизни, в которых ему отказано навсегда.       Окончательно Джима добивает наступившее на него раннее утро — кажется, со среды на четверг, — когда солнце ещё не начало опалять Стэкпоул и подглядывать сквозь подъеденные молью занавески любопытными золотистыми лучами за тем, как Гриффит рывком пробуждается от смутно-тревожного сна, в котором безликий и немой двойник начинает поворачивать к нему своё лицо и что-то говорить, и нестерпимого желания посетить уборную; оперевшись об основание и изголовье кровати, он напрягает спину, чтобы сесть, но задубевшие мышцы остаются глухими к командам мозга, и за неимением мобильного телефона поблизости и невозможностью позвать на помощь из-за накрывшего приступа удушающего кашля, Джим давится мокротой и слезами стыда, когда тело в ритме лёгочных конвульсий начинает избавляться от того, что ему больше не нужно.       Когда Дейви приходит, согласно расписанию, в уже запятнанную солнечными зайчиками комнату, на его лице мгновенно материализуется красноречивое выражение «что естественно — то не безобразно», с которым он беспристрастно, как будто так и надо, поднимает Джеймса, с трудом нашедшего в себе силы на шутку, мол, «теперь понадобится экзорцист для изгнания меня с кровати», чтобы вытереть, помыть и переодеть его, после чего, выполнив обычную рутину со сменой постельного белья, снятием показателей и чередой лекарств, пускающих по кровотоку бессилие, отходит на пару минут и возвращается с перевязанным красной ленточкой колокольчиком — по ком звонит колокол, Джейми? По самолюбию, очевидно, — который Гриффит подарил Мэдди на последний выпавший молочный зубик, и вместо слов благодарности получает в висок прицельно запущенную трипитаку*.       Честно говоря, слова как таковые практически полностью покинули тесную, пропахшую болезнью и безнадёжностью спальню на втором этаже маленького домика в забытом Богом городке на отшибе Уэльса. Они молчат о том дне, когда Джеймс попытался покончить с собой. Они молчат и о записях Нортона насчёт Шерлока. Они вообще практически не разговаривают нормально — либо скорбно молчат, либо скандалят (точнее, скандалит Джеймс, пока остальные блеют и скачут вокруг него, поджав лапки, словно сурикаты), так как в последнее время, тоскуя по некогда сильному телу и столь прикипевшему к сердцу Шерлоку и злясь на лицемерную природу, искалечившую тело и душу — почему именно его, а не этих прожигателей жизни? — Джеймс ведёт себя так погано, что вообще удивительно, как остальные до сих пор не послали его к чёртовой матери… нет, ни родители, ни Дейви не бросают его, хотя, по идее, и должны бы, но они всегда рядом — в плохие дни и в хорошие, в никакие и в невыносимые.       Июнь 2010, Пембрукшир, Стэкпоул.       Пахнущий водорослями ветер треплет его короткие волосы, и почему-то Джеймс даже уверен, что это опять Барафандл приходит к нему во сне, чтобы подобно Сатане издевательски манить в свои ледяные, успокаивающие воды, но сил поднять голову или хотя бы открыть глаза нет, и он просто прижимается ухом к груди того, кто несёт его на руках — кажется, это Майлз — как дитя, и отчётливо слышит, как пульсируют два сердца: его, стучащее слабо и беспомощно, и чужое, бьющееся подобно барабанам войны, на которую ушли четверо солдат, оставив за спиной стариков, женщин и детей…       Мягко, как смятый и неутрамбованный бумажный мусор из опрокинутой урны, Гриффит выпадает из полудрёмы и, не раскрывая слипшихся от конъюнктивита ресниц, прячет под одеяло ставшие почти бесплотными озябшие, несмотря на жаркую ночь, руки и устало — да, он просыпается уже уставшим — аккуратно, чтобы не задеть уродливый гниющий крест, чешет влажно зудящее бедро, вспотевшее за время сна от защитной плёнки, лениво гадая, что принесёт новый день — просто боль или боль, смешанную с яростью и апатией?       Протерев глаза, он молча кивает вошедшему Дейви, тоже не произносящим ни звука — тот лишь с лёгкой, но определённо натянутой улыбкой меняет другу эберминовую повязку на ноге, переодевает, делает укол и уговаривает съесть аж три ложки рисовой каши с ягодами — рекорд за прошедшую неделю, ставшую самой тяжёлой за всё время болезни, когда обозлённый собственной немощью Гриффит устраивает полнокровный мини-террор, заставляя всех без исключения домочадцев жить на износ: себя — в метаниях и безысходности, а Нортона и родителей — от морального истощения, и сложно сказать, кому из них хуже.       Прокручивая в голове все «критические ситуации», как их окрестили Дейви и чуть ли не каждый день приезжающие парамедики, настаивающие на госпитализации, Джеймс закрывает глаза, пряча зрачки от солнечного света, со вздохом откидывается на подушку, наслаждаясь ощущением постепенно сходящих на нет попискивающих колючих всполохов, свербящих в бедре, и снова погружается в себя на рандеву с Иаковом, где они, не говоря ни слова, стоят спиной друг к другу, внимая ночной разноголосице, каждый своей: в то время как Гриффит прислушивается к щебету козодоев, шуму далеко стоящих крон деревьев и шуршанию разгоняемых ветром песчинок, его двойник предается созерцанию уходящего в никуда неба и лёгкой ряби, пробегающейся по тихо плещущим волнам.       Из душных объятий Морфея его выдирает всхлип матери, поправляющей резиновую простыню, выбившуюся из-под обычной, — дело не новое: поначалу Гриффит смущался и даже пугался, когда просыпался не один, а в присутствии родителей, но постепенно привык, и гадливое и неуютное замешательство сменяется раздражением  — после того, как он попытался покончить с собой, домочадцы порывались не оставлять сына в одиночестве, выражая готовность нести вахту близ изголовья его кровати сутки напролёт, позволь он им, — но Джим категорически против подобных дежурств: во-первых, хуже, чем смотреть на приближающуюся смерть кого-либо, может быть только осознание того, что этот «кто-либо» — ты сам, а во-вторых, столь усиленное внимание раздражает, как заевшая молния, перекрученный ремень в машине или колючий волосок, который никак не подцепить, и приходится расковыривать кожу, сменяя его на небольшую царапинку.       — Ма, ну чего ты?       Утерев рукавом щёки и грустно улыбнувшись, женщина садится на краешек кровати и нежно, как в детстве, гладит его по голове, боязливо и ласково запуская всю пятерню в тёмно-рыжие пряди вьющихся волос и любовно проводя большим пальцем по линии их роста.       — Да так, просто… Бедная твоя ножка, сынок… ты всё время танцевал, когда был во мне, и даже родился вперёд ногами и на месяц раньше, будто торопился сплясать нам…       — Мам… — чувствуя, как лицо начинает ломить от подступающих рыданий — страдание матери так больно режет по сердцу вкупе со стыдом, — и как только он мог позволить себе орать на неё и винить во всех грехах — Джеймс мысленно читает ваджарасатву, против его воли смешивающуюся с христианскими молитвами, намертво въевшимися в память.       — Просто невыносимо понимать, что ты будешь бить чечётку уже только в раю… — снова расплакавшись, отвечает женщина, и Гриффит, стараясь не застонать от боли физической и душевной — ему такая мысль даже не приходила в голову, пока мать не озвучила её, — с трудом садится рядом и обнимает её.       — Я в душе танцую, мам. Хватит плакать, пожалуйста, ма, — выудив из кармана платок, он вытирает родительнице слёзы, — под лежачий камень вода ещё может затечь, а вот под гидроизолированный соплями — точно нет.       — Джимми, какой же ты у меня… — не удержавшись, мать смеётся, обнажая пожелтевшие от беспрестанного курения зубы — не вспоминать о переливающемся перламутре жемчужных моляров Шерлока — и, легонько поцеловав сына и так и не сказав, какой он у неё, покидает комнату, печально взглянув на него напоследок. Гриффит же, оставшись в одиночестве, прикладывается к спрятанному от Дейви — что-то ты очень на него налегаешь, дружище — морфину, который покупает тайно ото всех, когда есть силы на одинокую поездку в Черитон или Труэнт — вы так часто ездите в аптеку, вы больны? Нет, я шопоголик — и откидывает голову назад, сжимая виски руками: он устал от склизкой жалости окружающих людей.       Господи Иисусе, он должен сбежать. Но куда? Самостоятельно он до залива не дойдёт даже при огромном желании, так как туда можно добраться либо пешком, либо на вертолёте, а умирать дома… А умирать дома не страшно, но невыносимо противно и стыдно: он не хочет чувствовать руки матери или Дейви, спрятанные от его язв и нечистот, не хочет хрипеть, задыхаясь от боли, не хочет даже думать о том, что в какой-то кошмарный момент его бездыханное тело могут найти — Боже упаси! — Клем или Мэдди… Теперь он, кажется, понимает, почему мистер Клэвелл решил провести последние дни не в окружении любящей семьи, и от одного только воспоминания о мужчине Гриффита передёргивает, как от удара током — кто бы мог подумать, что и ему предстоит пройти через то же, через что прошёл дядя Гектор?       Зажмурившись, Джейми закусывает губу и крепко прижимает к закрытым глазам холодные пальцы: чёрт возьми, ведь в самом начале этого пути он был так твёрд в своём решении переплыть свою реку и сражался за каждую минуту, не жалея сил, а в итоге тело само сделало свой выбор, исходя из интересов болезни, а не своего хозяина; и от того страшней, что в попытках найти силы на смирение с этим выбором или дальнейшую бессмысленную борьбу он находит самого себя, барахтающегося посреди свежей, холодной, отчего-то знакомой воды, с тоской взирающего на отвернувшегося и спрятавшего руки в карманы Иакова, что стоит на том берегу, далёком и настолько желанном, что Гриффиту хочется проклясть каждую каплю Стикса, вычерпать его до дна, но вместо этого он нашаривает мобильник и звонит по телефону, выданному онкологом ещё в марте, чтобы получить электронное направление в кардиффский хоспис — место малопривлекательное, конечно, но ему кажется, что там будет всяко лучше, чем дома.       Июнь 2010, Пембрукшир, Стэкпоул.       — Что ищешь? — с привычной улыбкой спрашивает Дейви, войдя в комнату и увидев, как Джеймс роется в среднем ящике. — Трусы, носки, прошлогодний снег?       — Вчерашний день, — не оборачиваясь, отвечает Гриффит, собирая всё, что ему может понадобиться в клинике, в «больничную» косметичку.       — Ты это куда собираешься? — настороженно произносит Нортон, сверяясь с ежедневником. — Нам же на скрининг пока что не нужно, или ты решил тайком в Лондон смотаться?       — Не совсем, — Гриффит со вздохом выпрямляется и запускает пальцы в волосы, ощущая их неприятную потную влажность и болезненный хруст в позвонках.       — С чего бы… Эй, Джим, ты чего? Ты туда?! Не смей даже думать, что ты можешь не справиться! Ещё слишком рано! — мгновенно сообразив, что к чему, едва ли не кричит Нортон, но Джеймс перебивает его, резко обернувшись:       — Я не могу. Я больше уже не могу. Хватит уже хромать здесь, пора бить чечётку на…       Он даже не успевает договорить — Дейви выбегает из комнаты, зовя домочадцев так громко и надрывно, как если бы у Гриффита отказало сердце или от неловкого движения сломалась тазобедренная кость (точнее кусок желе, что от неё остался), и не проходит и минуты, как все четверо появляются в дверном проёме.       — Джейми? Ангелочек, ты что?       Хло и родители стремительно бледнеют, когда Гриффит тихо и спокойно сообщает им, что уезжает в Кардиффский хоспис, не желая подыхать у них на руках, и если мать просто прикрывает рот дрожащей рукой, то отец, кашлянув, внимательно смотрит на Джима и спрашивает:       — Ты взвесил все «за» и «против», сынок?       Гриффит-младший коротко кивает, чувствуя какое-никакое, но облегчение — он ожидал от него заламывания рук и хватания за сердце, но никак не понимания. Мама же, сжав губы в тонкую нить, цепко берёт мужа за предплечье и уволакивает его вниз, оставляя детей вдвоём.       — Нет, ты что, действительно? — ахает Хло, увидев, как брат складывает книги в картонную коробку.       Гриффит бросает на неё беглый взгляд и отрицательно качает головой, пошатнувшись от резкого движения.       — Ты напился, что ли? — обеспокоенно продолжает девушка, уже протягивая руки вперёд на случай, если брат потеряет равновесие и упадёт. — Назови-ка Лангвайр полностью!       — Ллангвайрпуллгуиннионогерхвирндробуллантисилиогогогох, отсоси, — без запинки отвечает Гриффит, пытаясь сохранить беспристрастно-отчуждённое выражение лица, но рот сам собой растягивается в усмешке.       — Что и требовалось доказать, — улыбается Хлоя, — ни один трезвый валлиец не произнёс бы!       Их нервный смех вспыхивает так же резко, как и обрывается, когда из раскрытого окна раздаются крики родителей, доносящиеся из палисадника:       — Дорогая, ну что ты… — запинается отец, но женщина перебивает его на непривычно истерической ноте:       — А что я должна? Наш сын решил умереть, а ты вместо того, чтобы отговорить его, соглашаешься с ним!       — А что я могу поделать, бляха-муха? Разводным ключом его препарировать? — теперь и отец повышает голос, и Джеймс с Хло, не веря своим ушам — Бог свидетель, за все почти тридцать лет они ни разу не слышали, чтобы родители так ругались — подходят к окну убедиться, что им не мерещится.       — Будь мужиком, блядь, помоги мне!       — Вспомни Гектора, ты что, хочешь, чтобы наш сын так же… Или мне усыпить его, как собаку? — потрясая кулаком, мужчина срывается на крик и сбивается на мат. — Или вот так взять, скрутить его, нахер, привязать к кровати и отменить…       — Да я сейчас сама тебя отменю, навсегда!       И вопль на вопле — даже Нэна стала подвывать им в такт, и столько усталости и отчаяния сквозит в их голосах: святые небеса, Джеймс не заслужил ещё и этих мук — ведь слышать, как кричат и матерятся его родители — действительно физически больно.       — Ну тихо, тихо, — папа вовремя ловит мать, у которой подкашиваются ноги, и помогает ей опуститься на землю, в то время как непривычная ругань сменяется рвущими сердце воем и стенаниями, почему-то боли напомнившими причитания Майлза, игравшего Елизавету Вудвилл** на вечере самодеятельности в скаутском лагере, убедительно заламывая руки и рыдая над Джеймсом, чьей ролью был Ричард Шрусберский: «Ах, принцы мои юные, детишки нежные мои! Цветы лиловые, что сорваны косою смерти! Не ты ль, Господь, сам пожелал, чтоб эти бедные овечки попали в зубы лютого зверья? Смогу ль себе позволить умереть тогда лишь, когда глаза все выплачу до крови? Кому есть право плакать, как не мне?!»             Июнь 2010, Пембрукшир, Стэкпоул.       В процессе подготовки к отбытию в хоспис Джеймс, прокручивая в голове истории и загадки, которые рассказывал ему детектив в попытке переключить его внимание от боли — и даже немного смешно становится при воспоминании о той чудовищной пытке, когда тот чуть ли не четыре часа зудел о совершенно неадекватной задачке о богах истины, лжи и случая*** — на пару с Нортоном расфасовывает свои вещи — «мне похер, что вы сделаете с моим барахлом; хотите — сжигайте, хотите — складируйте, хотите — отдайте нищим, мне будет всё равно» — по коробкам, чтобы немного отвлечься от жутковатого предвосхищения и заодно перебрать безделушки, в том числе принадлежащие Шерлоку. Заворачивая самодельную пепельницу в виде античной маски Кастора, которая так нравилась детективу — даже больше, чем ему самому, — в пузырчатую плёнку и бережно укладывая её к остальным керамическим штучкам, Гриффит всхлипывает, но, поймав озабоченный взгляд Дейви, неубедительно маскирует вздох под кашель и, пожав плечами, громко трещит клейкой лентой.       Это довольно печально и странно, что двойник не оставил в его жизни совершенно ничего материального: среди книг, скарба, техники — Господи, как же тяжело удалять свои аккаунты со всех сайтов — Гриффиту так и не удаётся найти ни папок с его делами, ни справочников, ни подарков — даже письма и открытки канули в Лету, и единственным упоминанием о нём были две записи из тетради Дейви (первая — о том, что Джеймс разговаривает сам с собой, называя себя Холмсом, вторая — недельной давности: «во сне кричал, чтобы Шерлок не дал Мориарти отрезать ему ногу»), что заставляет Джеймса задуматься: а вдруг детектива и правда не было никогда? Хотя какая разница — в любом случае, если детектив и был, то он ушёл, ушёл навсегда, получив то, что хотел, и теперь двойник значит для него не более, чем пыльный плюшевый кролик с оторванной лапкой на дне старой коробки, в которой некогда лежали милые сердцу вещи, давным-давно ставшие бесполезным хламом.       Июль 2010, Пембрукшир, Стэкпоул.       Поглядывая на сушилку с висящими на ней вещами — боже, да его одежда побывала в большем количестве стран, чем он сам — в которых он будет доживать свой век в хосписе, Джеймс задумчиво греет ледяные — поражённое метастазами сердце неохотно гоняет кровь по венам — руки о кружку с цикорием и, послюнявив пальцы, собирает крупинки сахара, забивающиеся под ставшие слишком мягкими ногти и сосёт их, равнодушно вспоминая, что ему нельзя сладкое — какая разница, в конце концов, он же не лечиться уезжает, — когда смех родственников вырывает Гриффита из раздумий, и он, встрепенувшись, «включается» в реальность: как и следовало ожидать, причиной всеобщего веселья стала очередная шутка-самосмейка Билла.       — Что он опять отмочил? — склонившись к Дейви, безучастно — просто чтобы быть в курсе, для галочки — спрашивает Джеймс.       — Да так, фокус показал: сказал Мэдди загадать букву, а когда она ответила «б», заявил, мол, совершенно верно, и что она — чудо, а не ребёнок, и вся в дядю.       Гриффит, кивнув, усмехается:       — А помнишь, как он в лагере корчил из себя Гудини?       — Эм… — хмурится Нортон, копаясь в памяти, — он же чего только не выкидывал. Ты о пердеже с огоньком?       — Да нет же, — вспомнив пиротехнический изыск шотландца, Джеймс не сдерживается и хихикает, — он тогда ещё запихнул в кулак носовой платок, показал вожатому средний палец и предложил ему отсосать.       — Билл, Билл, Билл… Бо-оже! — хлопнув в ладоши, хохочет Хлоя, и чем-то её интонации до боли напоминают Гриффиту Майло.       Позже, уже на улице, Джейми курит, сидя на лавочке и подставляя под наверняка последние в своей жизни тёплые летние лучи замёрзшие пальцы, слушает разглагольствования МакКензи о страстном желании смотаться куда-нибудь на отдых и смотрит, как девочки, звонко смеясь, плещутся в надувном бассейне, а взрослые играют в теннис на покрытом ровно подстриженным газоном заднем дворе, и то и дело ловит на себе полные гадливой жалости глаза.       Как же хорошо, что уже завтра он сможет отгородиться от всех них, пусть это очень больно: Боже, он уходит слишком быстро, слишком тяжело, и не успевает — мне нужно больше времени — оставить после себя ничего мало-мальски важного или хотя бы завершённого, всё сплошь надежды, несбывшиеся мечты, невыплаченный кредит, рваные мысли, разрозненные фразы из новелл, запах горя и страха, неосуществлённые амбиции и полные слёз ночи, обречённые на царапающие сердце откровения с самим собой — надышаться бы, насмотреться, вздохнуть всеми оставшимися силами тела и души и уйти спокойно навстречу космической пыли.       Июнь 2010, Гламорган, Кардифф, онкологический центр «Велиндр».       Гриффиту хватает двух дней, проведённых в хосписе, чтобы понять, насколько он был неправ и поспешен в своём решении — хорошо там, где нас нет, — и ему даже становится стыдно перед самим собой за импульсивность и душевные метания, присущие скорее подростку, нежели тридцатилетнему мужчине, и дело даже не в том, что его окружают единодушные в своём ожидании люди — кто-то ждёт любимых, друзей или родителей (как правило, приходят в основном матери), кто-то — безносую старуху, а в том, что смерть — это не нечто грандиозное, приходящее верхом на коне под звуки фанфар и дождь из яблоневых лепестков, как он думал; нет, она приходит, постукивая потёртой клюкой, и садится рядом с тобой на лавочку, пока ты куришь или грызёшь семечки, и в этом нет ничего такого. Это в стенах дома Джим был особенным — не то чтобы он упивался собственной болезнью, он, скорее всего, просто зациклился на ней, — а здесь…       А здесь, преисполнившись пугающим отрешением ото всех и вся, он лежит в стерильно белой палате, изучая трещины на потолке и размышляя о том, как же обидно покидать этот мир, не оставив после себя ничего мало-мальски важного, в то время как Шерлок и друзья занимаются чёрт знает чем вместо того, чтобы жить полной жизнью, и вот бы ему их часы и дни: сколько бы он всего сделал — «я знаю великое, пишу про Бессмертное: в ночных муках рождённые Цветы и песни»… И против его воли сквозь призму жалости к себе и зависти к тем, кого миновала сия чаша, пробивается мысль о том, что не такой уж он и незаурядный, и поток ауторефлексии утягивает Джейми ещё глубже, к сокрушительному пониманию тотальной зависимости от других, в то время как сам он всю жизнь ошибочно считал себя вполне самостоятельной и сильной личностью.       Мысли о времени — его слишком мало! —, обречённости и одиночестве вертятся в голове, накладываясь на другие — не поддающиеся расшифровке, чужие, неправильные, вызывающие горячую, колюще-режущую боль в груди, словно пуля — сразу вспоминается рассказ Холмса о том, как какая-то баба чуть не застрелила его  — продирается через метастазы к самому сердцу, и от нагромождения зыбких логосов перед внутренним взором возникает лицо разделяющего его рассуждения Мориарти, вкрадчиво, подобно искусителю, утверждающего, что смерть — это хорошо, ведь мёртвых ничто не волнует, и ранить может всё, но убивает только последняя минута, и что мёртвый человек - не человек уже, а просто вещь, от чего Джеймс уже готов залпом выпить все таблетки — и те, что ему дают здесь, и те, что он тайком взял с собой, — бегло нацарапав на тонком запястье прощальную записку «не прячьте меня в землю: кремируйте, развейте по ветру или поместите в песочные часы и поставьте на каминную полку в гостиной, чтобы я вас видел. Простите. Всех люблю» («особенно себя», — усмехается подсознание); хватит уже терпеть вот это всё, ведь жизнь, не сулящая ему ничего, кроме бесконечных мук от морфина до морфина, не стоит бессмысленных усилий — «здесь я останусь, здесь отдохну навек, здесь сброшу с плеч таинственное иго звёзд зловещих…», но он отбрасывает эту мысль, сам до конца не понимая, почему: то ли от страха перед смертью как таковой, то ли потому, что уйти, сбежать от самой жизни — это и есть подлинная трусость, и становится только хуже, когда в проёме неожиданно распахнувшейся двери возникает Билл — Господи, почему он, а не Шерлок или Майлз? — навьюченный кучей шуршащих, как праздничная обёртка, пакетов.       — Ну чё как, Окорок, умираем? — МакКензи мохнатым, жизнерадостно хохочущим ураганом неожиданно врывается в пустую — соседи как раз ушли на обед — палату, наполняя её лёгким перегаром и благоуханием нарциссов и, беспардонно сунув букет в графин с водой, протягивает другу фисташковый пломбир. — Давай рассказывай, как обстановочка в больнице?       — Нездоровая, — устало усмехается Джеймс и, вдохнув запах лепестков и пыльцы, вертит в руках холодную картонку с приклеенной ложкой, упакованной в целлофановый пакетик, пытаясь припомнить, когда вообще в последний раз ел мороженое — лет пять назад, наверное, то ли угощая очередную девку в надежде на секс, то ли гуляя с Марком в Хандлтоне в надежде на него же, и от этих воспоминаний к горлу подкатывает ком из непереваренных таблеток — если там ничего, если там совсем ничего… — и невыхарканной мокроты, а голова начинает кружиться, принуждая Гриффита откинуться на подушки.       — Ой, да ладно тебе, хоспис — не хуй, сиди кайфуй, — бодро говорит Билл и, с понимающим — дай ему, Господи, здоровья за отсутствие даже намёка на жалость в глазах — кивком поставив коробочку на стол, наполовину открывает заевшее окно, чтобы впустить свежий летний воздух. — О, кстати у нас во Фрешуотерском «Гарри Поттера» снимают! Прикинь, Поттера! У нас! ПОТТЕРА!       — Будто мне до него дело есть, лучше рассказал бы, как там дома дела, — выдыхает Джим, стараясь собрать себя в кучу, чувствуя, как от подскочившего давления немеют руки — видимо, в последней капельнице было какое-то новое лекарство, или он просто ослабел от недоедания, а может, и то и другое — пока шотландец хлопочет вокруг него, вытирая пыль и напевая о жизни в Стэкпоуле на мотив «Властелина танцев», словно средневековый трубадур, и оригинальный текст отдаётся в голове Гриффита застарелыми, спрятанными где-то на подкорках словами из Писания:       «И позвал Иаков родственников и друзей своих, и ели они хлеб и ночевали на горе»…       — Мистер Г. периодически забывает сыпать Тому корм…       «а Иаков пошёл путём своим»…       — …выпрашивает огуречные жопки Том…       «и сказал Господь ему: возвратись в землю твою…»       — И мстит за голодовку в тапки он…       «и увижу лицо его, и может быть, примет он меня…»       — Джимбо?       «и остался Иаков один. И боролся с ним Некто до появления зари, и коснулся бедра его и повредил бедро Иакова, когда он боролся с ним…»       — Джим!       «и сказал: отпусти Меня, ибо пришла заря. И сказал Иаков: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня».       — ДЖИМ!       «ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь».       Шотландец исчезает в чёрной поволоке и трескучем шуме в ушах, а когда темнота рассеивается, то Билла уже нет — вместо него Гриффит слышит голос санитара:       — Может, всё же в общую? Он вроде не так плох, чтобы прятать его от временных.       — Врач сказал — в отдельную, — хмуро отвечает его коллега, и каталка, на которой лежит Джеймс, поворачивает налево и останавливается в палате — более чистой и ухоженной, нежели предыдущая, да и окошко там открыто полностью, но несмотря на свежий воздух, он всё равно покашливает — глотку всё ещё саднит после интубационной трубки, а не до конца очистившееся от лидокаина тело не позволяет взять разуму верх над потоком мыслей, и в ушах звенит голос Шерлока:       — «...да что моё горло? Возьмём бутылку бренди и Шера и станем шататься по Кенсингтонским садам, громко распевая песни, пока не разбудим капитана Крюка»       …А ведь Холмс и правда чем-то похож на пирата: старомодное пальто, локоны, тяга к науке и страх перед крокодилами — ну, не совсем страх и не совсем перед крокодилами, но всё же…       От детектива Гриффит снова возвращается к Иакову и к самому себе, замыкая незамысловатый треугольник — да нет же, тройную звёздную систему  — двойников, и его охватывает странное, необъяснимое и всеобъемлющее умиротворение уже только от того, что больше нет необходимости куда-то спешить и что-то делать, и никому он ничего не должен, и ни за кого не отвечает. Тихая отстранённость от здорового, живущего мира, по идее, должна пугать Джеймса, но вместо страха он чувствует только глухую и приятную апатию: ему уже всё равно, что с ним происходит, и никто ему не нужен, и он сам никому не нужен, и наконец-то можно выдохнуть, оставшись наедине с самим собой, своей душой, с жизнью, не обременённой беготнёй за и от чёрт знает чего, важными вопросами, суетой и проблемами, ставшими такими мелкими по сравнению с тем неизведанным, что ждёт его там.       Июль 2010, Гламорган, Кардифф, онкологический центр «Велиндр».       Охватившее его непонятное, какое-то блаженно-юродивое состояние требует выхода — и Джеймс, вместо того, чтобы сосать кислородную подушку и молча умирать, вопреки плохим снимкам и анализам, всё больше и больше ходит по комнате, а потом и вовсе самостоятельно спускается на улицу после обеда, который, кстати, наполовину съедает и, сидя на лавочке и прикидывая, терпеть ему до последнего или всё же ускорить процесс, ковыряет пальцем вырезанную ножом-лестницей Иакова**** на спинке скамейки из красного дуба раздражающей своей глупостью и наивностью молитвой «Господи, помилуй меня от страха перед неизбежной кончиной; боюсь не смерти, но мучения, страшусь не конца, но томления. Избавь меня от смертельного страха, помоги справиться с въедливой скорбью. Аминь», и нервно дёргается от неожиданно прозвучавшего за спиной голоса врача, говорящего кому-то из проходящих мимо пациентов:       — Вы так не переживайте, скоро пройдёт. На этой стадии всегда так, а потом будет намного лучше, мистер Донован. Совсем хорошо.       — Доктор Стенфорд, — произносит Гриффит, когда медик, не заметив его, с помертвевшей физиономией садится на скамейку и щёлкает зажигалкой, — скажите, пожалуйста, почему вы так откровенно пиздите пациентам?       — Я не имею права говорить пациенту, что он скоро умрёт, — дёрнув куцым плечом, отвечает мужчина и, поколебавшись, угощает Джима сигаретой, — да и, честно говоря, хуже ему уже точно не будет.       — Травятся? — удивлённый отсутствием маски беспристрастного равнодушия на лице врача, к которому успел привыкнуть, спрашивает Джеймс и с тихим стоном откидывается на твёрдую спинку, делая неглубокую затяжку, чтобы не закашляться.       — Вешаются, как это ни странно, — вздыхает Стенфорд, швыряя окурок мимо мусорного ведра и, попрощавшись, оставляет Джима на попечительство прохлаждающегося в этот обеденный час старичка-охранника, с первого дня называющего Гриффита не иначе как «сынок», от чего он беспрестанно гадал, не решаясь спросить — то ли дед всегда мечтал о сыне или похоронил своего, или Джейми похож на его отпрыска, а может, что-то ещё — кто их разберёт, этих стариков.       — Сынок, ты чего такой смурной? — скрипит мистер Робертс как раз в тот момент, когда Гриффит, уперев трость в землю, встаёт со скамьи, отталкиваясь от подлокотника. — Дохтур стращает?       Джеймс торопливо трясёт головой, чувствуя, как дрожь, идущая от прорезиненного наконечника, поднимается к отполированной от постоянного использования рукояти и через ладонь поднимается к сердцу, чтобы смешаться с разбавленной лекарствами кровью и растечься по сосудам, делая тело слишком тяжёлым для хотя бы кратковременного витания в облаках.       — Да ничего, сынок, — охранник легонько пожимает плечо Гриффита, ласково прикоснувшись к выпирающей ости лопатки, — всё не так плохо, как тебе кажется.       — Ну-ну, — вздыхает Джеймс, медленно бредя к крылечку и морщась от боли и какой-то всеобъемлющей, плотной — не разорвёшь — тоски, заполняющей его изнутри так ощутимо, что он толком и не слышит монотонные рассуждения старика, пока они не вклиниваются в сознание, возвращая его на землю.       — Ты поверь, тебе хреново процентов на сорок меньше, нежель ты думаешь — атмосфера такая. Дома тебе намного легче будет — как говорится, родные стены лечат, — размеренно бубнит мистер Робертс, открывая дверцу в свою будку и исчезая в ней.       Начертанные на дереве слова не выходят из головы, назойливо жужжа в голове майским жучком, и Джеймс, поднимаясь по лестнице, думает о рае и аде и о том, что единственное, чему суждено гореть в аду — лишь часть сознания, держащего человека на грешной земле, это воспоминания, пристрастия, страхи… Если бояться смерти и цепляться за жизнь, они станут демонами, раздирающими его же душу, но если принять всё происходящее и смириться с грядущим, то…       Заливистый хохот, донёсшийся слева, сбивает Джима с ног и толку своей неуместностью — как можно смеяться там, где положено щеголять оголёнными костями и смердящими пролежнями, — и он, стараясь как можно тише стучать тростью о разбитую дорожку, идёт на звук, пока не обнаруживает игровую площадку, где маленькие повелители всего мира из детского отделения шныряют — по мере сил, конечно — по качелям, песочницам, горке и пружинным качалкам, смеясь и подставляя ласковому солнцу лысые головки, и от этого зрелища Гриффит неожиданно ловит себя на ощущении, что всё его тело наполняется не смертью, как должно бы, а жизнью: ярко-зелёные после грибного дождика листья дерева, приветливо шелестящего по крыше веранды, неказистые цветы — в цветах есть грация и рост, растут неистово лишь травы, — перекличка козодоев и почему-то чаек, ползущий по стене над кроватью солнечный луч с кружащими в его райском свете пылинками, цоканье каблучков спешащих на работу девушек, мерный шорох метлы и запах духов медсестры — всё это так живо, так замечательно…       Август 2010, Гламорган, Кардифф, онкологический центр «Велиндр».       Джеймс приходит на детскую площадку каждый день, и со временем ребятишки постепенно начинают привыкать к нему, а недели через две вовсе приглашают в гости — с разрешения родителей, конечно (особенно рьяно зовёт Хелен — похожая на Лору рыжеволосая девчушка лет четырёх с ампутированной ручкой, прикипевшая к Гриффиту настолько, что обращается к нему не иначе, как «дядя Джим») — где он, устроив театр теней, по памяти читает всем желающим Питера Пэна — смерть — это тоже приключение — и сказки собственного авторства, написанные ещё в пору младенчества дочек Хлои, или реанимирует разбитые кружки с помощью полимерной глины, а то и вовсе играет в банальные «ладушки» или «воображариум», остро ощущая скребущую душу, странную жалость, которую, наверное, плохие матери чувствуют к чужим детям, и отмахиваясь от сожаления, что ему уже не суждено стать отцом. Господи, ему вообще больше не суждено стать чем-либо, кроме жалкой тени самого себя.       Когда же сестра и племянницы приезжают, чтобы навестить его и привезти всякую мелочь вроде чистого белья, книг и продуктов Джим, не долго думая, тащит их в детское отделение и, позаимствовав у одного из маленьких пациентов гуашь и фломастеры, на пару со всеми детьми и родственниками расписывает стерильно скучные больничные рубашки, и радостные улыбки этих бравых вояк, столкнувшихся с тем же, с чем столкнулся он сам — лучшая награда на всём белом свете, и чёрт с ним, этим несоответствием между смехом и местом, где положено терпеть и ждать старуху с косой.       Август 2010, Гламорган, Кардифф, онкологический центр «Велиндр».       Гриффит лежит, закинув руки за голову и глядя на казённые занавески, мягко вздымающиеся и опадающие от вздохов ветра, внимательно прислушивается ко всему, что происходит внутри и вне его; всего несколько часов назад Хелен забрали домой, а он, сморённый жарким днём, даже не успел попрощаться, и именно это белое пятно очередного неоконченного чего-то подводит Джеймса к пониманию того, сколь жалкой была попытка его психики отгородиться от действительности Шерлоком и мнимым спокойствием, оказавшаяся не более, чем иллюзией, тем, во что хочется верить, но что не имеет ни доказательств, ни подтверждений — как у людей, которые тратят драгоценные минуты на придумывание забот, чувств, отношений и так далее, в то время как реальна только смерть, после которой жизнь всё равно продолжится как таковая — да, родные и близкие погорюют, возможно даже, что кто-то сопьётся, но в конечном итоге…       В конечном итоге если его и запомнят, то не иначе как чёртовым трусом и сдавшимся, жалким нытиком, не завершившим ровным счётом ничего, а со временем — полустёртые слова на табличке, стоящей чуть поодаль последней ступеньки, поросшей красным мхом — забудут, вычеркнув из жизни, закопав его, как мусор.       Этой ночью Гриффит, несмотря на лошадиную дозу снотворного, не может заснуть; включив плеер — мелодия, что наиграл ему Шерлок в мае, сама собой складывается в что-то вроде «я хочу сдаться, мне нужно сдаться», — чтобы не слышать храп соседей по палате, он стоит, ухватившись за подоконник, балансируя на здоровой ноге, и смотрит, как сквозь облака и световое загрязнение ненавязчиво мерцает — странно, ведь лето на дворе — созвездие Водолея и, кажется, даже видит его подслеповатый глаз*****, пристально наблюдающий за взирающим на него с Земли смертельно одинокого в своём горе парня — пускай вершат над ним обряд, поют заупокой, о самой царственной скорбят: о юности такой — постигшего мудрость осознания смысла жизни и так отчаянно страждущего уйти…       Стон Нэда — соседа по палате — сбивает Джейми с размышлений о своей просветлённости, мнимой или реальной, оставляя один на один с сиротливой потерянностью: сердце отказывается быть заодно с умом не столько из-за желания положить конец своим мучениям, сколько из-за страха перед неизведанным, коим дышат такие же мешки с костями, как он сам, напоминающие ему о том, что жить — можно, а умирать — надо, и Господи Боже, как же ему хочется сбежать туда, где он сможет хотя бы ненадолго забыть о болезни и конце? Где он сможет, наконец, найти приют или покой? Дома? Но ведь именно оттуда он и сбежал.       Вздохнув, Джим прикрывает глаза, раз за разом перебирая в голове все места, духовные и физические, в которых мог бы оторваться от взвалившейся на его плечи неподъёмной горы, забыть о ней хотя бы на минуту, но ничего толкового в голову не приходит: своих Чертогов у него нет, в шерлоковы путь заказан — он пробовал пройти в них пару раз, но не нашёл ничего, кроме пустоты — и эта неприкаянность вызывает очень странное чувство, большое и неприятное — твои рассказы выглядят как порно, написанное девственником — осознание собственной слабости, не столько телесной, сколько душевной, словно он ловит себя на том, что не вставал с кровати пять дней, потому что лень, или забивает на просьбы Дейви потому, что не сможет помочь, и что куда легче дрочить, чем встречаться, а смотреть на карту звёздного проще, чем на само небо, и очередное расписывание в бесполезности снова приводит его к изрядно набившему оскомину — чёрт, да он и сам себе надоел — Иакову, шепчущему на охающем языке морей сказания о гламорганских плясунах, сменяя их древнегреческими трагедиями о бесстрашно идущих на смерть героях и кельтскими мифами о звёздах, и всё это смешивается в тот самый образ, который так упрямо не хотел сформировываться: двойники, подхватив его под спину и колени, бегом несут его к океану, на ходу растворяясь в воздухе, и Гриффит словно наяву чувствует тепло согретых последним летним солнцем волн, мгновенно опаливших больное бедро разъедающей солью, но вместо того, чтобы вернуться на пляж и промыть язву, Джейми плывёт к середине залива, плывёт долго, далеко и упорно, пока где-то метрах в трёхста не обращает лицо к небу, где рыдают играющие в прятки посреди облаков чайки, и, выдохнув, погружается в воду, чтобы спустя пару минут появиться затылком вверх на морской глади.       Вот оно — лучшее место на земле. Место, где он когда-то был счастлив. Место, где его счастье и оборвалось, давая концу обрести своё начало.       Барафандл-бэй.       Джеймсу нужно море и его целебная и целительная вода, что впитается спасительной прохладой в горящую адским пламенем ногу, наполнит тело и выместит отравленную кровь, смешает зрение и слух, сквозь тишину и звуки найдёт его, где бы он ни был — там или здесь.       Стряхнув с себя психосоматическое жжение, Джейми словно отрывается от самого себя и смотрит на весь мир — да нет, это просто морфин — откуда-то сверху, будто уже покинул его, и видит — очередная никому ненужная мудрость, — что весь смысл жизни умопомрачительно прост и сводится, как сингулярность, к одной единственной точке: человек приходит на эту землю не для страданий и слёз — он создан для того, чтобы быть счастливым или хотя бы уйти на своих условиях; исход, конечно, очевиден, ибо в борьбе со стихией выживших не бывает — на то она и стихия, — но надежда умереть так, как хочется, всё же зиждется в сердце Джима, постепенно сменяясь верой и уверенностью, вселяя в тело — силу, а в сердце — готовность встретить Бравный День с гордо поднятой головой, уйдя с последнего праздника в жизни — собственного дня рождения — и от накатившего глухого беспокойства, смешавшегося с предвосхищением, Гриффит, сглотнув, трясущими пальцами набирает номер отца: — Алло, пап? Па, забери меня домой.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.