***
Годы шли, а малыш на картине все так же стоял — открытый новому миру, готовый вступить в него, — со страхом, спрятанным в робко повисших в воздухе руках. Ослепительно-белоснежная луна не стерлась и не потеряла своей величественной и холодной красоты, а темно-синие, фиолетовые и черные цвета будто бы потемнели еще больше, отяжелели, грозовой тучей собираясь над головой мальчишки, готовые вот-вот рухнуть, и тем самым заставляя едва заметную звездную пыль на общем фоне сверкать еще ярче. А сам главный герой сюжета, который, казалось, уменьшился и потускнел, точно устав от долгого ожидания, все еще стоял, упрямо задрав голову вверх. Вся его поза дышала такой надеждой, которую никакие годы не сотрут, и преданностью, которая не могла оставить равнодушными никого: оставалось только удивленно восхищаться, глядя на него. Чонгук уже совсем вырос. Когда-то едва удерживаемая двумя руками картина сейчас почти умещалась на широкой ладони парня. Его плечи, накаченные, горделиво возвышавшиеся под одеялом и неловко согнутые, уже не умещающиеся на старой кровати ноги, крепкая шея — все это абсолютно не сочеталось с детским, почти не изменившимся с тех пор взглядом черных глаз. В них играла капелька надежды, — и страх, что она не оправдается, и какая непомерная для столь юного возраста то ли скука, то ли усталость. И всегда его образ был пропитан легкой грустью. Улыбался ли он, разговаривал с кем, был зол или напуган — необъяснимая печаль всюду находила отражение в его глазах. Обреченная и даже слегка разочарованная. Печаль по лучшему миру и лучшей жизни. Печаль о художнике с неестественно бледной кожей и улыбкой деснами — автора картины, с которой Чонгук — будто бы застряв в том солнечном дне с пронзительным ветром, витающим в воздухе ароматом сладкой выпечки и улыбкой, что была ярче самого солнца — даже пять лет спустя все не сводил глаз. Чонгук давно уже перестал задумываться над своей странной одержимостью этим художником, которая поначалу даже пугала. Но вскоре мальчик успокоил себя, припоминая «сделку»: вернуть деньги за «одолженную» картину, и — то, что не терпелось сделать больше всего — увидеть продолжение сюжета, убедиться, что Мальчик на Луне нашел себе друга. Чонгук ждал этого с таким трепетом, будто бы судьба мальчишки на полотне была тесно связана с его собственной. А он, как и все, хотел быть счастливым. После той встречи с художником Чон будто бы мгновенно повзрослел. Он понял, насколько глупа была его попытка побега, и в тот же вечер, вернувшись в детский дом, Чонгук поставил «Мальчика на Луне» в изголовье кровати и, точно загипнотизированный, смотрел на круг света на полотне, что отчетливо выделялся в темноте, освещаемый лишь тусклой луной из окна, обводил пальцем инициалы художника — «M.S» — и корил себя за то, что не спросил его полное имя. В ту ночь он много думал о том, о чем мальчику его возраста было еще слишком рано думать. Весь этот дорогой и равнодушный, слишком реальный мир напугал его сначала, а после заставил почувствовать злость и безысходную решительность. Чонгук осознал свое положение так отчетливо, как никогда прежде: он был один. Абсолютно. Ни учителя в школе, ни смотрители в детском доме, ни ребята, с которыми он делил комнату и кусок хлеба — никто не бросится его спасать, если он будет умирать. Потому что у каждого свои проблемы, своя жизнь — и это не их вина. Это наше общество. Здесь каждый ставит себя на первое место, боясь сделать шаг с привычного маршрута для доброго дела, даже если на кону будет стоять чья-то жизнь. Все слишком боятся, опасаются. Жить стало страшно. Поэтому, если Чонгук хочет увидеть того художника еще раз, то должен добиться встречи сам. От этой мысли мальчик в отчаянии и страхе глухо завыл в подушку, заливая ее слезами. А утром уже решительный отправился в школу, воспринимая это место, с которого раньше хотелось сбежать поскорее, как с каторги, совершенно по-другому. Каждую минуту, отведенную на занятия, он считал даром божьим, что поможет ему однажды подняться в этой жизни — возвыситься далеко над теми, кто его сейчас окружал, выше тех важных и занятых людей, что в тот день задирали нос на улице, — и наконец достичь уровня художника, чтобы с гордостью тому признаться, произнести: «Смотри, я смог. Я стал человеком. Я стал лучшим среди них». И тогда художник улыбнется своей ослепительной улыбкой деснами, и это будет значить, что все было не зря, — и возьмет Чонгука с собой, в свой мир. Мир, где царит жизнь, полная смысла и чего-то возвышенного. Мир, где все правильно. Так представлял Чонгук.***
Родители Юнги всегда гордились тем, что их сын ведет себя достойно. И с этим же достоинством парень похоронил их: устроил поминки и, будучи уже совершеннолетним, разобрался со всеми соответствующими документами. Но, конечно же, это внешнее спокойствие и железная воля, читаемые на лице сироты, казались, — да что уж, были — полной нелепостью и чем-то совершенно неправильным. И только придя в пустую квартиру, заперев на замок дверь и зашторив окна, чтобы остаться в кромешной тьме, Юнги превращался в маленького ребенка, которого оставил далеко в детстве. Теперь он появлялся вновь. Не стучась, не мешкая у порога, маленький Юнги садился рядом со старшим и, держа того за руку, плакал вместе с ним. Он был рядом и тогда, когда люди, сидевшие за одним столом с его родителями, обещавшие быть рядом и улыбавшиеся при встрече — разом отвернулись. Все, что осталось у Юнги от прошлой жизни, двухкомнатная квартирка на окраине, воспоминания на старой пленке и куча долгов, выплатить которые не хватало ни сбережений в банке, ни помощи социальной службы. На момент гибели родителей Юнги учился на втором курсе юридического факультета — как и хотел отец. Учеба, порядком надоевшая, после катастрофы стала почти невыносимой. И все же он продолжал ходить на лекции, при встрече с одногруппниками, наслышанными о его истории, пресекал всякие попытки проявить жалость к себе. Он стал нелюдим. Игнорировал друзей, что приходили к нему, принося хоть какой-то еды или завалявшиеся краски. Пугал их своим молчанием, так, что они даже начали забывать его голос. Стиснув зубы, Юнги исправно занимался, хотя душа его была полна отвращения ко всему окружающему. Собственная трагедия словно открыла ему глаза, хоть и окрасила весь мир в цвет крови — Юнги верил, что это его настоящий цвет. Громкие высокопарные речи преподавателей о благородстве и величии Корейского государства вызывали у молодого парня усмешку, как если бы Мин был старик, переживший войны и десятки других лишений по вине правительства. Но вовсе необязательно быть старцем, чтобы понимать все. Необязательно доживать до преклонных лет, чтобы испытать жизненные трудности. Некоторых они настигают в самом начале пути и лишают юношеского пыла, веру в лучшее — слишком рано. Юнги изучал закон — «могущественный, справедливый», как писали о нем в учебниках. «От него нет пощады и уклонений», читал Мин и в тот же день узнавал, что дело об убийстве его родителей закрыли, списав все на «технические неполадки в машине пострадавших». О пьяном водителе грузовика было забыто. Тот, по слухам, был родственником одного из чиновников, что сидел в правительстве и издавал те самые законы. Молчать об этих слухах — уже другой закон, негласный. А Юнги был всего лишь студентом, лишенным родителей, с долгами на шее и неоплаченной учебой. Все, что он мог, это ненавидеть. И если ненависть эту можно было как-то визуализировать, мир бы уже давно сгорел дотла. Если бы спросили у Юнги: «Уничтожить этот мир?», тот не колеблясь, согласился бы. И сгорел бы сам, лишь бы только убедиться, что ничего после не осталось. Такова была его ненависть. Ослепительная, жгучая — ее было не остановить. Он сидел в окружении знакомых и чужих людей, видел улыбки на их лицах и вежливые фразы, за которыми мог прочитать раздражение, фальшь, нетерпеливость. Они болтали без умолку, а все ни о чем — о всякой ерунде, вроде новой коллекции Calvin Klein или открытии кофейни за углом. И эти вещи казались первостепенной важностью, за которой терялось все остальное, ну а как же иначе? Иначе жить человек не умеет. Юнги и раньше с усмешкой и неким снисхождением смотрел на таких людей. Но сейчас терпение в нем сгорело вместе с желанием жить. Свинцовая тяжесть болезненно сдавила грудь, продолжая накаляться от внутреннего бушующего огня и прожигая насквозь. Но он не спешил его тушить. Каждый день просыпаясь лишь для того, чтобы закалить ненависть и презрение ко всему еще больше. В этом мучении он находил некое наслаждение: эта злость и отвращение давали ему силы жить. И только единственный вопрос мучил Юнги: для чего? Так он протянул еще полгода. Сдал с успехом экзамены. А потом все бросил. Стало чуточку легче. Какой бы паршивой ситуация не была, общество, даже самое великодушное, но в котором ты задыхаешься, не принесет никакой пользы. И поэтому бежать оттуда надо, как можно быстрее. Бежать. И Юнги сбежал. Не от страха. Понял просто, что такая жизнь бесполезна и все силы вытягивает. Ему еще надо выплатить долги за квартиру — сохранить единственное, что осталось от родителей, — а с оплатой за учебу этого не осуществить никак. Значит, теперь ему надо искать работу. Юнги выдохнул, и это действие тут же отозвалось щемящей болью в районе груди, растекаясь, как яд, по всему организму и обездвиживая. У него не было целей. Не стало и мечты. Не было надежды и, тем более, веры в жизнь. И жить уже не хотелось. Просто надо было найти работу и заплатить кредит за квартиру. Вот и все. Только об этом он думал.