Я не человек

NC-17
В процессе
118
автор
Envy Delacroix бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 55 страниц, 24 512 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
118 Нравится 38 Отзывы 45 В сборник

Отчуждение

Настройки
Боль, даруемая Завистью, была той самой, что заставляла Эдварда мечтать о вечной тьме, о самой смерти… И судьба исполнила эту его мечту. Возможно ли бояться исполнения собственных желаний? Энви, как оказалось, боялся. Именно тот Энви, который презирал за трусость всех, будь то враги или союзники, люди или гомункулы, тот самый Энви, кто был так твердо убежден в том, что искусственному сердцу чужд страх, боялся сильнее всех и до некоторых пор даже не подозревал об этом. Как же нелепо… Наверное, временное помутнение. Гомункул снова застал себя в недоумении разглядывающим странную мысль: у каждого, даже такого, как он, есть что-то свое — то личное, способное вмиг заставить тебя каменеть от ужаса и отвращения. Зависть, кажется, нашел это «что-то», предназначенное именно для него… И так уж сошлось, или, быть может, было подстроено жестокой Истиной, что самое сильное желание совпало с его главным страхом и воссоединилось в одном единственном человеке — в Эдварде Элрике… Первый раз Энви увидел юношу обнаженным, когда застал того в душе после переполоха в логове Отца. Случайность, не более: гомункул торопился, планируя поскорее передать непутевых братьев Рассу, а Стальной вот — нисколько… Сейчас, после совершенного, Зависть понимал, насколько глупо было вспоминать тот случай с сопровождающим чувством, больно напоминающим смущение. Оно тогда с неделю не покидало мыслей, не переставало грызть память и покрывать кожу горячими мурашками. Глупо было вспоминать, да вот только даже сейчас от того мимолетного воспоминания кипела кровь, а по вискам словно прошлись наждачкой — настолько это возбуждало ум… Однако ж все это было так невинно, так случайно и легко по сравнению с тем грузом, который отныне держался на его плечах — тяжелым, грязным, пропахшим всей той мерзостью, в которую гомункулу пришлось насильно погрузить алхимика-девственника. Зависть создал себе подобного. Создал чудовище. И таковым стал тот, кто с некоторых пор представлял для Энви наибольшую ценность, тот, кто никогда не должен был пострадать от его рук. А теперь?.. Случилось то, чего он опасался больше всего: Эдвард мертв. Точнее, мертв для него. Юноша редко, но ровно дышит, погруженный в глубокий летаргический сон. Ожидает пробуждения своей новой сущности. Энви не знал о совести. Она у искусственных людей редуцирована, как нечто мешающее их «жизни», как балласт, притупляющий врожденную жажду крови. Но сейчас по философскому камню в груди словно колотили молотками, и тот отзывался ноющим болезненным эхом. Если это и правда была вина, то она нисколько не щадила, не давала ни секунды для того, чтобы расслабиться и удовлетвориться выполненным заданием. Она издевалась над Завистью, как он издевался над каждым человеческим существом, которому однажды не посчастливилось попасться ему на пути. И ему не оставалось ничего, кроме как терпеть. Он создал для себя идеальные условия для этого. Изначально здесь — в месте, куда не мог пробраться солнечный свет, — было три свечи. Сейчас два высоких подсвечника были свернуты, словно их в бешенстве отбросили к стене и долго пинали, кидали из одного угла комнаты в другой — измятый воск давно остыл, холодными ошметками лип к металлу и местами валялся на шершавом полу. Зависть дважды срывался. Его нервировало пламя, подрагивающее, казалось, от его собственных мыслей, от их притупленной жестокости и замкнутой свирепости… Гомункулу никак первое время не удавалось держать себя в руках здесь, наедине с неподвижным бескровным телом. Поэтому старинные, тонкие, но тяжелые стойки для свечей были единственными, на чем можно было оставить след своего отчаяния. Осталась единственная уцелевшая, уже догорающая. Бледное пламя, будто предугадывая свой конец, устало хваталось светом за пространство. Из темноты выступала постель, примыкающая к каменной стене, и поблескивал лоскут гладкого черного шелка, что покрывал тело алхимика по пояс. Впрочем, то, на чем лежал Эдвард, едва ли можно было назвать постелью — гладкий бетонный выступ, размерами и формой как раз подходящий для невысокого человека. Хоть где-то Элрику повезло с ростом. Обезвоженное, когда-то округлое и свежее мальчишеское лицо, изрезанное резкими дышащими тенями. Выступившие ребра, обтянутых холодной кожей. Он не выдерживает и снова отводит взгляд. Наряду с рамками пространства размывались и рамки времени. Энви не знал, сколько они пробыли здесь: возможно, пару дней, а возможно — десяток лет. Ему было уже все равно, ведь с той злополучной, но утопичной ночи Стальной алхимик так и не открыл своих глаз. Овладевший им камень так и не позволил пробудиться. Эти дни, или недели, или месяцы успели стать худшими за его жизнь. Он теперь различал вечную песнь мрака и тишины, обитавщую в любой из частей Отцовского логова, эту не знающую конца слабую трель отчуждения, без которого невозможна жизнь бессмертного. До сих пор она только раздражала своей навязчивой вездесущей мелодией, а сейчас была какая-то… мирная, сочувствующая… Будто ее по-настоящему мог расслышать только тот, кто испытал на себе судьбоносный удар. «Я жалею об этом?» Он сидел на полу, прислонившись к плоскому граниту, и ни на секунду не покидал четырех стен, запертый вместе с Эдом. Их пристанищем оказалось замкнутое кубическое помещение, которое больше напоминало огромный бетонный ящик. Одно из резервных помещений с входом через узкий потолочный люк, что было ответвлением от созданного Ленью туннеля и забытым уголком подземных лабиринтов. Оно нисколько не сходилось по виду с темницей, в которой содержали Марко, да и вообще не было ничьей комнатой, так как не освещалось и не сообщалось с вентиляцией — особое предназначение этого места никого не интересовало и уже давно изжило себя. Совершенно обособленный от всего мира уголок — как раз такой, от пребывания в котором Энви воротило больше обычного. Он привык наблюдать, привык следить, подражать, действовать, решать. Но смирно хранить молчание и разделять его со своей ценной жертвой… Гомункул сильнее вжался локтем в согнутое колено. Он пребывал в каком-то странном, туманном забытье, уже не узнавал самого себя. Он, плутая где-то глубоко в подсознании, то пробирался мимо мыслей, не прислушиваясь и не различая их, то спотыкался о них и безрезультатно пытался вникнуть. Он блуждал по черной пустыне отчуждения и давно позабыл о существовании жизни, небесных светил, звуков и запахов — забыл о том мире, существующем наверху. И ничего, абсолютно ничего из этого он не осознавал, не различал в себе и никак не мог подвергнуть трезвому осмыслению. Зависть был полон томного чувства, которое можно было лишь ощущать, лишь противиться и мучиться от него, но никак невозможно было понять, избежать, подавить или забыть. Только, быть может, какая-нибудь крохотная уцелевшая частица сознания Энви металась, рвалась из хватки немого страдания и, как только она решала, что ей это удалось, глаза гомункула снова обращались к Эдварду, и было ясно: тщетно. Все зациклилось только на пережитом, и он тонул в этом водовороте. Задыхался — и даже не замечал этого. Даже души, которые всегда кипели, стонали и пытались поглотить разум Зависти, были полностью подавлены его состоянием, притихли, будто не решались вывести его из анабиоза. Так они издевались над ним еще больше: уж лучше было бы сопротивляться философскому камню, к чему гомункул привык с момента рождения, чем пытаться усмирить то, чему сопротивляться невозможно. Гомункул уже давно снял свою налобную повязку, затерявшуюся где-нибудь подле ног. Темные потяжелевшие волосы свисали на высокий лоб, терлись о чуть заостренный нос и змеями огибали сутулые плечи, небрежно сползая на пол. Энви обнаружил вдруг, что повязка, с которой он обычно никогда не расставался, с какой-то стати сильно ему мешает: не столько даже с удобством прижиматься затылком к опоре, не столько думать, сколько просто — мешает. Он использовал эту вещицу, чтобы длинные непослушные волосы не лезли в глаза на какой бы прием или трюк он ни решился. Куда бы ни занесло гомункула, какими бы ни были условия и какую бы позу он ни принял, ничего не путалось и не мешалось, позволяя сосредоточиться только на цели и продумывать действенные ходы наперед. Но все это в одночасье лишилось смысла. Ничто, уж тем более какой-то кусок упругой ткани, не могло помочь ему в этой борьбе. Той, к которой он не был готов. Ведь здесь не виднелась кровь, не слышались громогласные приказы главнокомандующих, такие же нелепые и жестокие, как и они сами; здесь не было выстрелов, воплей отчаяния, столпов желто-зеленого дыма, не было забивающегося в носу горьковатого привкуса пороха или воя диких песчаных бурь. Мертвая тишина была страшнее всего этого. Она давила, не выпуская из ума тот последний мирный день, когда Зависть оборвал жизнь ишварского ребенка, то, как ему еще никогда не было так хорошо от зрелища разжигающейся гражданской войны, семенем которой была одна-единственная пуля… Сейчас Энви невольно наблюдал, как зверская бойня разгорается в лишь одном тлеющем существе, и понимал, что нет отвратительнее зрелища, которое ему приходилось видеть. Ежесекундно организм алхимика боролся с философским камнем, отчаянно сопротивлялся тому, как тот пожирал его человеческую уязвимую душу. И с каждым разом, с каждым взглядом в Энви все более укреплялось пугающее, сжимающее легкие понимание: Эд проигрывает. Волосы темнели постепенно, словно вбирая в себя эту живую, ядовитую тьму. Кожа бледнела, лишенная солнца. И до чего было иронично, что теперь, когда рука и нога Эдварда оказались возвращены с той стороны Врат, его тело по всей поверхности было холодным, точно… сталь. Периодически Зависть преодолевал эти несчастные несколько метров, отделяющие их, и для проверки осторожно размыкал его веки — только недавно золото радужек окончательно обратилось в мертвый аметистовый блеск, а зрачки сошлись в еле видимые нити. Каждая черта, каждая деталь становились все грубее и острее, мрачнее и утонченнее вплоть даже до распущенных волос, которые засалились и лишились прежнего объема. Они покоились на его впалых щеках и плоской груди, сотканные будто из чистого угля, чуть мерцающие и тонкие настолько, что, казалось, коснешься — тут же обратятся прахом, оставляя черные мазки на кончиках пальцев. Впервые на глазах у Энви происходило создание чего-то нового, уникального, единственного в своем роде. Момент рождения живого, ценнейший и решающий для всего мироздания… претил ему. Явление, прекраснее которого не знал мир, отталкивало гомункула, как слепящее пламя — дикого волка. Зависть запер себя здесь, став сторожем для мертвеца — новорожденного гомункула. Он будто на себе переживал этот невыносимо мучительный процесс постепенного перестроения всего организма. И на это уже никак нельзя было повлиять. Из-за того, что Отец прибегнул к совершенно новому способу преобразования человека, Эд не мог сразу же прийти в сознание, как когда-то это произошло с Рассом и Гридом. Юноша был в подвешенном состоянии — на переходной стадии между прежней человеческой формой и обличьем, которое черным, порочным самородком формировалось в нем всю жизнь, — обличьем гомункула. То больше не являлось игрой случая: изменения, заложенные в воздействующую на Стального формулу, теперь были отточенны до самой последней мелочи; человек не был просто отдан на растерзание камню — кровавый эликсир работал медленно и тщательно, перестраивая каждую клетку и постепенно высвобождая частицы той сущности из души Эдварда, пробуждение которой было необходимо Создателю. О том, что порок человека может существовать отдельно от его души, полностью поработить разум и захватить тело, было известно только алхимикам древности — до современной науки такие знания не дошли то ли по случайности, то ли по чьей-то особой прихоти. Так или иначе, подобное в течение столетий было возможно лишь в теории, и только Отец наконец решил воплотить эту безумную, преступную идею древних сказочников и религиозных фанатиков: не материализировать грех собственный, созданный, подобно ему, в пробирке, не вживить его в тело смертного, а насильно пробудить и извлечь его из души самого подопытного. Энви только сейчас осознавал, насколько ошибочными были его опасения, насколько смехотворными и нелепыми казались Гомункулу все его доводы и капризные возражения: эта трансмутация была беспроигрышным вариантом с самого начала. Отторжение исключено, если тебе переливают собственную кровь… Энви знал, в действительности, очень много всего и не мог не гордиться этим — но сейчас ему претила открывшаяся тайна. Тайна не столько для аместрийских алхимиков нынешних дней, сколько для всего мира. Тайна, которая может обратить в хаос все сущее, одурманивая впечатлительные умы, сокрушая процветающие культуры и обращая в пыль цивилизации. Неведение отныне казалось ему даром. И, конечно же, гомункул был его лишен. Неважно, сколько в тебе томилось философских камней — Закон равноценного обмена действовал для всех одинаково. Ты обязан платить даже за право ни за что не платить. Ты не имеешь права забыть то, за что другие отдают жизни в надежде раздобыть хоть крупицу знаний. Это мучительно — знать правду. Зависть никогда не понимал в этом Эда: алхимик всегда стремился к знанию, хоть и понимал, сколько боли и трудностей ему это принесет. Признаться честно, сначала гомункул был уверен: стоит только тому узнать о способе создания философского камня, мальчишка испугается, тут же бросит все попытки и смирится со своей участью. Но этого не произошло. Однажды, снова встретившись с юным алхимиком, Зависть не отыскал в глубине его глаз ничего, кроме чистейшего, непоколебимого упорства. И момент, когда Энви осознал этот его взгляд, стал переломным. Сила, с которой Эдвард продолжил прорываться вперед и искать выход с еще более ярым запалом, поразила гомункула. Покорила его. Нрав Стального алхимика, чем больше тот становился ясен для Зависти, все чаще и чаще заставлял замирать в тихом не то недоумении, не то восхищении; вспыльчивость, рвение к действию, к истине, способность к отчаянному поступку уже не столько забавляли, сколько заводили… Энви не знал, что делать с теми мыслями и, которые проявлялись в сознании при каждом столкновении с Эдвардом, но отчетливо различал их чужеродность и новизну. Они переводились из чего-то абстрактного и эфемерного, существующего только внутри, в простые и понятные, едкие насмешки. Чистота чувств при каждой удобной возможности бурным потоком била в сторону Стального — но этот поток был искажен, мутен, потому что Энви не умел передавать свои чувства иначе. Все что угодно — только бы запомниться ему. Ударом, провокацией, грубостью — вместо правды. Это был идеальный метод не держать все в себе. Это была идеальная маскировка прямого признания в завуалированные, но знакомые фразы, к которым Эд привык, принимал их исключительно за повод лишний раз поиздеваться над ним и даже умудрялся поштучно считать. Зависть же поначалу воспринимал свою тягу как мимолетное недомогание, из которого легче было слепить очередную шутку, а потом, наигравшись, забыть о нем. Гомункул был твердо уверен, что скоро вся набирающая силу симпатия пройдет, что он привыкнет к характеру этого выскочки и вскоре избавится от непонятных, неуместных мыслей, списав все на похвальный энтузиазм противника. Поэтому решился просто переждать… Но дождаться конца жажды, не утолив ее, невозможно. Чем чаще гомункул пытался не думать о нем, тем сильнее была отдача и тем реже это получалось, пока не прекратило получаться вовсе. Чем дольше они не виделись, тем сильнее Зависти этого хотелось. И тогда-то он начал бить тревогу. Если поначалу было достаточно ссыланий на то, что чрезмерное взаимодействие с людьми (а тогда, во время слежки за покойным Хьюзом и Элриками, Энви приходилось возиться с ними слишком уж часто) влечет за собой некоторые «побочные эффекты», то в дальнейшем до него дошло: дело не в этом. Это было не просто что-то человеческое, заразой передавшееся гомункулу под действием каких-то особых обстоятельств. Это было нечто, что зарождалось в нем самом и требовало развития. Болезнетворная опухоль, которой теперь было чем питаться. Никак не выходило свыкнуться с мыслью, что вполне осознанное и назойливое ожидание хоть случайного, мимолетного столкновения нарастает снежным комом вместо того, чтобы попросту растаять из-за отсутствия подпитки — этих самых неожиданных встреч гомункула и человека. Это было опасно для Зависти. В частности, для всего его пусть и шаткого, но все-таки баланса, которого он придерживался в своих желаниях. Он позволял себе в полной мере лишь презирать человеческий род, строго ограничивая себя во всем остальном. И как только стало очевидно, что он по отношению к Эдварду перегибает палку, он начал бояться — за себя и за свое самолюбие. Он ломал сам себя. Тогда, чуть больше месяца назад, решение Отца использовать именно Энви в качестве проводника между Стальным и его грехом предстало удачной случайностью. Избавлением. Это как раз была возможность освободиться от лишнего груза чувств к врагу. Он был рад… Радовался так, как не привык радоваться, предвкушал так, как не ожидал ни одной пролитой капли человеческой крови. Это было по-животному дикое ожидание, которое продлилось не более секунды… В конце концов само собой, нарастая с каждым словом Отца, разглашающего подробности своего плана, оно сменилось совершенно противоположным. Зависть вдруг понял: ему предстоит лишить себя того, что стало его частью. Вся эта тоска по звонкому голосу, живому взгляду и чарующей ярости, эта ловкость мысли Стального и его способность смотреть в лицо отчаянию, как главному сопернику, уже давно накрепко засели в Энви. И тогда, стоя перед Создателем, он со всей ясностью узрел представшую страшную картину. Он, Зависть — тот, кому будет суждено раскрыть и дать жизнь самой темной и омерзительной стороне лучшего человека, которого он когда-либо знал. Он вынужден провести ритуал с Эдвардом, несмотря на весь риск, тогда еще существенный и весомый, — риск того, что душе Эда не удастся вернуться назад. И что же… Все было кончено, не успев начаться? Не поворачивая головы, Энви окинул взглядом сильную, напряженную шею алхимика, пронизанную вздымающимися венами, и снова подавленно отвернулся. Каждый раз жалел, когда делал это в надежде увидеть что-то отличное от отталкивающей истины. Он презирал эту надежду — детище безысходности. Он даже не мог понять, что она забыла в глубине его существа. То, что будет принадлежать гомункулу теперь, уже не назовешь Стальным алхимиком. Оно имеет тот же облик, будет иметь тот же голос и даже наверняка сохранит те драгоценные черты характера, которые не способны покинуть Эда даже после произошедшего. Тот, «забота» о ком отныне возложена на Зависть, будет чудовищем, имеющим то же лицо и то же очарование. Это не удача, что именно их судьба связала именно такими обстоятельствами. Это бремя. Не успел Энви как следует вдуматься в эту мысль, призраком мелькнувшую мимо него, как мрак неожиданно набросился на место, где только что покачивался язык пламени, — и громкий пронзительный звон разорвал тишину. Гомункул по-звериному вскинул голову, напрягся всем телом: он хорошо помнил этот звук. Он дважды слышал его. И это было щелчком, это было знаком — вспыхивающего хаоса, но уже не в самом Энви, а в… Что-то тяжелое с грохотом упало на пол, послышались судорожные шлепки босых ступней. Ноги сменяли друг друга по-детски неуклюже, словно были недоразвитыми. Вслед за отрывистыми измученными стонами сквозь воздух, стоявший стеной, прорезалось множество резких звуков, и сам он встревожился, пришел в движение, как живой. Холодная рябь разошлась по комнате, рикошетом отбиваясь от стен, — что-то металось из угла в угол, подобно бешеному затравленному зверю. Иногда бег прерывался, и было слышно, как ногти с омерзительным хрустом вжимались в шероховатый камень стен, словно пытаясь вскопошить его. И рыдание. Оглушительные, разрывающие крики, от которых на висках Зависти проступал холодный пот, а гладкий рубин в груди обращался остроконечным многогранником, прокалывая внутренности. Энви подозревал, что никакая сила не смогла бы заставить его двинуться с места. Он более не умел владеть собой. Он существовал лишь там, в развеянном повсюду неудержимом ужасе… И вместе с тем не существовало, казалось, препятствия, которое могло бы помешать гомункулу тут же сорваться с места, броситься вперед, ухватить, примкнуть к его обнаженной, беззащитной и содрогающейся фигуре, как если бы Зависть предстал самым отчаянным и любящим защитником. И две эти силы — отвращения и вновь наполняющего влечения — со скрежетом столкнулись в нем, пуская искры. Они залили разум долгожданным светом ясности и сознательности, почти что утраченной после трусливого ухода в себя. Зависти вспомнилось все. Какая-то неизвестная ему энергия, исходящая извне, будто вдохнула в него давно знакомые чувства, оживающие только при воспоминании об Эдварде Элрике, — прежнем, сильном и чертовски невыносимом своей душевной живостью. Весь гадкий, губящий светлые воспоминания ритуал-преобразование, что с момента своего завершения не давал Энви вдохнуть полной грудью, обратился ничем. В тревожном течении его редких и смутных мыслей снова закружили тягучие водовороты фантазий и желаний, зародившихся в Зависти практически сразу же после знакомства со Стальным алхимиком. До нынешнего момента они лишь задушено тлели в глухой темноте подземелья, но теперь... Энви слышал этот отчаянный, сорвавшийся на глухой стон зов существа, брошенного в пасть вечной тьме, – и ему казалось невозможным и преступным сохранять хладнокровие… И только спустя миг он вспомнил, что и не обязан был этого делать. Он снова хотел прикоснуться к Эду… нет. Нет. Он должен был. Энви выгнул спину и одним гибким упором отстранился от стены. Он вытянул руки перед собой и бесшумно, не вытягиваясь во весь рост, начал продвигаться вперед. Каждый шаг давался с трудом: приходилось переступать через собственную неуверенность. Он чувствовал, как в напряженных руках впервые сосредотачивается стремление уберечь, а не отправить на тот свет; чувствовал, как они вместо ударов лишь плавно перемещаются из стороны в сторону в поисках затаившегося совсем рядом… гомункула. Его губы дрогнули, когда Зависть наткнулся на чьи-то закаченевшие ладони, с силой прижатые к опущенному лицу. Существо перед ним сильнее сгорбилось, вклинилось коленями в грудь, подавилось воздухом. Как только до Зависти дошло, что он прошелся по практически отпавшему от щеки куску изодранного мяса и открытой скуловой кости, он отшатнулся. На пальцах осталась прохладная влага кровавого развода, смешанного со слезами, — Эд сдирал кожу со своего лица, упорно и безжалостно впиваясь в него отросшими переломанными ногтями. Энви знал. Знал с самого начала, что так оно и будет; знал, что ему придется снова столкнуться с этим состоянием, о котором никогда не будет ведать ни один из смертных. Он как никто другой понимал, что творилось сейчас с Эдвардом: с ним ведь было то же самое, когда Отец обратил в плоть и кровь свой порок, создав гомункула, каким стал Зависть. Он понимал, каково это – однажды очнуться с совершенно чистой памятью, но с уже развитыми инстинктами, телом и тысячами изнывающих душ, разрывающими твою голову, пытающимися сломить одними только мольбами о смерти. Энви знал, что единственный путь для искусственного человека одолеть камень и не сойти с ума сразу же после появления на свет — это наконец стать воплощением греха, извлеченного из чьей-то души и помещенного в твое бессмертное тело. Для того, чтобы наконец обуздать силу философского камня, Энви в свое время нужно было лишь позавидовать… Только отыскать, кому и в чем. И первым, за что новорожденному Зависти удалось подсознательно уцепиться, были люди… Лишь один взгляд, одна ценность, один порыв — и он уже крепко стоял на ногах. А вот Эд?.. С ним иначе. Эта сущность, оживившая наконец его сознание, отличалась своей бесконтрольностью и способностью изменить человека до неузнаваемости. Зависть таится в глубине, подобно крысе разгрызая сердце, и трусливо скрывается за множеством лживых личин. А похоть… Она всегда живет на самой поверхности, бурлящими и пенящимися волнами вожделения разливаясь по взгляду, по движениям, по словам. Зависть сжирает изнутри, похоть — охватывает целиком, не давая возможности сбежать. Если Эдварда в эту самую секунду вывести на свет и позволить выбирать, то все обернется хаосом. И единственный способ избежать его — нужда. В ком-то одном, беспрекословно готовом прямо сейчас сосредоточить на себе все внимание, вобрать всю накопившуюся энергию, принять роль спасителя и проводника. Ком-то, от кого юноша в дальнейшем уже не сможет отвлечься… Не сможет не зависеть. Миниатюрные молнии тут же затрещали и стали выползать из-под кровоточивших ран, на несколько мгновений освещая пугающее, невменяемое лицо алхимика: черная паутина спутанных волос, влажные блестящие дорожки на висках, вжавшаяся в плечи голова, лихорадочная дрожь необузданной паники, всаженный в каждую морщинку в уголках с усердием зажмуренных глаз. И нескончаемые попытки снова, и снова, и снова причинить себе боль… Эдвард был сейчас тем, кто в мгновение утратил опору, кто не имел и клочка под ногами и лишь шел ко дну густого и ледяного океана душащей, давящей неизвестности. Он был подобен новорожденному младенцу, который обрел чистый разум и осознал, что секунду назад покинул чужую утробу. Юноша теперь задыхался реальностью, видел ее монстром, намеренным превратить его только начавшуюся жизнь в сущий ад. Его легкие будто не могли принять здешнего кислорода, глаза будто таяли от нависшей отовсюду тьмы, кожа будто растворялась… И он не мог больше ничего, кроме как пытаться почувствовать хоть что-нибудь, кроме всеобъемлющей пустоты, и слышать что-то, кроме голосов, разрывающих на клочки… Эд судорожно потянулся к своим влажным глазам, желая поскорее выколоть их. Отчего-то казалось, что только так удастся освободиться, бежать от мира — нового, страшного мира, в котором ничего нет, кроме тебя и тысяч вопящих мертвецов… Но чьи-то сухие пальцы перехватили его запястья, словно предугадав намерение. Разодранные кисти алхимика не просто одернули — они были бережно перетянуты вперед и прижаты к чему-то приятно-теплому… к чему-то живому. И тогда наконец случилось то, что было спасением для юного, ничего не понимающего существа. Для юного гомункула, которого притянул насыщенный запах его греха. Им повеяло, как живительной свежестью после изнуряющего зноя, он моментально сбил и перекрыл собою все пугающее влияние тьмы; и та теперь дышала, лишенная своей безжизненности и наполненная доныне неизвестным, но дурманящим ароматом. Кисло-сладкий, неописуемо приятный шлейф тянулся со стороны того, кто держался перед Эдвардом, кто притрагивался к нему, легко поглаживая оголенные плечи и бедра. «Забудь обо всем». Это мгновенно осушило слезы и ускорило регенерацию. Запах усиливался, окружал и, как телесный, начал наполнять изнутри. Он стал путеводной нитью, способной вывести из невидимой ловушки кошмара, освободить от оков первородного ужаса… Он оставил только опьяняющее желание. Желание того, кто был здесь, вместе с ним. Желание, в котором бывший Стальной алхимик немедленно узнал воплощение себя самого… Тепло подобралось ближе и оставило след на его приоткрытых искусанных губах. — Не бойся, — чистый, уверенный голос — такой же жаркий и манящий, как и весь этот непроницаемый мрак, что окутывал незнакомца. — Гомункулам нельзя бояться. Сильные цепкие руки потянули за локти и вынудили подняться. Шаг, другой — и спину юноши снова обвила прохлада гладкого шелка, на который Энви медленно уложил его, легким нажимом чуть прогнув в спине. Гомункул следом взобрался на выступ, костяшкой пальца смахнул длинную челку со лба и впалых щек. Кожа Эда показалась гомункулу неестественно гладкой, чистой и невыносимо холодной, словно все это тело под ним питала какая-то другая, неизведанная энергия, как если бы земные растения тянулись всегда не к солнечным лучам, а дожидались молочно-бледного свечения луны, как если бы они не вбирали в себя живительную воду, а жадно тянули из земли горьковатые удушающие соли. Эд часто и шумно задышал, порывисто вцепился в топ Зависти, жадно притянув к себе, примкнув носом к его ключицам и делая глубокий, будто живительный, будто первый вдох… Энви не понял, к чему это было, но подсознательно принял необходимость странного жеста – жеста, без которого, быть может, юноша не смог бы отдаться ему. Ладони гомункула гладили Эдварда всюду, куда только могли дотянуться, словно проверяя целостность его тела; и каждое касание Зависти обволакивало покоем, внушало уверенность в том, что он существует, что он нечто реальное и способное контролировать все свое существо… И что его существо тоже способно контролировать других. Бывший алхимик прислушался к себе на мгновение, как только заметил, что крики внутри него смиренно притихли… и уже не просто слепо позволял гостю из темноты делать с ним все, что тот захочет. Он уже знал, что именно тот захочет. Этот аромат, плотным душным облаком охвативший их обоих… Он говорил. Он давал понять. Он заставлял жить. Он увлекал все глубже… Энви целовал его бедра, жарко растирая кожу. Еще не окрепшие, трясущиеся руки до боли усердно выпрямлялись, запуская пальцы в длинные жесткие волосы. Губы шевелились не в силах выдать и звука, но гомункулу не составляло труда разгадывать в каждом движении нетерпение и – мольбу. Эдвард хотел его. Здесь и сейчас ему не нужно было ничего, кроме Зависти рядом с собой...

***

Страшно ли это, потерять счет времени? Да. Но страх приходит лишь с осознанием. Осознание же — результат удара, пущенного прямо тебе в голову одним лишь взглядом, поступком или словом, которых ты никак не ожидал… А если этого удара нет? Что, если ты просто забылся и полностью предал себя чему-то, что уже не являет собой что-то материальное, что стирает все границы? А, как известно, именно отсутствие границ порождает бесстрашие… Примерно час назад Зависть вынес Стального алхимика наружу. Час. Этот жалкий час показался таким невыносимо долгим по сравнению с той неделей, в течение которой Энви и Эдвард, скрывшиеся в никому не известных глубинах Аместрийского туннеля, не отстранялись друг от друга ни на секунду. Неделя, конец которой наступил час назад, предстала бессонной утопией, не знающей голода или усталости. Утопией, отыскать которую не способно было никакое существо, кроме гомункула. Только они были способны нуждаться в наслаждении настолько сильно, что и семь дней могли пронестись мигом, только они так эгоистично по отношению ко всему миру терялись во мраке и забывались с теми, кто был воплощением их неутолимой жажды, их не знающей стеснения или неуверенности страсти… Но, похоже, Эдварду еще понадобится время, чтобы физически стать полноценным гомункулом. Он семь дней сгорал в руках Энви от бесстыдного, опьяняющего вожделения — и это пламя высвобождалось из него самого… Оно сжигало его, безжалостно и беспрестанно. Эд был еще слишком слаб, чтобы в полной мере принять на себя силу порока. Его собственного порока. Изнеможение погрузило его в тяжелый сон. Нежеланный сон: потому что ничто не должно было прервать их… Энви не стал объясняться Отцу, сколько именно он не выпускал Эдварда из этого добровольного плена. Гомункул догадывался – тот и не станет интересоваться. В конце концов, Создатель сам поручил отпрыску сделать это: сразу после пробуждения нового гомункула дать понять, кто он есть и каков смысл его появления на свет. Сейчас же старик стоял и пристально оглядывал юношу, дышащего сейчас столь бесшумно по сравнению с целой неделей наедине с Завистью. Отец будто не знал, как именно нужно смотреть на свое новое творение, поэтому выражение его взгляда и наклон головы несколько раз менялись, и каждый отдавали то сомнением, то придирчивостью, то еще чем-то, что Энви перебирал в своих догадках. Гомункул стоял у него за спиной, приняв вид недовольного, но гордого ребенка, который сделал то, что его сделать заставили, и сделал, вопреки своему нежеланию, слишком хорошо. Еле видимая требовательность в конечном вердикте прослеживалась в Энви, будто он говорил: «Черта с два, ну же, давай, скажи мне, что я сделал это на высшем уровне — как ты и хотел. Это ведь так и есть!» Но старик лишь хмыкнул, двинул головой и сказал твердо: — Отныне зови его Ласт. Все довольство тут же слетело с выражения Энви, скрещенные на груди руки сами собой вытянулись вдоль тела и напряглись. Гомункул оскорбленно оскалился, и не было в ту минуту возмущения сильнее, чем в его еле удержимом молчании. Та бесцеремонность и пренебрежение, с которым Создатель порой относился к «детям», не должны было задевать Зависть. Они и не задевали. До тех пор только, пока не пришло понимание: этот безумец может с легкостью заменить одного соратника другим, как только различит в этом необходимость. В памяти проявился Жадность, которого Папаша сначала убил, а потом решил восполнить эту потерю с помощью подвернувшегося под руку принца Ксинга; теперь же именно порок Ласт, на гибель которой Отец не среагировал ровным счетом никак, был пробужден и закреплен в Эдварде. Совпадение? Ха... Ясно. Все ясно. Отец говорил, что это был самый подходящий способ на время обезвредить Стального алхимика, но Энви знал, что все это было только одной стороной монеты… Чтобы избавиться от мешающего человека, есть множество путей, а чтобы не наблюдать, как твое «семейство» разваливается прямо на глазах... Зависть был в бешенстве, будучи способным разглядеть в старике настолько отчаянное желание иметь хоть какое-то подобие семьи… Он был возмущен как никогда и даже не подозревал в ту минуту, что его отношение к людям нисколько не отличается от отношения Создателя к гомункулам. Зависть был истинным сыном своего отца, и был совершенно слеп до этого факта. Потрескавшийся от старости палец легко прошелся по шее алхимика — гомункул с возмущением вытянулся, уже готовый подлететь и отбить руку своего создателя, но только скрипнул зубами и прикрыл глаза, наскоро принимая равнодушный вид. — Чего нам ожидать от него? — спросил Зависть в попытке подавить злобу. Отец помолчал немного, а потом снова глянул на черноволосого, бледного юношу, на его беззащитно прикрытые губы, на его кости, выпирающие из-под глянцевой шелковой ткани. Это был тот самый человек, который когда-то ворвался в этот зал и глотки не жалел, обещая, что остановит его — «главного босса» и гомункулов, что положит конец всей той чертовщине, которая однажды потрясет Аместрис. — Человек, — произнес старик бесцветным тоном. — А это значит, что и способность у него наверняка будет… человеческая. В этот раз это нисколько не зависит от меня. Если вы, порождения моей крови, имеете колоссальные физические способности, то алхимик в силу наличия у него когда-то души может быть способен… воздействовать как-то иначе. Проследи за этим, Энви. Выяви, к чему он имеет склонность. Ее мы и используем. — С чего ты взял, что он вообще окажется на что-то способен? На Энви покосились с явным замешательством. — Он потерял самое ценное, что у него есть. Не может быть такого, чтобы Истина не наделила это существо чем-то взамен. «Неправда, — возражение сразу же вклинилось в мысли гомункула. — Не самое ценное. Брат, ради которого он был готов даже на такое… Брата он не потерял». — А как же алхимия? Он ведь не сможет?.. — Не сможет, — Создатель спрятал кисти в просторных рукавах своего одеяния. — Путь к Вратам, через которые он получал энергию для ее использования, лежит через его собственную душу. Мальчишка не сможет ступить на этот путь, не имея ее. Такова цена. — И да, Энви, — проговорил он напоследок. — Не вздумай оставлять его одного. Если ты сделал все так, как я велел, то он перевернет все вверх дном, если не обнаружит тебя рядом сразу же, как только проснется. Безмолвие снова разлилось, забираясь в каждый угол темного логова и обустраиваясь там, как нашедшая тихое место кошка. Одиночество, такое знакомое и даже родное, наконец позволило отпустить напряжение и просто быть тем, кем ты являешься на самом деле. Зависть обессиленно сполз на корточки, с силой прижимая голову к груди и сдавливая ее пальцами, будто укрываясь от оглушительного грохота. А бывший алхимик умиротворенно сопел подле него. Быть может, юноша даже еще не утратил способности видеть сны и теперь с равнодушием провожал в них призрачные, уносимые силой камня отголоски прошлой жизни. «Это все его воля… его… Я здесь ни при чем. Я не он!..»
Примечания:
118 Нравится 38 Отзывы 45 В сборник
Отзывы (14)