И лысый клоун снова пьет
27 июня 2016 г. в 13:53
Вы когда-нибудь бывали в таверне? В такой таверне, что обычно описывается в преданиях и сказках?
В таверне, где не продохнуть от закопченного весёлыми разговорами воздуха, от гомона песен закладывает уши, где за каждым столиком пир горой и хмельное веселье, где без устали выскакивают из щербатого стаканчика звонкие кости, а старые друзья, прошедшие плечом к плечу немало сражений, то ссорятся навек, то заново братаются?
— Видишь ли, слёзы имеют свойство каменеть в груди, если их не выплакать. А лучше всего выходят они вместе с хмелем. Пей.
Тягуче скрипя, ко мне по длинной ладони стола подвигается кружка размером едва ли не с мою голову. У неё пропитанная временем и хмелем тёмная ручка и туго стягивающие дно закопченные железные обручи. Что в ней — похлёбку варили, что ли? Я трогаю разветвлённую, от ручки к верху идущую трещину указательным пальцем, ощущая крошечный провал загрубевшей кожей, и думаю, что зря отправился в это место. Нужно было дождаться окончания процессии, догнать её, последовать за нею во дворец — хотя бы узнать, где он находится, а после, когда завершатся все церемонии и празднование, найти Её, мою возлюбленную. Она будет вне себя от счастья, едва только увидит меня, и я скажу, что нам больше не нужно притворяться, не нужно улучать мгновения свободы и бежать к Кривому Порогу, ведь я здесь.
Я больше не покину Её.
Кружка подпрыгивает вместе со столешницей, с размаху припечатанная крепкой, сухой ладонью.
— Эй! Пробуждайся ото сна, приятель! Не ты первый, кому она морочит голову, не ты последний!
Голос скачущим кваканьем толкается в ушах. Его обладатель будто бы нарочно проглатывает звуки, как словно всё время подпрыгивает, и это не дает уйти в свои мысли — скачки требовательно пихают локтем, заставляя прислушиваться. Мне не мешал нестройный, колышущийся гул трактира, но это лязганье, это лягушачье кваканье непроизвольно заставляло морщиться и выныривать из своих мыслей. Боги, что я делаю? Меня ждет моя…
Стол подпрыгивает вдвое сильней, чем прежде, и я вдруг утрачиваю возможность двинуться с места — чья-то тяжелая рука неумолимо притискивает мою шею к спинке стула, а в протестующее открывшийся рот жидким огнём вливается какое-то дикое пойло!
Горят горло и грудь, из глаз брызжут слёзы, я пытаюсь ухватиться за стол, но он коварно подставляет мне под пальцы свой жесткий бок, о который я задеваю почему-то локтем, и рука моя протестующее цепенеет, будто бы в неё вогнали тонкий, только что выкованный гвоздь, еще хранящий в себе лихой огонь кузнечного молота.
Я дёрнулся всем телом и вскочил на ноги. Туманный морок скатился прочь с моих глаз. «Тум-тум» — могу поклясться, я слышал биение собственной крови в висках! Я бы готов растерзать его, готов был вцепиться ему в глотку, и даже успел качнуться к нему, вытянув вперед руки, точно вылезший из кургана мертвяк, и…
…и споткнулся о его взгляд.
На облупившемся от краски лице улыбка казалась еще одной морщиной, дребезжащее и неловко рассекавшей нарисованные широким мазком губы и уходя куда-то высоко, к очерченным сине-зелеными кругами маленьким, но очень внимательно на меня глядевшим глазкам.
Он был немолод и грузен, дряблое горло беззащитной, разбуженной птицей выглядывало из кремовых оборок пышного воротника, прикрепленного к расцвеченному красными, желтыми, лиловыми, зелёными, лазурными — всех цветов пёстрому трико.
Предо мною был шут. Один из тех безобразно гримасничавших кривляк, которых я обходил стороной на ежесезонных ярмарках. Однако же, даже шуту я начистил бы физиономию, будь он моложе. Бить же почти что старика, едва ли способного дать отпор — вряд ли можно придумать наиболее гнусное дело!
Заметив моё смятение, он коротко рассмеялся — словно лягушка, пускающая под водой пузыри — смех у него оказался таким же квакающее-булькающим, как и голос.
— Ты погоди, говорю, кулаками-то махать. Небось, в своем родном месте всегда в стороночке стоял, да в самую свару не лез? То-то. Знаю, что прав. Другой бы потупился или распетушился, а ты вон, глазами на меня лупаешь. Не таковский ты, как все прежние. Её прежние, само собой.
Её. Её.
Он что-то говорил дальше. Слова слетали с его губ точно плевки в сырую, болотную воду, шмякались об пол.
Её.
Он говорил, а я не слышал. Не мог и не хотел слушать то, что он говорил. Про отдых и тяжкие дела королевства, про армию и колдунов, которые совсем распоясались, про то, что я не первый, и уж, конечно же, она не остановится на мне. Чуда не случится, не жди.
Он, должно быть, был двадцатью или десятью годами старше моего отца, и, должно быть, у него самого были дети.
Я задавил в себе эту жалость. Эту ненужную, лишнюю пустоту, только отнимавшую моё время, и…
— Ты врешь, старый лжец! — сотни раз, лежа без сна, под латанным-перелатанным матушкой одеялом, вытянувшись во весь рост, я воображал себе, как однажды покину отчий дом и пущусь странствовать по белу свету. В мечтах я сокрушал целые армии одним ударом меча, и не было никого удачливее и сильнее меня. Ни один и ни два раза я надменно бросал в лицо тем, кто осмелился предать меня: «ты лжешь, подлец!»
Спору нет, эти слова были хороши, да и звучали как пощечина, переведенная в речь, вернее — должны были так прозвучать.
Ярость стучала в висках, перемешенная с россыпью брошенным мне в лицом почтенным возрастом шута, его морщинами и тихим, пусть и немного насмешливым, но всё же участливым тоном. Вдобавок — как я мог позабыть о том, что он сам, вытянув меня из толпы, привел меня сюда? Что двигало им, как не забота, как не желание помочь убитому непониманием и горю юнцу? А может…может, всё было совсем иначе, и он просто-напросто задумал посмеяться над раззявившим глупый рот чужаком?
Ярость стучала в висках. Я не знал. У меня не было ответа. Я стоял против него — старика, зачем-то притащившего меня в это место, стоял, сжав кулаки. Вероятно, и простоял бы этак целую тысячу (а то и не одну!) лет, если бы не проходивший мимо разносчик, бросивший как бы невзначай:
— Снова пьешь, старый Грегор? А что скажет твоя жена, когда ты приползешь домой?
Эти немудреные слова крепкой, ледяной ладонью умыли моё лицо, льдинками впились в разгоряченную кожу. Я кинулся было к шуту, над которым подшутили, с тем, чтобы ударить его, но вместо этого лишь выплюнул ему в лицо:
— Она ждет меня! Она любит меня! И я уведу её!
Щелястая, рассохшаяся дверь с оглушительным треском страстно поприветствовала привычный к таким ласкам косяк. Старый Грегор невесело ухмыльнулся, и сел за опустившийся стол. Сдвинул на его край свой колпак с вопросительно звякнувшими бубенчиками и лишь тогда поднял взгляд на рябого разносчика:
— Скажет, что я опять пытался спасти обреченного.