Deftones – Change
Ист-Молиси, Кингстон-апон-Темза, Лондон, Англия, Великобритания
Стук колес, периодичное покачивание, остановки. Пахнет маслом, резиной, и в уединенном вагоне можно даже услышать электричество. Его нотка особенно терпкая, выбивающаяся на фоне тепла, перекрывающая деготь. Она пронзает, подбрасывает над смазанными рельсами и исчезает на мгновение, когда через открытые двери шумом давит метро. Это был Лондон. Да, те самые красно-белые кружочки над переходами и спусками к поездам с пунктирно выстроенными названиями станций, эти первые вагоны в голове состава, соскоблившаяся оранжевая краска на кабинке машиниста, толпы разносортных людей, распространение сплетен со скоростью тысяч слов в секунду. Что еще нужно, чтобы узнать Лондон? Шум медленно ускользает в туннели и сочится по артериям города. Чьи-то мысли переплетены, слова других отражаются полностью и остаются внутри, не высказанные железным поездам; начинаются пути пригородных электричек, и все это, рассматриваемое в конкретном вагоне, бегущем по конкретной ветке, несется на юго-запад. Там, где разлиты резервуары Молиси. Каково это – возвращаться к истокам? Каково жить в районе, где несколько лет назад началась совершенно новая эра, которую никто не ждал? Ведь ничего не предвещало беды тогда, и даже в первый вечер, в первые секунды на крыше – что криминального было в повседневном курении на пару с соседом из нижней квартиры, странноватым слегка, может, даже сумасшедшим в своем мирке, но с виду привлекательным, достаточно приличным? Что могло хоть в чем-то остановить Доминика в тот момент на чердаке, вправить мозги, умножить усидчивость, приковать к мягкому дивану, не позволить ему совать свой нос в эпицентр юности, что горела синим пламенем, полыхала, рвалась из груди, просила утешить, успокоить? – Апрель уже? – отвлеченно спрашивал парень, уставившись мимо своего отражения в мутном окне вагона. Он наверняка уже и забыл, как выглядела его некогда милая детская мордашка, исхудавшая и обозлившаяся теперь. – Май, – усмехнулся Ховард, даже не взглянув на Беллами. А они бывали в Молиси в мае? Никто уже и не вспомнит, даже если начать рыться в старых отчетах, поднять справки, перерыть дневники, восстановить записанные камерами наблюдения кадры и разговоры. Не было определенности, как и не существовало на тот момент четко намеченного плана, по которому все так красноречиво покатилось под откос. Ведь никто не ожидал. Разве что строились предположения, но они, в общем-то, никогда ничего не значат. Не воспринимаются. – Там парк, тот самый, – продолжил Беллами, не следя за передвижением поезда, но как бы отголосками сознания чувствуя, что они были близко. – Мы пойдем? – Хочешь? – И да, и нет. – Как? – уточнение задалось кратко. Доминик попытался вспомнить Тилт-ярд, но было пусто. – Да, пойдем, – бросил плечами Мэтт. Он вдруг обратил внимание на собственное отражение и увидел, что чуть правее качалось лицо Ховарда. – Мистер Ховард? – заулыбался парень ни лукаво, ни бессознательно. Никак. – Мэттью Беллами? – хмыкнул Доминик. – Чем думала моя мать? – Обычное имя. – Я не об этом. Слова померкли. Двое оставались едва ли не последними пассажирами вагона, и что-то подсказывало, будто электричке не следовало заканчивать начатый маршрут. Может, с составом что-нибудь случится? Хоть утешения ради. Ведь не могло быть все так просто. Не могло быть все просто так. – Я, в итоге, тебе отцом был? – И да, и нет. – Как? – Да, был. Когда-то. – Было весело. Ты беспокоился, – ответил Беллами бегло, не желая останавливаться на затронутой теме. И почему вдруг Доминик задался таким вопросом? – Я бы и сейчас беспокоился, – пожал плечами тот. – Ты сам знаешь. – Нет. – И да, и нет, – поддернул Ховард, и его взгляд резко приковался к дверям вагона. Они должны были открыться сразу же после полной остановки. Скорость снижалась. – И да, – Мэттью ухватился за поручень и подскочил с места, – и нет, – он прокрутился, сделал небольшой разворот и ускакал к дверям. Энергия быстро закончилась. Он не рассчитывал на разговоры. Рассчитывал ли Ховард? Да хоть на что-нибудь он рассчитывал? Хоть когда-нибудь? – Мы одни, – заметил Мэтт, когда они вышли на станции и поднялись на платформу. – Взять тебя за руку? – Нас все равно увидят. – Тебе наплевать. – Тебе тоже. Слишком односложно. Слишком сложно. Слишком легко поддаться. Может образоваться заблуждение, что воспоминания ласковыми шажками вновь входят в лондонскую жизнь, вновь стремятся в Мэрилебон. Но жизни этой уже нет. Ни в одном из тех двоих, что только что взялись за руки в самом центре пустующей станции пригородных поездов. Их увидели по камерам метрополитена, заметили на видеорегистраторах слепых автомобилей, укрепили пробитыми билетами на электричку, но глаза эти принадлежали призракам, таким же невзрачным, каким было их сонное внимание. Все это не имело никакого значения. Все это ни на песчинку пороха не отдаляло их от свободы и воображаемого спокойствия. Однако под ребрами все равно заныла печаль.*** Мэрилебон, Лондон, Англия, Великобритания
Они растрачивали свой восьмой май, мечтая, чтобы он, как было сказано и про пару-тройку предыдущих, оказался для них последним. Огромная ответственность – жить. Жить, когда каждый день то и дело задумываешься о смерти, – настоящая обязанность. Со временем это превращается в очередную игру, периодически забавную, даже способную вызвать эмоции. Искусственные, правда. Вынужденные. Игра называется «доживем до утра?». – Доживем до утра? – настала очередь Доминика задавать подначивающий вопрос. Все как всегда, правила те же, не меняются. Лежишь себе на краю кровати, затылок чуть свисает вниз, подносишь к виску пистолет, пару раз посильнее прикладываешь, стучишь по косточке. Нет, вот кроме шуток. Ховард задумывался об этом десятки, если не сотни тысяч раз на дню. Вот бы ему кто-нибудь наподдавал. Вот бы умереть было так просто: взял и избавился от мучений. Где оно – освобождение? Иллюзия? Через полминуты становится скучно. Доминик понимает, что Беллами останется непоколебим. Беллами понимает, что Доминик не выстрелит, не вобьет пулю себе в череп, потому что самоубийство, как уже и было сказано, – удел слабых. При таких обстоятельствах уж точно. Здесь пока без исключений. – Доживем, – отвечает Мэттью сурово, не дернув ни мышцей лица. Ему наплевать. Перманентно. И Ховард тоже твердо уверен, что сегодня они проиграли, потому что доживут до утра. Он верит в это и вдыхает каждую секунду как первую, обреченно готовый к новым суткам, отсеченным от мертвенной глыбы времени. Верит, пока не приходит черед Беллами спрашивать, имеет ли место быть завтрашний день. За все годы своей вовлеченности в известные круга Доминик стал относиться к процессу запугивания гораздо проще. Он практически не реагировал, а теперь и вовсе откинул свое драгоценное правило десяти секунд. У него не было себя, потому что он не ощущал собственного тела. У него не осталось ничего. Ему некем было обладать. Ховарду ничего не стоило дернуть стволом, снятым с предохранителя и даже со взведенным курком, к своему виску, потому что в этом не было подсознательной решительности. Так, показуха. Потехи ради. Но когда вопрос задавался Мэттом… – Не доживу до утра? Бледное лицо, серость в глазах, тусклые намерения и ни с чем не сравнимая готовность. Беллами буквально вкручивал дуло пистолета в свою кожу, и после него в районе висков и дальше, к уху, действительно оставались покраснения. Эти рисуемые сталью окружности сулили отпечататься шрамами, и не только на парне. Потому что Мэттью делал это серьезнее, чем над аналогичным раздумывал Ховард. Игра не прекращалась, и тем было интереснее. Фабричные грезы сменялись настоящим любопытством: а будет ли свет в конце, там, где заканчивается магазин с патронами, на самом донышке корпуса пистолета? Хотелось как можно быстрее заполучить подарок судьбы. Все тело сводило в изнеможении. Ожидание – как скучно. И уже в начале мая, чтобы хоть как-то развлечься и не затосковать раньше, чем стукнет крышка гроба, они нашли себе занятие, гадая над жизнью и смертью в грядущем дне. Когда нет поводов ждать будущего, когда нет жажды к жизни, когда внутри все затухает, остается одно – открыть дверь прошлого. И с этого момента их существование обретает новый статус: они жили воспоминаниями.***
У них было все, чтобы жить высокой счастливой жизнью. Все предпосылки, кроме одной – судьбы. Состоялось бы такое с любыми другими людьми – заметьте, тут не говорится «пары», – произойди хоть что-нибудь на секунду раньше, можно было бы запросто сказать: «так сложились обстоятельства, так надо». Но если исключения не рассматривались касательно вопроса о самоубийстве, то именно здесь, в нашем неугодном случае, забывать о них было нельзя. Не обстоятельства сложились так, да и надо было совершенно, ну в корне по-другому. Нет. Так было решено. Наперекор всем. Против всего мира – так было задумано. По всей спальне валялись стихотворения Мэтта, рисунки Ховарда, их настоящие паспорта, июльские газеты с пафосными статьями об убийствах. Куча впустую употребленной бумаги, напрасно напечатанные удостоверения, стертые личности, утратившие свой смысл строки, изначально едва ли не с намеком на священный символизм. Превратившись в не более чем целлюлозный продукт, они еще могли назваться артефактами. Вот только нужно ли говорить так о неоднозначном прошлом? – Ты сохранил их, – проговорил Беллами, как только его затекшие ноги соскользнули с кровати и он приблизился к альбомным листам. Корявый почерк, считавшийся когда-то ровным и спокойным, теперь смотрел на Мэттью из сожженного мира и словно спрашивал: зачем? – Меморандум, – просто скинул Доминик, наблюдая, как парень осторожничал. Тому казалось, что единое прикосновение к старым бумагам оставит на его пальцах неизлечимые порезы. По крайней мере, это должно было произойти с душой, если бы та была еще жива. Хоть на буковку. – Когда-нибудь они могут стать докладной, – произнес Беллами, резко переводя свое размытое внимание к газетам, вырезкам, картам и рисункам. На паспорта смотреть попросту не хотелось. – На того, кем ты был в юности, – на этом моменте Ховард встал на пол и присел рядом с Мэттом, опустившимся на корточки. В одно мгновение им пришлось остановиться на паспортах. Граждане Великобритании, уроженцы Кембриджа и Стокпорта, пропавшие без вести, вскоре трагично умершие в возрасте шестнадцати и двадцати трех соответственно. Столько надежд подавал каждый из них, открывалось столько перспектив, а какой потенциал! И куда? В могилу? – На того, кем был ты, – протянул парень, вчитываясь в данные паспорта, словно не веря своим глазам. Далее валялись и прочие корочки, где и Джимы, и Джеймсы, и Джоны, но все же одна имела значение гораздо большее всех остальных вместе взятых. Вернее сказать, она единственная имела значение. Когда-то.ХОВАРД ДОМИНИК ДЖЕЙМС ГРАЖДАНИН ВЕЛИКОБРИТАНИИ 7 ДЕКАБРЯ 80 СТОКПОРТ
Не только Беллами родился не вовремя. – Кем мы становились, – продолжил Мэтт, даже не прикоснувшись к собственному действительному, но уже не действующему паспорту. – Стали. Они переглянулись впервые за долгое время, и казалось, что только теперь они смотрели друг на друга, как смотрели когда-то Доминик Ховард и Мэттью Беллами. – Патент на бессмертие, – подытожил первый. Хотелось выдохнуть, но не получалось. Все эти газеты, стихотворения, зарисовки подтекшей черной гелевой ручкой, фальшивые паспорта – то, во что превратилась светлая мэрилебонская спальня, справедливо можно было назвать карцером. Потому что двое оказались в заточении прошлого. Все это было семь лет назад. Семь лет назад. Доминик попытался дотянуться до парня и приобнять его за плечи, но ничего не почувствовал. Ожидаемая теплота перекрывалась не мраком, но тенью. И кто знал, что таилось под ней. – В моей памяти ты навсегда останешься тем мальчиком Мэттью, который курил на крыше в моем свитере, угощал меня чаем и говорил о физике, – успокоил Ховард, и по странности прозвучавшие слова легли так искренне, как не слышалось ни одно повествование о прошлом. И сквозь семь лет образ неуверенного в себе мальчишки вдруг очутился проекцией на остаточно существующем утомленном парне двадцати двух лет. В этот момент их прошлое сравнялось. В этот момент настоящее Мэтта поравнялось с тем временем, в котором навечно застрял Ховард. – Я воображаю, будто мы проваливаемся за горизонт событий. Так легче. Это дает надежду на перерождение, – парень опустил глаза на свои стихотворения и понял, что ни одна идея о реинкарнации так и не была написана. Были ли они вообще? Кто-нибудь возвращался из мертвых? – По этой теории мы можем восстать. В самом огне. – Только не сжигай, – произнес Доминик, и это было самой исчерпывающей фразой, какую он только мог оставить. Они столкнулись мертвыми взглядами, жаждущими ожить хотя бы на секунду, чтобы глотнуть воздуха. – Мы будем гореть вечно, – в следующее мгновение понял Мэттью и непроизвольно сглотнул. Горечь неизбежности подступила к горлу. Он качнул головой и хотел было дождаться слов от Ховарда, но совершенно ненужный вопрос разрядил воздух. Это можно было домыслить. Но ценилось то, что все еще можно было и спросить, и это по-прежнему не считалось преступлением. – И что останется после нас? – задал Беллами. Сгорая, из чего они могли восстать? – Пепел. Единственная улика. Все бумаги превращаются в пепел. Все дороги ведут в крематорий. – Это больно? – спросил Мэттью следом, просто так, чтобы убедиться. Он представил, как по его коже раскаленной кочергой начинали выжигать все те слова, что были им сказаны. Даже не дрогнул. И да, и нет. Но время замерло, и Беллами был бессилен перед мыслью Доминика. Как будто что-то пошло не по сценарию. – Любить тебя всегда было больнее, – подтвердил Ховард, и никакие слова не могли перекрыть осадок после. Зная, что увидит и сам покажет боль в глазах, Беллами не стал смотреть на него, и все, что он мог сделать, – принять касания, наваливаясь на Доминика, позволяя тому обвить руки вокруг своих плеч. Он вспомнил себя и вспомнил мистера Ховарда, апрель и прежний Лондон, и дрожащая улыбка разбилась на все таких же юных губах. Но он ничего не почувствовал. Все это было семь лет назад. Семь лет назад.***
Обесточенный июнь напоминал о себе лишь более настойчивым солнцем, норовящим пробиться сквозь навечно зашторенные окна. Спальня освещалась совсем посредственно, на стены не попадало ни живительного лучика. Здесь не было жизни. Здесь не билось сердце. Неубранные записи, забросанные по углам стихотворения – некоторые из них были скомканы, разорваны в клочья, измельчены. Самые важные строки, способные причинить острейшую боль и даже немыслимую обиду, не поддавались прочтению. Сначала сорвался один, решив перечитать первое попавшееся. Следом не проконтролировал себя второй, и зарисовки из прошлого обернулись рассыпчатым пазлом. Вспышки хаоса разграничивались временем суток. Как только отпускались сумерки и последняя летняя серость спадала, светлая ночь ломилась в окна и взывала к тому самому предполагаемому восстанию. Оба, забившись в постель, отключившись из чисто физической потребности недосыпающего организма, мирно протестовали. Оба, не в силах побороть бессонницу, подскакивали около трех часов после полуночи. И вновь начиналась игра. Это становилось невыносимым. Если прежде жизнь не внушала никакого удовольствия, теперь, когда сверху наседали все демоны и шалили нервы, даже жалкое существование превращалось в пытку. Жадная бессонница сосала из них жизнь, она выступала в роли кровопийцы, и хотелось уже отдать все до последней капли, надрезав горло, лишь бы отстала. Полнейший бардак в голове нельзя было назвать безумием, но бессонница потихоньку клонила к расстройству психики и как минимум депрессии и вытаскивала последние силы. Собственно, разве не было всего этого раньше? Энергии и так не хватало, и такие ночи потрошили, когда вместивший в себя все страдания потолок давил сразу на обоих, когда душило вынужденное молчание. Выдыхать уже не хотелось. Хотелось задохнуться. Непривычный Лондону зной и безветренная погода ломали двери. Комнаты квартиры были словно обмотаны пленкой, духота сводила с ума, кружило голову, но открыть окна, как это делал одержимый оледенением Мэтт в февраль, казалось чем-то невозможным. Рука не поворачивалась. Она не дергалась даже отодвинуть шторы. Зачем? Уже не было разделения на день и ночь. Закаты или рассветы, грозы, ливни – все это было за пределами системы. То, что было внутри, консервировалось, словно в банке. Томилось, прело, но было заточено, и выхода не находилось. Они сами закрутили все эти гайки. Они сами изолировали себя так, как это не удавалось им никогда раньше. Это поселило в квартире невесомость. Можно было летать, перемещаясь из комнаты в комнату, и больше не было нужды касаться твердого пола, в который втирались огрубевшие ступни, об который бились пятки. Не освобожденные, но повисшие в воздухе, стремящиеся к бесконечности, они бродили по задворкам сознания, поделенного на двоих. Там не было криков. Не было стонов, плача. Вакуум поглотил все. В этом исключительном вакууме не распространялись никакие волны. И двое лежали так, распластавшись на кровати, придушенные и уроненные в обморок. Не шуршала постель, не скрипела замочная скважина, не раздавались шаги за стеной, не текли слезы на кухне из крана. Было ли дыхание? Спорный вопрос. Было ли время? – Кажется, что прожил все девять жизней, – сухим голосом говорил Мэттью, макушкой касаясь ребер Доминика. Было, кажется, утро. Кажется. – А прошло семь лет, – все так и вторил Ховард то, что сидело в его голове. Беллами предпринял попытки перевернуться, но не смог лечь даже на бок. Голова дернулась. – Сколько тебе? – спросил он с призывом. Время существовало, но лишь относительно. Относительное. – Сорок? – наугад ткнул Мэтт, интуитивно угадывая, и принялся считать, загрузившись. – Мне двадцать три, правда? – Мне будто навсегда двадцать три, – мрачно выдохнул Доминик. Он застрял. Они застряли. Если бы только тишина так не давила, они бы молчали, честное слово. Они не проронили бы ни звука. Но приходилось ломать баррикадные стены, чтобы дышать. Вещи выпускались абсурдные, глупые. Но разве это что-то теперь значило? – Понимаю, что глупо говорить: «наигрался», – смешок засвистел из воспалившейся груди. – Так легко лишать кого-то жизни. Не помянем здесь Детройт, не будем поливать грязью Баттерси или Лондондерри, забудем и обо всех стадионах, закутках и портовых причалах. Слышите этот шепот? Это шепчут о помощи. Забудьте. – Что бы ты сделал, если бы у нас была еще одна жизнь? – слетело чисто случайно, будто Беллами только что лежал и перебирал папки с миллиардами различных вопросов. Как всегда это бывает, он сделал удар по больному. Не то чтобы Ховарду нечего было ответить, но он хотел испытать себя и попробовать вообразить все то, что с самого первого дня рисовалось в самых алчных мечтах. – Убил бы тебя сразу, – спустил Доминик, и оба даже не пошевелились. Было уже наплавать. – Еще тогда. А потом застрелился бы сам. Красиво, критично и трагично. Ноль реакции. – Я давно умер, – напомнили очевидное. – Ты тоже, – и Мэтт все же повернул голову, чтобы услышать питательную фразу. – Мы между смертями, – качнул Ховард, обращаясь больше к потолку, чем к стенке по имени Мэттью. Беллами смотрел настойчиво, вопрошая истощенное внимание. В последний раз, казалось, они посмотрят друг на друга сейчас, а за дверью уже будут ждать, чтобы прикончить их, чтобы прекратить эту прощальную агонию. Забери, забери! – ноют с самых низов, с самого дна. Забери! – надрываются души. – О чем ты будешь думать, когда настанет смерть? Доминик, не контролируя своих действий и не следя за ходом собственной мысли, повернулся к Мэтту и прочитал свой ответ во взгляде. – Когда заберет нас обоих. Над чем здесь еще размышлять? – О тебе, наверное. Слово присутствует, колебаний нет. Вновь казалось, что они в последний раз смотрели друг другу в глаза. Так, как смотрели один на другого Доминик Ховард и Мэттью Беллами в апреле две тысячи тринадцатого. Так, как больше не могут они смотреть в двадцатом. Сознательность есть. Погребенная. Нет отчетности. Можно начать дышать в последний раз. – Так ты любил меня? – спрашивал Мэттью, и его зрачки в тот же момент сужались. – Всегда, – выдыхал мистер Ховард, и радужка почти что полностью погружалась в темноту. Отчего-то казалось, что они никогда не любили. Казалось, что и не жили никогда.Конец третьей части