ID работы: 4487946

Тёмная река, туманные берега

Слэш
R
В процессе
516
автор
Seraphim Braginsky соавтор
Размер:
планируется Мини, написано 295 страниц, 36 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
516 Нравится 423 Отзывы 102 В сборник Скачать

1864. Розы

Настройки текста
В апреле 1864 года было подавлено Январское восстание в Царстве Польском. Восстание не подкреплялось ни основательными внутренними, ни внешними факторами, не охватило значительных слоев населения, не получило поддержки западных держав; повстанцы не были едины, между ними постоянно происходила борьба за власть. Как итог, восстание угасало, несмотря на все попытки его оживить, и было подавлено. Итоги восстания неоднозначны. С одной стороны, после него вплоть до революции 1905-1907 в Польше сохранялось военное положение, а российское правительство сделало окончательный выбор в пользу тесной интеграции польских земель с метрополией и перешло к политике русификации, уничтожило административную автономию Царства Польского, а все ведомства переподчинило Петербургу. С другой стороны, то же самое царское правительство не только распространило на польские земли почти все реформы, проведенные в метрополии (что было чрезвычайно важно для развития Польши, особенно ее социально-экономической сферы), но и сделало в крестьянском вопросе гораздо больше, чем могло себе позволить любое повстанческое правительство (которое не смогло бы пойти против шляхты, бывшей главной движущей силой восстания). Кроме того, третья неудачная попытка восстания заставила польское общество искать иные способы решения своих проблем, в результате чего оно перешло к т.н. практике органического труда, подразумевавшей ежедневный труд на благо общества для улучшения жизни поляков и использование законных методов отстаивания польских интересов в коридорах власти.

1864

Санкт-Петербург любил ясность и четкость. Романтическая загадочность, витиеватая недосказанность, красивая и в чем-то даже трагичная неопределенность были хороши на страницах романов, на театральной сцене, в музыкальных аккордах и на картинах, но – не в жизни. В жизни приятно было носить на себе, словно парадную мантию, легкий флёр романтизма – это очаровательное наследие ушедшей сентиментальной эпохи. Приятно было уйти с этой мантией на плечах в тихое созерцание, замереть под освежающим прохладным дождем абстрактных, отвлеченных мыслей, предаться беспечной неге бесцельности и уютного покоя… Но, как носят по случаю мантию, так и эту беспечную нежную весну Петр постоянно на сердце не носил. Все это было хорошо у Карамзина и Жуковского, но не у столицы Российской империи на душе. Нет ведь ничего дурного или двуличного в том, чтобы быть, когда следует, увлеченным и беспечным, а когда необходимо, прагматичным и рассудочным. Жизнь – к жизни, работа – к работе, потеха – к потехе, любовь… Это вообще дело отдельное. Может быть, поэтому, а может, потому, что не нравилось ему, как и кому угодно другому, когда бьет по самомнению оплеухами неудача, Петру хотелось иногда перевернуть Москву вверх тормашками и хорошенько потрясти – так, чтобы самую душу вытрясти и рассмотреть под микроскопом все ее хаотические хитросплетения. Мечтание было сладостным, но, увы, неисполнимым, и приходилось Михаила всякий раз расшифровывать, словно какую изощренную криптограмму. Не то чтобы Петр в этом не преуспевал – невозможно совсем уж ничего не открыть, если трудишься над изучением годами. Да что там годами – десятилетиями! Он выяснил, можно сказать, путем высокой дипломатии, опыта и наблюдений, что у Москвы есть манера, когда говорят ему что-то занимательное, чуть склонять голову набок и смотреть перед собой рассредоточенным взглядом, будто вовсе он умом не здесь (или же будто проносятся перед его мысленным взором картины того, о чем ему говорят?). А когда скучает, напротив, смотрит он на собеседника с видом внимательнейшим и всепонимающим, да еще и умудряется, почти не вслушиваясь в речь и думая о чем-то своем, кивать к месту, а то и вставлять какие-то ремарки. В разговорах с ним, Петром, особенно на темы философские и глубокие, Михаил часто выглядел так, словно ему страшно тоскливо, а порой и так, будто он и вовсе спит с открытыми глазами. Ах, как часто Петербург раньше на него злился, как возмущался таким невежеством и безразличием к Гёте, Вольтеру, Руссо, итальянской опере, ампиру, английским утопиям и всему тому, что увлекало и восхищало Петра! Да если бы он осознавал тогда, с каким на самом деле вниманием и интересом слушает его всякий раз Москва, разве были б их отношения такими напряженными, разве б хранил он на Михаила столько обид? Но Миша на все упреки только отшучивался, и весьма колко, и смывать со своего светлого образа очередное черное пятно совершенно не стремился. Причины столь холодного поведения тоже были той еще задачей, пока, наконец, Петра не надоумило на разгадку одно заявление Москвы, удивившее его, а потому крепко запавшее однажды в память. Тогда, в далеком 1848-м, посетовал Иван, что за помощь Австрии в подавлении венгерской революции расплодятся снова про них с Эдельштайном памфлеты да едкие статейки как о душителях свобод и народов. Михаил, при этом присутствовавший, фыркнул: «Что ты, Ваня, огорчаешься почем зря? Будто первый раз про тебя гадости плодят. Мухи, знаешь, жужжат, а мухобойки боятся. Что им остается? Только жужжать погромче и гадить на зеркало – авось на себя взглянешь через такое да поверишь, что ты таков и есть». А ведь Москва, по сути, и к обвинениям и упрекам в свой адрес относился ровно так же. Да, горделиво. Да, высокомерно даже. Но, окидывая отстраненным, хладнокровным взором тех, кто сильнее всего Михаила ругал, Петр не мог не признать, что часто такая Мишина тактика была более чем оправдана – уж слишком много было в его окружении тех, кому перешел Москва за свою долгую жизнь дорогу или встал костью в горле, да и просто обойденных, своей неудачей обиженных. Вот уж воистину, «не мечите бисера вашего перед свиньями» в Мишином исполнении… Думать о том, что когда-то он сам явно числился в рядах «мух», Петру было неприятно, но, как ни странно, ни обиды, ни досады на Москву он за это не ощущал. Более того, осознавать, что «жужжащим» он воспринимался по банальному незнанию и юношеской категоричности, было… как-то даже стыдно. Оправдывать себя тем, что сам Михаил ему никак понять себя не помогал (и до сих пор не помогает), да и мог бы быть снисходительнее, Петру тоже не хотелось: положа руку на сердце и отбросив себялюбие, заслуживал ли он, в глазах Миши вспыльчивый предвзятый мальчишка, снисхождения? А будь он на месте Москвы, или появись сейчас кто-нибудь подобный, когда он, Петр, уже имеет за плечами полтора с довеском столетия жизни, а значит, истории, опыта, самочувствия столицей… Он сам-то был бы снисходителен, если б эту гору на его плечах проигнорировали, да еще бы ставили упреки? Горькое в своей запоздалости понимание отягощало мысли, и так жаль было упущенного на глупости времени… Но больше всего было чувство вины перед Москвой, хоть и державшим его на расстоянии, но даже тогда позволявшим ему быть рядом. Наверное, как-то так, через понимание, сожаление и раскаяние, люди и ощущают переход к зрелости. Петербург посмотрел на новые донесения из Царства Польского и мысленно устало констатировал, что сожалений, пожалуй, в последнее время даже слишком много, и порой не к тем, к кому следует. - Что так печален, Петя? – ласковой кошкой прильнул к нему бархатистый голос Москвы. Петр поднял голову и посмотрел на гостя. Михаил приехал по его приглашению совсем недавно, и пары часов еще не прошло. Хоть и был он уставшим с дороги, нарушать привычный распорядок дня и идти отсыпаться не пожелал, и Петя предложил ему чаю в кабинете. Следовало бы, конечно, в гостиной или столовой, но, во-первых, Москва сам попросил утомленно «без церемониалов», а во-вторых, Петербург знал, что Мише очень нравится кабинетный диван, и возражать против того, чтобы там сесть, он не будет. Самому Петру диван тоже очень нравился – Москва на нем был, как на ладони, смотри и радуйся. Соскучился Петр сильно: поздней осенью да зимой было Михаила в столицу не затащить, не по нраву климат – так хоть весной приехал. И вот теперь Москва, по-домашнему совершенно разувшийся и томно устроившийся с ногами на диване, смотрел на него, держа в руках фарфоровую чашку с чаем, и ждал ответа на вопрос, которого у Петербурга не было. Почему его так печалит то, что должно возмущать и гневить? Почему не может он порадоваться (и только порадоваться) тому, что очередной выпад против России подавлен? - Даже и не знаю, как сказать, - признался он, поднимаясь и подходя к дивану. Миша, полулежащий на диване, чуть поджал длинные ноги, чтобы он мог сесть, и посоветовал доброжелательно: - А ты скажи, как есть. Петербург сел на диван и задумчиво проследил, как Москва, держа чашку не за ручку, а своими длинными изящными пальцами за тонкие фарфоровые стенки, аккуратно и благоговейно почти, словно сказочный чародей волшебное зелье, сделал неторопливо глоток чая. Сам Петр всегда предпочитал крепкий и яркий на вкус кофе, но чай был готов любить за одни только эти чарующие Мишины «ритуалы». Было в них что-то трогательно-домашнее, уютное и умиротворяющее… А может, и правда, излить Мише душу? Вон он какой спокойный и расслабленный… Обычно Петербург о сокровенном и тревожном говорил с кем-то другим. С кем-то, кто не обожжет внезапной насмешкой, не отпустит едкую шпильку, переворачивающую ситуацию с ног на голову, кому не стыдно и не болезненно для гордости рассказать о неудаче или признаться, что что-то непонятно. Как правило, этим кем-то были Россия и Великий Новгород. Но Новгород, хоть и утешал, часто Петиных проблем и волнений, кажется, вовсе внутренне не понимал и не принимал их серьезно. А Иван, наоборот, принимал все, что беспокоило его столицу, так искренне и близко к сердцу, что Петру было даже неловко лишний раз его тревожить – своих бед и горечей у России море неисчерпаемое, а тут он еще… Москва не выглядел тем, кто подарит ему успокоение и ободрение – скорее уж моральных оплеух надает и будет, может быть, даже прав. И то, что он, такой невозмутимый и благожелательный, напоминает сейчас нежащегося на солнышке большого кота, который того и гляди замурчит, блаженно щурясь, вовсе не означает, что на язык он будет ласков. Дремлет кот, лениво и вальяжно, а опустись рядом с ним птичка, и в ту же секунду тяжелые лапы с когтями-кинжалами подарят пташке ласковую, пушисто-мягкую, но не знающую пощады смерть. Но Москва, по крайней мере, не пропустит мимо ушей ни одного его слова и без ответа не оставит, перетряхнет его всего… А ему, пожалуй, этого и нужно. - Миш, - позвал Петербург Москву. - М-м-м?.. – повернул к нему голову тот. - Тебе Варшаву и Польшу жалко? – спросил Петр в лоб. Он знал прекрасно, что Михаил вопросы резкие и прямые любит задавать сам, огорошивая собеседника посередь отвлеченной ласковой «песни», да и испытывал эту манеру на себе не раз… А что Москва будет делать, если такой вопрос зададут ему? Москва и бровью не повел. - Польшу? – протянул он. – Жалко? Не-е-ет. И, все с тем же царственным видом глотнув еще чаю, объяснил: - Чтобы пана Лукашевича жалеть, у меня, Петенька, слишком память хорошая. Словно вчера было, помню, как он по Кремлю орлом расхаживал да Ваньку за волоса, как девку трактирную, таскал. И что они с Литвою на пару со мной вытворяли, тоже помню, - веско добавил он. – Да даже если б забыл… За что жалеть-то? Польша, когда в силе был, привык получать все и сразу. Ваня с Австрией да Пруссией зубки ему потом подпилили, а он все старается по старой привычке откушать кусок покрупнее. Может, хоть теперь что смекнет, в чем я лично сомневаюсь. А Варшава… Чувствующий себя виноватым за столь глупый и наивный вопрос Петербург ожидал, что Михаил еще что-нибудь столь же суровое выскажет, а потом и за него примется, но Москва неожиданно признал просто и твердо: - Да. Варшаву мне жалко. И другие города польские. Кто-то из них, быть может, хотел бы жить в мире и покое, да только страна их так не умеет, - заметил он, вдруг мелькнуло в его глазах что-то отчаянно-горькое и Петру доселе совершенно незнакомое: - Меня, знаешь, достаточно осаждали, захватывали, грабили и жгли, чтобы я когда-нибудь об этом злорадствовал. Петербургу от такого откровения стало совсем тошно. Не без его ведь слова Варшава взята… Михаил, опустив голову, чуть качнул в пальцах чашку, глядя на чай в ней задумчивым взглядом. Петр следил за ним, не решаясь сказать и слова. - Да, жалко их… - медленно скользя взглядом по узору на ободке чашки, повторил Москва и, подняв на Петербург глаза, произнес с уверенным спокойствием: - Но если б я был на твоем месте, Петя, я бы поступил точно так же, даже еще жесточе. Сочувствие сочувствием, но каждый должен знать свое место. Их слезы мне грузом на сердце. Но что этот мой груз, что эти их слезы по сравнению с Ваниными? Каждая его слезинка, как жалкая пресная капля в пустыне, ценнее, чем это наше соленое море-океан. Кто я без Вани? Град богатый и сильный, красно украшенный и преданиями старины полный? Да нет меня без него. Так и сидел бы в своих лесах бесцельно да сказки путешественников слушал, кабы однажды Ивана не повстречал. И пусть попробует только кто-нибудь Ване хоть как-то навредить – жалость, может, и будет, а вот пощады – нет. - А с жалостью ты своей что делаешь? – тихо спросил Петр. Москва горько усмехнулся: - Не стоит в этом идти по моим стопам, Петя. Он одним глотком допил остатки чая и, опустив руку, поставил чашку на пол возле дивана, а сам развернулся, сел и поманил Петербург к себе пальцем: - Иди сюда лучше. Петр, заинтригованный, придвинулся к Москве ближе, и тот вдруг крепко обнял его и прижал к себе. Петербург замер, завороженный нежданной переменой, а Михаил, мягко поглаживая его по волосам, заметил негромко: - Время, Петя – великая вещь. Страшная, но великая. Оно все пожирает – дни и эпохи, людей и зверей, цветы и крепости… А еще боль и печаль. Пройдет время, и все встанет на свои места. И с польскими землями тоже. - Почему… - Петр приподнялся, положив руку Москве на плечо. – Почему ты это делаешь? - Делаю что? – уточнил Михаил, не спеша отстраняться. - Обращаешься со мной сейчас так… - Петербург на мгновение озадачился, подбирая формулировку. – Так открыто и ласково. - Тебе больше нравится, когда я с тобой словесные пикировки веду? – со знакомым оттенком иронии улыбнулся Москва. - Ну уж нет, - покачал головой Петр и поспешил Москву крепко, как давно мечталось, обнять, пока тому не пришло в голову отпустить какой-нибудь смешливый комментарий. – Просто я не понимаю. Почему такая перемена? То ты был неприступен совершенно, а то вдруг сам меня обнимаешь, и да… Тихий смешок Москвы перебил его на полуслове. - Ох, Петя… - выдохнул Михаил почти умиленно и мимолетно коснулся губами его щеки. – Я тебе когда-нибудь говорил, что между нами ничего быть не может? - Нет, - изумленно моргнув, признал Петр, - но… Почему сейчас? Хотелось спросить «почему только сейчас», но он побоялся спугнуть этой претензией непостоянную и капризную Мишину милость. - Ну, может, потому, что ты, мальчик, наконец-то повзрослел и понял, что доверие – штука обоюдная? – мурлыкнул Москва в ответ. – Даже обоюдоострая, я бы сказал. И удержать эту штуку в руках, самому не порезавшись да ближнего своего ей не заколов, можно только с ответственностью. Я, право слово, не могу вообразить большей ответственности, чем выбор между собой и Ваней, - признался он. – И ты этот выбор сделал не как кадетик, много о себе воображающий, а в душе ребенком остающийся, а как мужчина. - Равного, значит, во мне наконец-то разглядел? – задетый смешной простотой того, над чем он столько лет бился, как над величайшей загадкой, уточнил Петя. - Точно так, - подтвердил Михаил, откинувшись на подушки спиной. – Равного-преравного. - Долго же ты меня для этого разглядывал, - не удержался от шпильки Петербург. - Ты долго себя внешне никак не выдавал, - безмятежно вернул шпильку Москва. - Ах ты… - возмущение и одновременная гордость достижением перемешивались в истерзанном переживаниями организме гремучей смесью, и Петр вдруг отчетливо понял, что если не даст этому выхода, просто взорвется. – Ну, держись. - Весь охвачен тревогой, - начал было Михаил, - и трепещу от ужа… мпф! Сам себе поражаясь, Петербург поцеловал Москву не осторожно и нежно, как много раз представлялось, а крепко и как-то отчаянно, словно это первый и последний раз. Впрочем, с характером Первопрестольной, именно так и может статься. Такого номера Михаил от него явно не ожидал и поначалу даже растерялся. Но если он что и умел в совершенстве, так это в любом хаосе находить для себя твердую почву. Руки Москвы, словно отпустил он что-то внутри себя, плавно обвили шею, и тут-то Петр понял, что на самом деле такое пылкий поцелуй. Одна из подушек – та самая, расшитая ирисами, что нравилась Москве больше всего – свалилась с дивана, и Петр вдруг подумал, что хорошо, что Миша чашку поставил не на подлокотник, а на пол, не то б как пить дать разбили. Позабавленный этой мимолетной мыслью, он с упоением запустил пальцы в чуть волнящиеся золотистые волосы Михаила и все свое внимание отдал ему. Москва платил той же монетой. …Чашку они все-таки случайно разбили, уронив на нее туфлю Петербурга. Но не то чтобы Петр об этом жалел.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.