III
22 мая 2016 г. в 18:57
Ей было семнадцать. Месяц таял незаметно. Бездействие, отсутствие сопротивления, наказание, которое всё отсрочивалось, — голову кружило, эйфория затейливо вскипала внутри пузырьками, словно от газировки. В каждый новый день Наташа влетала маленькой счастливой подёнкой, только подёнки страха не ведают. А страх был с ней всегда. Страх шевелился под крепко сомкнутыми вечером веками, страх глухо стучал в висках после пробуждения, цепенящий, тягучий, сладкий — не оборвали, не сейчас. Начальство всё ещё не доверяло Солдату, нет — слово даже не то; скорее, не считало его способным на отступление от программы, на незапланированные действия. А он был умён. Фантастически, дьявольски, Наташа изо всех сил прятала под ресницами сияющий гордостью взгляд, мазнув мельком по бесстрастному дорогому лицу. Он гонял их в три шеи, выделил пять потенциальных учениц и занимался с каждой до седьмого пота — синяки, ушибы, да она готова была выплёвывать по кусочкам лёгкие из избитого тела, если бы для тех, кто сверху, так смотрелось правильнее. Романова знала, что её усердие видят, у неё, как ни крути, нашёлся хороший учитель и хороший стимул.
Ей было семнадцать, дурочке, терявшей голову от одного только взгляда суровых синих глаз. В семнадцать лет позволительно думать, что двое могут перехитрить организацию, упиваться своей проклюнувшейся почти-свободой, почти-любовью.
Месяц таял незаметно.
Спустя годы Наташа с горечью может представить: любопытно, наверное, было сверху наблюдать кукловодам, как реквизит пытается гулять на длину нити. Годы многое смяли, выветрили, разломанную за стенами стерильной безмолвной комнаты девчонку даже собрали во что-то целое и жизнеспособное. Одного не смогли — вылечить. Так, засыпали пепелище, забросали холодным снегом — время на большее, видно, не сподобится.
Наташа подходит к двери номера, тонкой, смешной, сбоку, затыкая своё шестое чувство, вопящее благим русским матом, и встаёт рядом. Воздух просачивается в узкую щель, сливаясь с коридорной тишиной. Нерешительное чужое присутствие теперь ясно для двух сторон сразу, и в душе что-то обрывается, когда снаружи слышится неуверенное: «Наташа?».
Пока шестое чувство празднует победу, пока ладонь не легла на ручку, ещё есть время сглотнуть прерывистый, почти жалкий выдох.
Барнс заходит в номер, как хищник на арену — осторожно, на грани подозрительности, блестя по-прежнему беспокойными глазами. Наташа молчит, прислонившись к косяку, и пользуется своей секундой — глядит, глядит так жадно, как только позволяют приспущенные веки. Время. Чёртово время. Его оно пощадило только в одном смысле — хоть бы одна морщинка пролегла на лбу. Призрак прошлого, как есть из плоти и крови, один безвольно висящий рукав, заправленный в карман, отвлекает на себя внимание. Только ей давно уже не семнадцать лет, закалили горнилами предательств и смертей — нас тогда наказали обоих, но по-разному, Солдат… Уголок рта дёргается просто в попытке насолить тишине: — Как тебе удалось выбраться из госпиталя?
Фигура, выжидательно вросшая в софу, положения не меняет. Барнс не ведёт и ухом, отвечает: — Решил, что если посещения разрешены, то в обе стороны.
Как вежливая хозяйка, Наташа могла бы предложить ему чаю, наверное, чем стоять столбом, обняв себя взмокшими вдруг руками, и наблюдать за метаниями по коридорам изгрызенной «Гидрой» чужой памяти. Она знает, каков будет его следующий вопрос. Знает и ждёт его с каким-то отрешённым спокойствием, потому что ожидание боли зачастую страшнее самого ощущения. Вперёд, Солдат — в мыслях она оставляет себе право обращаться к воспоминанию по привычке.
Или, скорее, лишний раз подчёркивает для себя самой, что Джеймс Барнс не равен тому, кого она знала когда-то, кем жила месяц и шлейф от него в десять с лишним лет.
Барнс, ёрзнув, выжимает из не рассчитанной на такие движения кукольно-красивой софы полузадушенный всхлип. Морщина взрезает почти не загорелый лоб, занавешенный чёрными прядями, а потом ружьё, висящее на стене годами, наконец стреляет.
— Наташа, — с видимым усилием проговаривает её ночной гость, — там, в России…
В России. Зеркала, холод, щетина, царапающая кожу, и месяц счастья, за который пришлось заплатить переломанной жизнью.
— Я учил вас, — каждое слово утверждения превращается в вопрос, безнадёжный, риторический, — Я готовил Чёрных Вдов. Пятерых.
Люди там пропадали, как следы мела c исписанной классной доски.
— Я сделал тебя…такой? — не ружьё, осиновый кол. В синих глазах искрит, ворочается, срывая покровы, невыплеснутая вина, загнанная боль, и Наташа стискивает пальцы на локтях, как наручники. — Больше до инициации не дошёл никто, — сердце, глухо скулящее внутри, этот осиновый кол находит без труда, — но тебя тогда уже не было в Красной Комнате.
Баки Барнсу и так хватит вины до скончания веков. Это мучение она ему не отдаст. Наташа про себя благодарит небо, что он вспомнил не до конца. Он не помнит про них. Один-единственный жест милосердия от выполосканных годами пыток мозгов…
Колючая, недобрая усмешка разбивает её стремление защитить в мелкую, бесполезную пыль: — Потому что меня подвергли принудительному обнулению, верно?
Кол в сердце проворачивается со смачным хрустом. Софа, покинутая Барнсом, снова жалобно скрипит.
Помнит.