ID работы: 4365998

Победивший платит

Слэш
R
Завершён
632
автор
Размер:
491 страница, 39 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
632 Нравится 68 Отзывы 332 В сборник Скачать

Глава 3. Иллуми

Настройки текста
Соболезнования, что приносит собеседник с отмеренной долей благородной печали, фальшивы настолько, что приходится прятать губы за бокалом прохладительного: день выдался по-летнему жарким, бывший сослуживец Хисоки, единственный, оказавшийся в пределах досягаемости – бесполезно болтлив. Крепкий травяной бальзам из моих запасов развязал ему язык и увлек беседой, но сведений в сухом остатке не так уж много. – ...конечно, работа ужасная. Я приезжал туда с инспекцией, когда служил в штабе округа. Ваш брат очень хорошо вел дела; я хочу сказать, нарушения можно найти всегда и везде, но серьезных недостатков не было совершенно. Ну, это объяснимо – ваш брат заслуживал куда более высокого назначения, сам это понимал, и все вокруг понимали... но он, кажется, смирился под конец, ведь война заканчивалась... Заканчивалась. Двадцать лет доблести обернулись ничем, разбившись о барраярское тупое упорство. Пара бокалов возбуждающего нервы коктейля, тонкие ломтики фруктов на тарелке, майор подхватывает один из них тонкой вилочкой, с явным удовольствием жует, а я пытаюсь выхватить из потока его бессознания хоть что-то. Документы, сухим языком излагавшие обстоятельства гибели брата, отложились в памяти, как на мягком сланце откладываются следы давно истлевших листьев, до мельчайшей жилочки, до истаявшего оттенка. Самонаводящаяся ракета, опасный район, не вовремя оказался в неудачном месте. Одно удачное попадание, и молодой веселый красавец превращается в мертвеца, а в усыпальнице добавляется поминальных табличек. Так просто, что восприятие отказало бы служить, если бы не опыт. Непоправимое всегда происходит просто и слишком легко; тяжело и трудно потом привыкнуть к тому, как за минуту-другую необратимо сотрясается жизнь, и ничего не поправить, лишь умалить потери. – ... я уже и отвык от нормальной кухни. А ваш брат, простите, несколько обарраярился, если можно так выразиться. Что поделаешь – из-за интриг попасть в глушь, подобную этой, где каждый день встречаешься с одними и теми же людьми... нет, ну что вы, недостойных поступков он не совершал. Так, по мелочи. На войне это часто – шлюшка и шлюшка, поглядеть не на что, скелет да кожный покров... да нет, особенно я не разглядывал – так, видел мельком... Пока что все укладывается в стройную схему. К моему сожалению, слишком логически обоснованную и ничуть не радующую возможными последствиями. Потому, хочу я или нет, а подноготную всей этой истории придется выяснять, и как можно скорей. Пусть эта конкретная попытка оказалась неудачной и узнать удалось немногое – останавливаться я не намерен, терзаемый подозрением самого страшного свойства. Спохватиться бы сразу, и было бы легче установить истину. Увы, теперь найти людей, способных пролить свет на произошедшее, крайне сложно: разъехались по домам, лагерь ликвидирован, неофициальных свидетельств нет. Впрочем, есть упорство; ради Хисоки, дома и меня самого. И новости, поведанные старательно-спокойным голосом слуги по возвращении домой, лишь добавляют красок в общую картину. Я в лице барраярца приобрел изрядную головную боль, а что до него самого, то эта боль грозит из метафорической стать буквальной. Начать знакомство с домом с тира и пальбы, довести обычно выдержанного мажордома до белого каления, совместить противопоказанную медиками тренировку с обильным возлиянием, и при этом считать себя оскорбленным судьбой и принявшим домом. Поразительное все же самомнение у низшей крови. Радует одно: у него была теоретическая возможность выстрелить не в мишень. И он ею не воспользовался – следовательно, небезнадежен. Стучать в запертую дверь зала бесполезно, он попросту не отвечает, внутри царит гробовая тишина, и я невольно думаю, не оказалось ли отравление для него предпочтительнее пули. Дилемма между нежеланием уделять его уединению чрезмерное внимание и тревожной неизвестностью разрешается сама собой: он появляется, шатаясь и кривясь с каждым шагом, опухшее лицо с синюшными тенями под глазами кажется ошеломленным, мутные глаза совершенно бессмысленны, сумка из-под отравы болтается, зажатая в руке. Тем большее удовольствие я получаю, приветствуя его и интересуясь достижениями прошедшего дня. Кроме того, он хотел со мной поговорить, так почему бы не сейчас? – …не получится связной беседы, – выдавливает он, двигаясь так, что впору заподозрить смертельное отравление алкоголем. Не знал бы, что они приучены к подобным возлияниям – вызвал бы врача детоксикации ради. Запах, надо сказать, кошмарный, изыски парфюмеров оказались бессильны: смесь спирта, пота и болезни, и от этого разговора я вряд ли получу хоть что-то, кроме омерзения. Отвратительно, такая потеря самоконтроля. – Ну, – внезапно спрашивает он, – что так смотришь? Не нравлюсь? Приходится ответить, со всей возможной вежливостью придержав на языке изумленный возглас. Он считает, что может нравиться, в таком состоянии? Да ему бы в живых поутру остаться. Стоило бы сделать опьянение и дурноту своими союзниками, но брезгливое желание не дышать с ним в одной комнате заставляет колебаться, барраярец эти колебания чувствует и реагирует парадоксально. – А то бы зашел, – кривится он, – посидеть, выпить, поговорить о жизни… не хочешь? Правильно. Это шутка. Но ты все равно заходи. Я полагаю, что чувство его юмора недоступно разуму. Вдобавок, он действует, ведомый алогичной готовностью причинить себе неудобства ради того, чтобы и мне досталось. Это настолько глупо и по-детски, что впору его пожалеть. В конце концов, не виновен же он в том, что ему так не повезло с рождением. Я даже приношу ему адсорбент. А он, по-видимому, оценив мои старания не дышать рядом, пытается привести себя в порядок. Хвала богам, запах ослабевает, хотя и не исчезает вовсе, как и внешние признаки изрядной попойки. Соображает он, впрочем, с достаточной ясностью; еще один признак того, что мои подозрения верны. Таких парней должны учить сопротивляться препаратам, что развязывают язык. Будь он всего лишь запутавшимся, ошалевшим от череды событий, озлобленным юнцом, каким показался мне поначалу, и я бы вздохнул с облегчением, но судьба не дает передышек между ударами. Все же, зачем потребовалось слать сюда такого молодого парня, и делать это столь сложным, маловероятным в обычной жизни, способом? – Я хочу знать, – с необычной для пьяного ясностью требует он, неосознанно царапая отполированный до шелковой гладкости узор на подлокотнике кресла, – какой долей семейного имущества могу распоряжаться по закону. Подоплека интереса более чем ясна. Утром он определил возможность покидать дом без сопровождения, к вечеру вспомнил о необходимости материально обеспечить свою деятельность. За счет жертвы, за счет дома жертвы. Хорошее чувство юмора у парня. – Немалой, – приходится ответить. Деньги – капризная материя, требующая уважения, и отдать их в руки чужаку ради того, чтобы избавиться от несомненной угрозы, которую он представляет для окружающих – поступок достойный. – Ты желаешь получить их немедленно? – Не посреди ночи, – огрызается он. И на секунду кажется смущенным. Невероятно, как неверные блики естественного освещения играют с выражениями лиц. Безбожно льстят и чертам, и намерениям. – Завтра приедут из банка, – предлагаю я, – и сможешь получить причитающееся. Ты хотя бы видел наши деньги? – Оккупационные банкноты, – выплевывает в ответ. – Разберусь. Я имею право их тратить, так? – Соблюдая положения об опеке, – до тошноты сладко улыбаясь, осаживаю, и нужно видеть его лицо в этот момент: раздраженное, злое. Парень избыточно наивен или никогда не имел в карманах больших сумм, если думает, что я не смогу создать ему проблем. Однако странно было бы ожидать большего от дикаря, не знающего ничего, сверх критического минимума, о жизни, в которую ему предстоит влиться. Я объясняю ему его права, словно стряпчий, искренне надеясь на то, что не совершаю непоправимой ошибки. Ни один старший не позволит дому ни безденежья, ни бесконтрольных трат, и, хотя в данной ситуации никто не осудил бы меня, реши я ограничить его в праве распоряжаться деньгами мужа на неопределенный срок, но лишить барраярца возможности наводить контакты – идиотизм. Пусть. Когда он примется выезжать в город и получит возможность действовать активно, я смогу как минимум выяснить его настоящую цель. Времени это займет немало, но на это времени не жаль. – Значит, проценты с положенной мне суммы я могу тратить, как захочу, – выслушав меня, подытоживает юноша. – Хорошо. Кому и что я могу приказывать в этом доме? Однако он не привык терять времени зря. – Можешь распоряжаться слугами, как и я, – мысленно сочувствуя домоправителю, объясняю я. – В разумных пределах. – Шофер? – уточняет он. – Телохранитель, повар, этот твой… камердинер? Эпитет, относившийся к Кайрелу, проглочен столь явно, что хоть прибавляй слуге жалованье. – Мажордом, – поправляю я. – Его семья служит нашей не один десяток лет. Если в число твоих достоинств входит уважение к слугам, окажи любезность и прояви его. – Не сбивай меня, – явно проглотив пару комментариев, не спрашивает – требует он. – Я и так соображаю не очень… Так. Последнее. Слушаться я обязан только тебя, верно? В чем именно ты имеешь право мне приказывать... по закону, а не по твоему усмотрению? Только не лги. Я все равно узнаю. Оскорбление слетает с его губ так легко. Натренировался, должно быть, за время войны. Можно лишь посочувствовать тем из наших, кто имел несчастье попасться в руки подобным созданиям, не знающим ни благородства, ни вежливости, ни даже чистоплотности. – Слушаться ты обязан только меня, – подтверждаю, отогнав рождающие ярость мысли. – Это касается твоих денег, сделок, физического и психического состояния, отношений с законом и социальной адаптации, включая этикет, изменений твоего брачного статуса и сопутствующих деталей. На этом все. К слову: прекращай пить, это отвратительно и вредит здоровью. Не то чтобы я много знал об их нравах, но бесконтрольная свобода их семействам не свойственна. И, следовательно, к нашим правилам он сможет привыкнуть без тяжелых мучений, было бы желание. У него сводит скулы от ненависти, и, чтобы услышать ответ, мне приходится напрячь слух. – Наслушался каких-то бредней... – бормочет он, – или думаешь, что весь мир устроен по вашему замечательному цетагандийскому образцу. Тебе не удастся переделать меня под себя, не пытайся. Я сам могу решить, что мне делать с собой, и это не твоего ума дело. Наглость у некоторых людей из второго счастья преобразуется в первое и единственное; это точно о нем, и приходится поинтересоваться, всерьез ли он считает, будто у меня нет других забот и мечтаний, кроме занятий дрессурой в собственном доме. Кажется, он не понимает, как это вообще возможно, принять обязательные правила без сопротивления, просто потому, что жизнь без них превращается в хаос. Разговор о деньгах иссяк, сменившись обсуждением перспектив его болезни: я настаиваю на клинике, он огрызается, и чем дальше, тем громче, шипит обвинения во всем и ни в чем, адресованные, как я понимаю, не столько мне лично, сколько всей жизни вообще, и неуважительно требует оставить его в покое. – Я не могу этого сделать, – пытаюсь объяснить почти по слогам. Он же не умственно отсталый, вспомнить хоть вчерашний инцидент, едва не стоивший мне головы: несмотря на ярость, меня он слушал, слышал и послушался в итоге. – И заканчивать твое лечение кремацией я тоже не намерен, что бы ты там ни думал. Понимаешь? Я обязан заботиться о твоем благе. – У тебя получается хреново и неэффективно. А вот на это мне нечего ответить, разве что: я никогда не готовился к тому, что в мое спланированное, размеренное существование ворвется бешеный барраярец, и сейчас приходится действовать экспромтом, опытным путем отыскивая нужный путь. – Ты сам над собой издеваешься так, как я бы не смог, даже если бы и хотел, – объясняю очевидное. – Я же просто хочу наладить нормальное сосуществование, раз уж оно неизбежно. Впрочем, ты больше заинтересован в продолжении боев, чем в организации собственного комфорта. Это что, такой способ заново по-воевать с Цетагандой? Вся наша раса в моем лице? – Если бы я воевал, ты бы вчера не ушел, – равнодушно замечает он, и на короткую кошмарную секунду меня накрывает отвратительным страхом, тошнотворным и прилипчивым. Вчера не было времени бояться, все случилось в один момент: твердая грубая деревяшка у меня на шее, неровный оскал перед глазами, я почему-то сразу знал, что у него не хватит духу довести дело до конца, и он знал, что я знаю. Нечего было бояться. Сейчас, возможно, усталое равнодушие в том, как он констатирует общеизвестный факт, пугает до тошноты. Словно человек напротив меня внезапно превратился в боевого андроида, воспринимающего биение жизни как цель. Не в этом ли модусе он перенастраивал Хисокин катер? Значит, мой брат перестал быть полезен и стал помехой, вот и все? – Я оценил твое миролюбие, – "и воздам по заслугам, обещаю", – но почему ты передумал? Снова это чудовищное равнодушие, в то время как разговор идет о судьбах живых. Я ведь тоже мог перейти в разряд жертв. – Я убил достаточно цетов, – отвечает он, – ты бы не изменил счета. А может, проблема была в том, что для такого поступка особой смелости не требовалось. Это нечто новое и неожиданное. Значит, он все же не машина для убийств, выжидающая удобного случая – или само понятие «удобного случая» для него иное. Не стоило бы уделять столько внимания низшему; достаточным средством была бы надежная изоляция, а не разговоры по душам, но я уже настроен на то, чтобы выяснить его сущность и мотивы; без этого расследование превратится в травлю и оскорбит домашний очаг. Боги такого не прощают. – Завтра опять заведем эту сказку про белого бычка, – недовольно ворчит он после того, как я, оставив ему бутылочку адсорбента, желаю доброй ночи. Я хотел бы, чтобы наутро у него была ясная голова, и покончить с этой историей поскорей, но при чем здесь парнокопытные? – Спор без конца и края, – объясняет он в ответ на мое недоумение. Какие у них чудовищные идиомы; впрочем, стоит ли ожидать изящества от тех, кто добровольно готов прожить в грязи, лишь бы своей? – Кто станет распоряжаться моей жизнью. Одно не понимаю – тебе она на кой? "Всю жизнь мечтал побыть садистом", – так и рвется с языка, срывается в итоге. Боги милостивы, иронию он понимает. – Послушай, – подумав, высказывает он догадку, – может быть, ты просто считаешь меня того... умственно отсталым? Ну там, типа, раз не умею носить парадную накидку, значит совсем пропащий, все равно что ложку в руках не в состоянии держать? Примерно так, собственно говоря, и есть. Мне стоило бы считать его несмышленым младенцем, и так бы и было, будь он кем угодно другим, только не барраярцем. – И откуда тебе знать, в чем мое благополучие? – с любопытством интересуется предмет моей неусыпной заботы. Это совсем просто. И ему было бы просто, будь он приучен заглядывать в зеркало не раз в сезон. – Когда я вижу перед собой человека, с трудом держащегося на ногах из-за отравления этанолом, – отвечаю, пристально изучая взлохмаченного юнца, неловко пытающегося принять достойную позу, – или человека, для которого возможность настоять на своем дороже собственного хребта, я начинаю предполагать, что с этим человеком что-то очень не в порядке. Еще взгляд – с головы до ног. Как ни удивительно, при должном уходе он мог бы производить впечатление если не миловидности, то хотя бы благополучия, о котором и речь. – Да иди ты! – вскидывается он так, что даже оскорбиться не выходит, настолько ребячески выглядит это возмущение. – Я и выпил-то граммов сто, не больше... а что трясло, так это, может, от страха? А он на удивление ехиден. Должно быть, проверяет границы моего терпения. – Я не употребляю тяжелых стимуляторов, – объясняю с максимальной степенью занудства; кто хоть раз имел дело с подростками, быстро обучается средствам борьбы с их провокациями, – мог и ошибиться. А ты, если непременно хочешь как следует мне насолить, выздоровей для начала. И отъешься, от тебя кожа да кости остались. – "Ребенок румян, здоров и регулярно прибавляет в весе по двести граммов", – слышится в ответ. – Это критерий благополучия? А ты – зануда, знаешь? Еще бы я не знал. – Мне по-другому нельзя, – без преувеличения отвечаю. Действительно нельзя. А в гримасе, которой он награждает меня напоследок, нет ожидаемого облегчения, и случай слишком хорош, чтобы его упускать. – Если хочешь, можешь разделить со мной чаепитие, – ожидая отказа, предлагаю я. Как ни удивительно, а он соглашается и совершенно всерьез полагает, что я примусь таскать подносы с чашками собственному подопечному. Приходится разочаровать юнца; впрочем, особенного терапевтического действия мои слова не оказывают – он же читает мне короткую мораль о том, как смирение очищает душу. – Лучше я не стану задумываться о том, что делаю, – добавляет он, – а то у меня точно крыша поедет. Иду ночью в гости к цету распивать с ним чаи... Барраярец ничего не смыслит ни в гармонии, ни в сортах, «драконий жемчуг» для его слуха предсказуемо оказывается пустым звуком вроде ветра, поднявшегося к ночи, тонкостенная чайная пара в грубых пальцах выглядит неестественно уязвимо, того и гляди, лопнет. – …способ управления стихиями, – объясняю я. Сладковатый настой исходит паром, дразнит ноздри тонким цветочным запахом, – и способ сворачивания чайного листа. – Все ясно, – ехидствует он. – Ты угощаешь меня тем, что предварительно выплюнула большая змеюка. Он совершенно безнадежен и кичится этим настолько явно, что даже чтение нотаций ничего не исправит. Благородный напиток, врачующий связи между душой и телом, в его восприятии ценен не более чем сенной настой, и куда больший энтузиазм вызывают сладости, полагающиеся к чаю. – Ты понимаешь, что я лет двадцать жизни без колебаний бы отдал, только бы не сидеть здесь? – внезапно спрашивает он, разбивая молчание. По-видимому, чай действует на него подобно стимулятору, поощряя к беседе. – Я все думаю, – вдохновленный отсутствием комментариев, продолжает он, – а почему только двадцать? Может, я потому и не хочу твоего чертова благополучия, что у меня тогда не останется оправданий? Это следует понимать как завуалированную просьбу о прощении? Нет, маловероятно, чтобы двух дней нормальной жизни хватило бы такому созданию, чтобы оценить свой поступок по достоинству. И, значит, он говорит о другом. – Так зачем ты вышел за моего брата? – спрашиваю я, и угловатое лицо напротив каменеет. Так выглядят старые стены: сплошь темные тени и трещины. – Польстился на то, на что не стоило, – обрезает он. – И хватит об этом. Еще чай, вторая заварка слаще и полней на вкус, верхние легкие ноты запаха ушли, сменившись полным, открытым ароматом... Что-то здесь не так, не укладывается в картину. Может быть, он всего лишь сожалеет о тогдашнем выборе, сделавшим невозможным возвращение к так называемым «своим», но эмоций многовато для простого раскаяния. Мало ли на войне двойных агентов; мало ли убийц? – Ситуация щекотливая, – тщательно следя за интонациями, предлагаю я. – Но не безнадежная. Он должен понять. Если есть хоть малый шанс на то, что к смерти Хисоки его вынудили – я прощу, как прощают оружие, но не дают прощения руке, его державшей. Но он молчит, как молчал бы мертвец: равнодушно. И это значит… что? Что если Хисока знал о предстоящем? По спине ледяными лапками проходится ужас. Младший не страдал излишней жертвенностью, это верно, но война меняет людей так же, как меняет границы, неоспоримым доказательством тому – сидящее напротив меня существо, так может ли быть, что Хисока взял на себя чужие грехи и погиб осознанно, позаботившись о том, чтобы не быть в посмертии обремененным долгами? Это бы все объяснило: брак, несчастье и это олицетворение вины в кресле напротив. Следовательно, они оба знали, планировали и сделали? – Я пойду, – подтверждая верность озарения, роняет он. Вина – как камень, что давит на плечи: не снять и не облегчить, не подставить другой опоры. – Прости мне, – быстро говорю я, – и закроем эту тему. До поры до времени. Он должен понимать, что я не могу иначе. А если и не понимает – что с того? – Я сам отвечаю за свои поступки, – не шевелясь, произносит он. Молодые падки на подобные декларации, но разница в том, что в эту минуту он действительно имеет в виду то, что говорит. И это означает, что спина – лишь предлог; не за роскошь дома и мира он себя наказывает, но за то, что остался жив. А Хисока умер, позаботившись о нем. – Постарайся это запомнить на следующий раз, когда станешь мне объяснять насчет госпитализации. Поразительно, как чаепитие сонастраивает мысли, чутким камертоном прозванивая ноты душ. Даже у таких разных собеседников. – Уступи мне в этом, – прошу я. Он не может иначе, и я не могу, выйти из этого тупика можно только вдвоем. – Я уступлю в ответ. Изысканное переплетение голубоватых линий на фарфоре слишком сложно, чтобы он мог проследить узор, но попытки родич предпринимает. Смущен? – Чем я таким тебя не устраиваю? – интересуется. Несомненно, он стыдится собственного несовершенства, и пускается в объяснения. – Я знаю, что не нравится мне. Мне не хотелось бы, чтобы ко мне... прикасались цетагандийцы, помимо прочего, и я вам не верю. А ты что? Боишься ответственности? – Не только это, – хотя и это тоже, незачем скрывать. Как объяснить доступно? – Это уродливо, когда тебя корчит от боли. Негуманно, глупо и несообразно. Если дело только в цетагандийских врачах – я найму для тебя бетанца. – Я не предмет меблировки, чтобы меня ремонтировать, если я не гармонирую с обоями, – отчего-то злясь, отвечает он. – Все остальное можно решить. Я, например, могу написать юридически засвидетельствованный отказ. Может быть, мне самому однажды придет в голову обратиться к вашим коновалам. Но мне самому, если ты понимаешь разницу. Или у тебя на меня личные виды? Приходится запить изумление. Он что-то слышал о старых обычаях, когда вдовы становились вторыми женами родичей умерших, и проводит параллели? Но это давно не в ходу… впрочем, ему-то откуда знать. – Я не намерен делать тебя… партнером, – максимально вежливо объясняю. Настолько далеко семейный долг не распространяется, и хорошо. – Извини, – добавляю, испытывая некоторую неловкость. Но это вправду чересчур, барраярец в статусе моего супруга. – Я просто расцеловать тебя готов от восторга! – шипит он, сощурившись так, что и глаз не видно. – А я уж боялся, что у вас это семейное... Так он все же рассчитывал, судя по реакции? – Я не знаю, из каких соображений мой брат решил на тебе жениться, но ты хотя бы смотрел на себя в зеркало? – сердито интересуюсь. Он всерьез полагал, что я могу и должен быть в восторге от перспективы оказать дикой крови подобный знак уважения? – Помимо всего прочего, я не могу спать с полутрупом. – Вот мне еще один мотив не спешить откармливаться и обретать изящную походку, – заявляет этот наглец. – Логично? Я уже ничего не понимаю. Или он сейчас пытается избежать горечи отказа, отказываясь самостоятельно? – Ты же не единственный, кем я мог бы заинтересоваться, – объясняю, злясь на собственную глупость. Он примитивен, а я не могу понять, что им движет, не обидно ли? – Не болтай ерунды, я не хочу тебя ни в постель, ни в мужья. Поверишь на слово, или мне на крови поклясться? – Желательно не на моей, – нагло посмеиваясь, уточняет он. – У тебя такой сердитый вид, словно сейчас царапаться начнешь. – А, прошу прощения, – отрезаю. Как он умеет бесить, и никакой почтительности. – Если судить по твоему виду, я должен считать себя потенциальным насильником и уродом, раз уж, кроме насилия, у меня нет другой возможности заполучить в постель сомнительную радость в твоем лице. – Что это у тебя за пунктик? – мягонько спрашивает он, как шелком стелет. Паршивец почуял возможность укусить, вот и кусает. – Я хоть что-то говорил про насилие? Или в вашей семье это болезненная тема? – Как будто отношение неразвитых народов к гомосексуальности – секрет, – замечаю я. – Дикие гены… Не брань, но биологическая закономерность. Дикие аллели, небольшие популяции, естественное деторождение как единственная возможность выживания, никакого контроля над генотипами, исключая выбраковку. В такой архаике альтернативные союзы обречены. – У тебя каша в голове, – сообщает он, поднимаясь, и он прав. С тем и остаюсь: действовать вслепую опасно и глупо, прояснить ситуацию без дополнительных сведений невозможно, я не умею читать в сердцах. Да и есть ли у него сердце, право слово.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.