ID работы: 4549734

Lebhaftes Frankreich

Слэш
NC-17
Завершён
155
автор
Скаэль соавтор
Размер:
92 страницы, 13 частей
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
155 Нравится 75 Отзывы 41 В сборник Скачать

Reuilly

Настройки текста
Несколько дней Париж сотрясали грозы, вспарывающие скальпелями пухлое брюхо темно-фиолетового неба. Небо это — придавленное, разгромленное и раненое стихией — ничком лежало на крышах и кровоточило дождями. Погода (вернее, непогода) полностью соответствовала настроению и внутреннему состоянию Антуана. Завернутый в пыльный и колкий шерстяной плед, он безвылазно сидел в квартире, малодушно радуясь препятствиям — всё что угодно он потом себе простит, лишь бы сегодня и сейчас никуда не идти и ничего не делать. В конце концов, его же чуть не поймали! А по всем правилам подпольной игры после подобной досады и неслыханной удачи следовало немедленно прекратить дергать немецкого кота за усы и залечь на дно. В случае Антуана Гризманна — буквально. Вот он и лежал на дне. На липком, склизком дне, упруго-проваливающимся под его весом и не позволяющим опереться, чтобы встать. Ему хотелось по-девчоночьи плакать и жалеть себя, такого бедного, униженного и выпотрошенного, но он не позволял себе ничего подобного. Ни одна неудача не стоит слез, ни один немец не станет их причиной. Никогда больше. Потому, что с момента получения похоронки на брата прошло уже слишком много времени, и поводов не стало. Вместо запрещенной к испытыванию жалости Антуан всецело переключился на гнев, на спасительную, тупую ярость. Он злился на себя, злился на бьющие в окна градины дождя, которые нервировали и только подстегивали его слепое бешенство, точно пульсировали не в стекло, а ему в висок, в открытую зияющую рану, углубляя её, делая боль нестерпимее, приближая предел выносимого. Замкнутая в сумраке и в пытке монотонным шумом, жизнь Антуана стала кошмаром, кошмарами стали и сны, послушно приластившиеся к реальности и окончательно потерявшие его покой среди вымощенных из камней и слёз улиц. Когда бы Антуан ни распахнул глаза, вокруг всегда были темнота, дождь и Париж. Но хуже всего было думать, но именно этим Антуан занимался. Точно в наказание, он заставлял себя в красках вспоминать тот вечер у распахнутого жара «Мельницы» и все свои ошибки, чуть было не утащившие его в ад по атласной дорожке. До сих пор его заячье сердечко то топотало бешеными скачками, будто бы он удирал от хищника, ажурно петляя, то вдруг с силой вдавливалось куда-то в хребет, падая целой тонной. В груди болело и мучительно тянуло, Антуан катался по постели в бреду, запутываясь в одеяла, ничуть не спасавшие его ни от кошмаров, ни от холода. Просыпался он неизменно от удушья, не понимая, где он и что он, чувствуя лишь загнанность и ползущую вверх по горлу, к губам, готовую стать криком панику, терпеть и бороть которую он был уже на грани последней возможности. А когда капли дождя, выстукивающие по окнам свой извечный мистический шёпот, стали вдруг казаться призраками одного голоса, Антуан окончательно понял, что он пропал. Что заболел и умирает. Что банальный насморк станет его погибелью, долгой-предолгой, точно прыжок с карниза в бесконечную и беззвёздную глотку Парижа, вечно голодную до таких, как он, молодых и безумных. Увидеть и умереть. Забыть и воскреснуть? Нет, так не бывает. Опасность оказалась вдруг слишком близко, на осязаемом расстоянии последнего вздоха. Ближе и тяжелее, чем Антуан мог позволить своей хрупкой храбрости вынести, и та не выдержала давления, не выдержала взрыва в пределах огороженной убежденности, что ничто и никогда не ранит тела до крови. Что он неуязвимый и тонкий, и любой нож, любая угроза пролетят холодом и режущим светом вскользь, что он слишком ловок и умел, и не попадется никогда-никогда, потому что ловить его — всё равно, что ловить руками ускользающий шёлк парижских сумерек. Тело-то действительно не пострадало, а вот то, что внутри, под нежной оболочкой, трепыхалось и жалось к скелету желейной массой, ища покоя, опоры и уверенности. Быть храбрым вдали от войны легко. Быть храбрым, когда война, её олицетворение и причина схватила, сжала и почти победила, уже невозможно. В среде повстанцев Антуана не учили страху. Его учили быть подлым и бить врагов в спину, его учили вовремя отскакивать и оставаться невиновным. Его не учили, как правильно противостоять силе, оттого столкнувшись с нею лицом к лицу, он остался беспомощен и беззащитен. Он не погиб только благодаря… богу? Антуан вовсе не богу молился в тот момент, когда спиной его вжимали в кирпич и ползали ладонями по карманам, думая, что он не обратит внимания на профессиональную тщательность. Даже в полупьяном бреду немец исполнял свои обязанности, досматривал и проверял, выискивая поддельные документы или запрещенное для французов оружие. Бумаг он бы не нашёл, а вот сунься он за голенище сапога, то обнаружил бы повод сдать свою жертву, куда следует. Едва ли фриц предпочёл бы нож в боку. Странный, странный он, этот фриц. Вместе со всем своим поведением, своими чертовыми глазами и голосом. Хриплым, заботливым до ужаса, до неправдоподобности, глухим, будто бы пропущенным через водосточные трубы с покатых крыш Парижа. Лицо у него было грубое, неровное, со следами успешно пережитой, но запоздало излеченной оспы, но всё равно какое-то по-немецки очень правильное. Прямиком с агитплаката с воодушевляющими призывами, обращенными не в глаза, а сразу в душу. Такое лицо, что если бы нарисованное оно заговорило, то позвало бы арийскую кровь немедленно отправиться следом за указывающей рукой, куда бы она ни направляла, хоть в адский котел, хоть в недостижимые небеса. Вытесанное небесным умельцем из куска песочно-бежевого камня, ошкурено это лицо было лишь для вида, чтобы несведущие не перепутали со статуей, нежели для красоты, пленения или запоминания. Неподвижное лицо немца, застывшее на внутренней стороне прозрачных век Антуана, выглядело бесстрастным, даже пугающим своей отрешённостью и затаённой в грубо сложенных чертах злостью. В его глаза смотреть было страшно, поэтому Антуан считал ресницы — светлые, серебрящиеся в размытой мороси. И волосы немца, такие же, окружившие выбеленным ореолом его голову, точно нимбом, украденным с католической фрески, только это всё неправда. И немец это предсмертная агония для всего святого. Он бы стал такой же агонией и для Антуана, попавшего в тесные лапы пепелящего огня, да вот Гризманн ускользнул. Точнее, ему позволили ускользнуть. Счастливой человеческой случайностью, а не чей-то всевышней милостью. Правда, не без потерь — немец прихватил в свою руку, не умеющую делиться, наученную лишь отбирать и мять, весь покой и всю уверенность, что у Антуана была. Выдрав то и другое с мясом, с треснувшими жилами, и позабыв в пьянящем гуле ночи то, что молодость — зеленая и по-ящерному вёрткая — умеет отращивать всё отобранное заново. Постепенно, с накатывающей день за днём неизбежностью под окнами укрытия появлялись простые обыденные звуки: трели велосипедных звонков, автомобильные гудки, звонкий смех детей, обрывки разговоров проходящих мимо парижан. Типичный, неистребимый городской шум. Париж жил и продолжал дышать, делая перерывы на ливни и тьму. Смирившись с тем, что в ливне и тьме внутри него виноват тот проклятый немец, Антуан чувствовал теперь странную свободу, подаренную тем, что он выпотрошил и выскреб себя начисто. Признание облегчает наказание, ведь так? Он никогда бы не подумал, что сработает, но через несколько дней (сколько точно — неизвестно, потому что серость не запоминается и не подсчитывается) стало легче. И проще. Уже без суеверного страха, своего ночного мучителя, Антуан оценивал того офицера, что раскидал от него солдат и не сдал в полицию. Того офицера, который бы лучше сдал его в полицию, чем потом целовал с неслыханной наглостью в подворотне! Да что он себе позволяет?! Возмутительно! Повел себя как истинный завоеватель — победил и, получив приз, немедленно, тут же обналичил, предъявил и продемонстрировал власть. Да чтоб ему провалиться! Чтоб всей этой нацистской хунте провалиться! Ярость за поруганное достоинство, отобранное с наскока, дерзким и неожиданным ходом (в допущении которого была и его вина, раз среагировал так поздно и никак не предотвратил), отрезвляла Антуана, вновь делая его голову ясной и светлой. Он снова захотел действовать. Дни, потраченные на то, чтобы возвести алтарь собственной слабости и лелеять его как дитя, никак не могли оправдать бездействия и отсутствия всяческих вестей. Или, что еще хуже, могут стоить товарищам очень дорого, дороже банальных переживаний о его здоровье. Преисполнившись долгом, Антуан выбрался из постели обновлённым, с солнечной головой и невесомым, но с ощутимым облаком в груди. Первым делом он навестил Мод. На этот раз с черного хода, чтобы не светиться. Сестра заслуживала первой узнать, что с ним всё в порядке и нет, из тюрьмы он не сбежал, во-первых, потому что не был там, а во-вторых, из немецкой каталажки не сбежишь вот так просто, сама-то подумай. Кое-как отбрехавшись от подробностей своего «побега», Гризманн заверил Мод, что заскочит через неделю или дней десять. После чего брат с сестрой обнялись, избегая излишней драматичности, и Антуан растворился в Париже, профессионально запетляв свои следы по переулкам. Следующим пунктом стало информирование своих о том, что с ним всё в порядке, а так же тысяча извинений. И инструкции о новом задании, пока уж он на поверхности. Связных у сопротивленцев в городе осталось немного, Антуан решил пройтись по всем известным ему адресам. Вот уж в чём немцы были хороши, так это в надзирательстве. И поскольку все, кто вызывал у них хоть малейшие подозрения (а в таких избытка не замечалось), отправлялись на допросы, а потом в лучшем случае по тюрьмам, то завербовать добровольца на место утраченного человека удавалось редко. Порою случалось, что запуганные граждане доносили на тех, кто подходил к ним с соответствующим предложением. Парижское общество давно уж стало нервным и разобщённым, рос уровень недоверия к своим же соотечественникам, которые, как считали некоторые, ничуть не помогают Франции выживать в это непростое время, а лишь губят и толкают к пропасти то, что ещё осталось. Подобные настроения сложно было не презирать всем сердцем, но Антуан старался не замечать тех парижан, которые ластятся к оккупантам в поисках тепла и благ, отказываясь понимать, насколько это бессмысленно. Ведь теперь, чтобы уничтожить Францию, немцам потребуется нож короче заготовленного. Работающий на почте «свой человек» оказался на месте, Антуана признал и тихонько (благо, в отделении связи посетители больше были заняты газетами) сопроводил в дальние комнаты, чтобы переговорить. В стан сопротивленцев Антуан отправил короткую записку о том, что с ним всё в порядке, а так же последние городские новости, подчерпнутые из газет и уличных разговоров. Связной вручил ответный пакет, который Антуан тут же спрятал за пазуху, после чего вывел его на улицу через дверь для сотрудников и вернулся к прерванной работе, как ни в чём не бывало. Бумажный пакет жёг любопытством, но развернуть его можно было лишь в надёжном месте, а любая улочка Парижа, напруженная взволнованным людом или как всегда хмурыми, подозрительными фрицами, таковой не являлась. Поэтому Антуан непринужденно и не торопясь стелил шаг по бульвару. А потом, утомившись беспечно улыбаться, скользнул в ответвление улицы и пошёл шустрее. Закрывшись дома, дрожащими от нетерпения пальцами он вскрыл пакет, развернул присланные ему бумаги и обомлел, вглядевшись, как следует. В первую истеричную секунду показалось, будто призрак беспокойных ночей, полных страха и темноты, приобрёл вещественное воплощение и заглянул прямо ему в лицо с чёрно-белой фотокарточки, чуть мутной, но вполне узнаваемой. Слишком узнаваемой. Антуан откинул от себя бумаги резко и с гримасой отвращения как чумные тряпки, потом поймал отяжелевшую вмиг голову в руки и сдавил виски ладонями. Этого просто не могло быть! Морок, неправда, показалось, ну точно же показалось! Взгляни еще раз!.. Отдышавшись от первого чересчур эмоционального впечатления, Антуан придвинул бумаги к себе и послушно взглянул ещё раз, внимательнее, спокойнее. Только не в лицо на фото, а в текст рядом, набросанный знакомым почерком одного из информаторов. Имя, звание в Вермахте, занимаемая в Париже должность. Что ж, подпольная ловкорукая и остроглазая разведка работает хорошо. Зато всё остальное было плохо, особенно имя этого немца. Говорящее и очень-очень ему подходящее, его голосу и его увесистой внешности — Бастиан. Бастион. Бастилия. Крепость из камня и крови, безжалостная и тёмная, как само зло, скорбная обитель и язва на истории всей Франции. Разрушенная и снесённая с благословенного лика столицы давным-давно, но не забытая. Немец был похож на эту крепость — такой же неприступный и шершавый, увенчанный ореолом избранности и отчуждённой мрачности. Бастиан бросил вызов всей Франции, как и королевская Бастилия, которая бросила вызов свободе, равенству и братству. И всё же, не смотря на идеальность и монолитность, Бастилия была взята, уничтожена и опозорена праздничными салютами в честь своего падения. Долго ли продержится этот Бастиан (его мудрёную фамилию Антуан с трудом прочел по слогам и тут же забыл)? Любопытство немедленно породило азарт потягаться силами со всесильным, всколыхнуло желание отправиться на охоту за хищником, опасным, изворотливым и зубастым, но теперь, благодаря своему слабому имени, обретшему плоть и смертность. Впрочем, указания говорили только о слежке за ним, убийство или нападение на такого высокого офицера в столице Франции взбаламутило бы немецкую верхушку и та, в ответ на учинённый акт агрессии и неповиновения, стала бы давить на Париж железным сапогом, силясь переломить хребет. А этого никак нельзя было допустить. Массовые репрессии и аресты населения вовсе не то, чего хотели бы добиться сопротивленцы. Народ надо защищать, а не ставить под удар, и уж тем более не превращать его в щит перед своей несостоятельностью. Спрятав бумаги под половицу в коридоре, Антуан вернулся в свою пустую спальню, лёг на постель поверх покрывала и закрыл глаза. Впереди его ждал долгий вечер. На самом деле его ждал кошмар и плен. «Бастилия» захлопнула его в тесную камеру из каменных рук, ограждающего холода металла, кирпича и стены из дождя. Парижские стоки истерично захлебывались слезами и туманом, который булькал по подворотням и густо серебрился в проулках. Замшевый сумрак, дымчато-серый под стать одежде, не укрыл Антуана сегодня, не защитил от ловких пальцев, которые удачно процедили воздух и зацепились за край ускользающей куртки. Из глаз полетели искры, когда затылок встретился с кирпичной стеной. Не давая сориентироваться и задышать ровно, Антуана слепил повернутый под идеальным углом, чтоб бить ему точно под ресницы, тусклый фонарь, а шею стискивали сильные руки. В размытой акварельной морской полуночи немец казался кораблём-призраком, но слишком уж ощущаемым он был, чтобы продолжать тешить себя этой мистической ошибкой. Медленно, будто боясь увидеть направленное точно в лоб дуло табельного маузера, Антуан приподнял ресницы и, осторожно ведя взгляд вверх, не бросая его с вызовом, не заманивая никакой поволокой, просто не провоцируя ни на что, лишь с целью открыть глаза, наконец, открыл их и посмотрел на Бастиана. Вкладывая в свой взгляд всю искреннюю простоту и честность, на какую только было способно его открытое лицо в обрамлении русых волос, от влажности завернувшихся в колечки, посылая взглядом не мольбу униженного и виноватого о пощаде, а просьбу нежного о защите. «Пожалуйста, не трогай меня, я же сломаюсь!» Антуан затаил дыхание и дрожал от нетерпения (не страха), ширил глаза, пытаясь разглядеть больше и лучше, уловить яснее, гордо не боясь и создав обманчивую видимость своего испуга, в ответ на которую немец, этот Бастиан, раскрошился и поддался. Чуть придушил воротом, не сдержав импульс силы в руках, выдав единичной дрожью, тряхнувшей тело, испытанный шок от встречи. Вновь пользуясь отсутствием чужой реакции, немец завладел губами Антуана с быстротой летящей с Альп лавины. И с таким же давящим, удушающим напором, показывая, что любая попытка сопротивления будет пресечена и наказана. Антуан не сопротивлялся, не вырывался, он просто не успел, а потом было слишком поздно. Он подал себя застывшим в янтаре воплощением покорности. Только дыхание выдавало в нём живое существо, но немцу не нужно было участие, ему не нужен был ответ. Ему хватало того, что податливый француз позволял делать с собой — дёрнуть за влажные волосы, по-хозяйски пролезть рукой от висков к затылку, с трудом пропуская через пальцы запутанные дождем и бегом пряди, притягивая его голову ближе, делая поцелуй глубже и наглее. Немец торопился, кусал больно, так, чтобы оставить следы, и тянул за дрожащие от холода, а не от его присутствия губы, рвано быстро дышал и от того быстро остыл. Эта вспышка недозволительного, тёмного и едва ли случайного стоила ему много-много душевных сил, стоила сорванного с цепи ранее послушного и ручного голода. Было что-то такое нечаянно освобожденное, мелькнувшее по-звериному жёлтым в глубине его глаз, когда Антуану удалось перехватить взгляд. После получения свободы Гризманн состроил на лице выражение смущенного оскорбления, которое могло бы показаться исконно французским жеманством, если бы Бастиан хоть немного разбирался во французах. По счастью, он не разбирался, верил тому, что видел, и очевидно думал, что пойманный им Антуан едва держит сердце в пятках. — Зачем ты?.. — хрипло выдавил немец, вглядываясь в Антуана своими бесцветными глазами, ища ответ на свой неизвестный вопрос. Он мог сверлить взглядом людей слабых и честных, а Антуан таковым быть перестал, как только связался с повстанцами и обучился у них лицедейству. Нацепляя маску и играя, он был убедителен и непроницаем. — Да что вы себе позволяете?! — воскликнул Антуан, отталкивая сжатыми кулаками Бастиана в грудь. — Затоптали весь Париж, нигде от вас продыху нет! Уберите руки! Завтра же напишу на вас заявление в военную комендатуру. Ваше имя и звание! — Оберст-лейтенант Бастиан Швайнштайгер.  Разумеется, при погонах и в форме не отрапортовать исполнительный и верный своей родине немец не мог. Пусть даже какому-то наглому, очень воинственному маленькому парижанину. Антуан бросил еще несколько выразительных, крикливых фраз по-французски, без надежды, что немец поймет смысл, но хотя бы возмущенный посыл до него дойдет. Гризманн вывернулся из лап немца и для верности смерил его взглядом. Отметив, что Бастиан, который согласно разведданным описывался как «серьёзный», «жёсткий» и вообще «кремень» во всех воплощения, теперь выглядел растерянным, каким-то зримо ослабленным, будто раненным куда-то за китель, но больнее и глубже, чем в тело. Пользуясь своим неожиданным превосходством и оцепенением противника, Антуан поспешил убежать в густеющую перед рассветом ночь.

***

Для Бастиана не было ничего невыносимее, чем терять над собой контроль. Настолько неотвратимо терять, что это было буквально физическое ощущение выскальзывающих из рук и обжигающих кожу ладоней вожжей, после потери которых объятые огнём лошади несутся под откос. Сравнимо с этим падением, в агонии потери трясутся опустевшие руки. Пальцы действительно начали немного подрагивать. Такое уже случалось ранее — приступообразно, среди листопада давно оставленных позади дней его юности и отчаянной влюблённости в забытых милых, от которых теперь не осталось даже имён. В те года Швайнштайгер был намного слабее, легче и свободнее, ему позволительно было малодушничать и теряться. Теперь же Бастиана придавливали к земле его возраст, звание и ответственность, несущая за собой угрозу разоблачения. Он больше не принадлежал только самому себе. Он принадлежал своему долгу. Который теперь, похоже, вслед за лошадьми, тоже отправлялся в пропасть. Особенно по вечерам. За тонкими оконными стёклами сгущалась расцвеченная огнями парижская розоватая тьма и начинался новый и всё тот же дождь с привкусом терпкой малины. Равномерный шум капель и струящихся по улицам потоков превращал грядущую ночь в силки из затягивающихся петель. Давящих на шею со всех сторон с каждым часом всё больнее. Сам себе не в силах назвать конкретной причины, Бастиан начинал нервничать и в первую очередь его выдавали дрожащие и зябнущие пальцы, ногтями самовольно выстукивающие неровную дробь по поверхности стола. Затем его выдавало нестерпимое, до ломоты в запястьях и першения в горле желание курить. Бастиан не курил много лет и не испытывал по этому поводу трудностей, но вот, одной мятежной ночи после второй встречи с французским преступником ему хватило, чтобы больше ни одни сумерки не ступили на землю без сопровождения вязнущего во влажности дыма. Дальше Швайнштайгера выдавали нервы. Их стало катастрофически не хватать. Бастиан знал, что все окружающие привыкли видеть в нём надёжную и безотказную машину. Сейчас же ему вечерами перестало хватать сил, даже чтобы просто выглядеть соответственно, не то что вести себя. Сослуживцы начали спрашивать, хорошо ли он себя чувствует и всё ли в порядке. Это был очень дурной знак. Одного тревожного и, по сути, правильного доноса в вышестоящие органы хватило бы, чтобы кто-нибудь из гестапо, более проницательный, чем сам Бастиан, устроил ему проверку. И тогда всё бы рухнуло. Не спасло бы звание. В условиях отвесного падения, всеми правдами и неправдами спасая свою палёную шкуру, Бастиан точно перестал бы терзаться этой душевной болезнью, навязанной природой и французскими вирусами, но навлекать на себя другие проблемы, чтобы насущные отошли на второй план, было глупо. Швайнштайгер стал дёргаться. Случалось, кто-то спокойно обращался к нему по имени или, чаще, по званию, а он либо не сразу осознавал и откликался, или, сам не понимая, какая проклятая сила заставляет его так реагировать, едва ли не подпрыгивал на месте и пугался. Его спрашивали о чём-то, а он мучительно долго не мог сообразить, что ответить. Он стал забывать о мелочах — то, чего с ним никогда не бывало и что он никак не мог себе позволить: черте куда кинуть ключи от кабинета или не запереть квартиру после ухода. От спокойного ночного сна не осталось и пары часов, кроме самых тяжёлых, укутанных в ленивый мрачный рассвет. Бастиан резко разучился засыпать. Ворочаться в кровати было бессмысленно, поэтому он, мысленно проклиная всё на свете, снова отправлялся на залитую ливнями улицу и гулял просто так, слушая бег воды и вглядываясь в тёмный туман окраин. Ко второму часу таких путешествий зонт переставал быть полезным. Швайнштайгер всё равно промокал до нитки. И бродил до тех пор, покуда уже нельзя было зажечь вымокшие сигареты отсыревшими спичками. В чём же всё дело? Лишь в том, что он чувствовал себя отравленным и не мог перестать думать о том человеке. Все свои бессонные ночи Басстиан пытался выгнать его из головы, хотя бы посредством понимания, почему это происходит. Почему мальчишка так ему понравился, что всё перевернул с ног на голову и, похоже, увёл сердечко, словно раритетный мерседес, прямо из-под носа у охраны. Только ночной дождь, шёлковыми лентами стекающий за шиворот плаща, мог охладить скручивающийся от сладкой боли позвоночник и позволить мыслить логически. Только обжигающий внутренние стенки рта горький дым упорядочивал мысли и очищал память от сумбурного потока из эмоций всех последних дней. Итак, ещё раз, здраво и спокойно: в чём дело? Сразу на первый план выходило объяснение, устраивающее раненные подкожно чувства. Этот француз, даже имени которого Бастиан не знал, был похож на того, чьё имя теперь, за необходимостью привлечь его ко внутреннему суду, как свидетеля, пришлось извлечь из небытия: Мирослав Клозе. Мирослав был поляк и откуда он вообще взялся в том небольшом баварском городе, который был родиной Бастиана? Понятное дело откуда — этим полякам, всё равно что цыганам, на месте не сидится. Бастиану было шестнадцать, когда этот подлец появился в городе. Как и многие другие, ему подобные, Мирослав был совершенно свободным, безродно-бездомным и неприкаянным, и потому без разбору мотался по стране в поисках места работы. Огромный хлопчатобумажный комбинат, градообразующее предприятие Кольбермора, могло эту работу предоставить. Швайнштайгер был из богатой семьи и к заводу имел отношение только косвенное. Бастиан в шестнадцать лет выглядел настолько устрашающе, насколько не имеет права выглядеть подросток в ранимые шестнадцать. Так уж сложилось исторически и генетически: в семье Швайнштайгеров такая внешность считалась достойной и истинно немецкой, но сам Бастиан пока не очень успешно с ней справлялся. Эта суровая внешность несомненно была весомой и самоценной, но она приобретала право называться роскошной только тогда, когда её, как дорогой костюм, горностаевую мантию и корону, умели правильно носить. Бастиан же не умел. Он просто получил эту внешность, резко свалившуюся на него в шестнадцать, и вынужден был с ней сживаться. Буквально за несколько месяцев из щекастого, светлого и сладкого ребёнка, напоминающего расплывшегося мягкого щенка, он превратился в воплощение силы, величия и грубости. При этом внутри он всё ещё оставался ребёнком, стеснительным, робким и мучительно не умеющим вести себя со взрослыми правильно, особенно тогда, когда взрослые, видя его, принимали за равного и ждали от него соответствующего поведения. Бастиан же только попадал в неловкие ситуации и никак не мог выбраться из того узкого круга приятелей, с которыми дружил с малых лет. С остальными людьми он не мог найти общий язык: его невольно воспринимали как молодого и злого зверя, рождённого для уличных боёв. Его сторонились и предпочитали не только с ним не спорить, но и вообще не заговаривать. Он не умел выглядеть достойно, поэтому для девушек был совершенно не привлекательным, даже наоборот, завидев его, они все одновременно немного пугались, словно при виде виде пьяного грубияна, и торопились навесить на лицо выражение отталкивающего отчуждения, чуть ли не презрения. Бастиана это, конечно, расстраивало и он, не смотря на то, что дома ему говорили иное, предпочитал считать себя уродом и никому не навязывать своё общество, особенно откровенно сторонящимся его девушкам. Единственной отдушиной для Бастиана оказался футбол. Так уж счастливо случилось, что именно в их городке нашлось немало желающих играть в него, и Швайнштайгер быстро влился в команду, где его уважали за силу и выносливость, и нисколько не обращали внимания на увесистую внешность. Капитаном и душой одной из футбольных команд и был Мирослав Клозе, недавно прибывший в город и с польской проницательностью всюду, как мышь, пролезший. Клозе напоминал выдру — так же ловко маневрировал среди людей, как среди прибрежных корней и камней. Такой же был хитрый и ловкий, и такой же красивый. Он не был высоким, но казался таким из-за стройности, доведённой до откровенной худобы. Однако эта худоба была исполнена физической силы, плотно прилегшей к тонким костям, словно замшевая шкура. Его мелкие черты лица были прорисованы с таким изяществом и поддельной беззащитностью, что невольно напрашивались на нежность. Возможно, его внешность была даже чересчур женственной, а лицо больше, чем нужно, носило на себе вид постоянной растерянности. Он всё время выглядел так, словно его обделили и он готов начать жаловаться. Наверное поэтому он и бегал так безумно быстро, и прыгал так высоко. И так же умел, будто лесной уж, выскальзывать из любых рук. Трудно было таким не восхищаться, особенно когда тебе шестнадцать и ты в свои шестнадцать чувствуешь себя ужасно огромным, неповоротливым и несуразным. Бастиан едва успел подумать, как было бы славно дружить с этим невесомым и лёгким, буквально летящим на каждом движении человеком, как получил эту дружбу. Наученный строгими наставлениями родителей, Бастиан знал, что всякие внешне привлекательные и малоимущие вертихвостки всегда будут хотеть пожить за его счёт, а потому доверять им не стоит. Бастиан не забывал об этом и в этот раз, но вскоре выяснилось, что Мирославу от него совершенно ничего не надо. Не надо даже защиты, какую хрупкие красотки приобретают в лице уродливых и огромных кавалеров, осчастливленных возможностью стать рыцарем для кого-то миниатюрного и прекрасного. Мирослав оказался просто ангелом, отправленным на землю специально, чтоб подарить Бастиану несколько таких дней, о повторении которых всегда будет мечтаться. Спустя полтора десятка лет, Швайнштайгер уже не помнил, как именно тогда всё сложилось, но они с Мирославом, словно по волшебству, вдруг подружились на несколько долгих солнечных летних дней. Лето всегда сближает. Лето это время знакомиться на улицах и улыбаться посторонним. Вдвоём они отправились то ли гулять, то ли в ближайшую пивную, то ли ещё куда-то. Закончилось всё пьяной ночью у костра. На Бастиана спиртное почти не действовало, а вот Клозе стал намного веселее и развязнее, чем обычно. Из-за иллюзии дружбы и душевного единства Бастиан выболтал ему всё, что было на душе, и каким-то образом вышел на то, что сам в себе в избытке находил: что очень нуждается в любви, ласке и понимании, но никогда, нигде, ни от кого её не получит с такой-то внешностью. Трудно было чётко воспроизвести, что было дальше, но Бастиан точно запомнил все слова Мирослава, когда тот сказал, что никогда не видел и не увидит никого столь же красивого как Бастиан. Да, не увидит, потому что пока Бастиан не готов. Ему просто нужно подождать и дорасти. И тогда он станет по-настоящему прекрасен, но пока… Пока Мирослав, смеясь и путаясь в польских словах, на которые незаметно перешёл, прямо на тёплой траве, прямо ночью, прямо под россыпью звёзд учил Швайнштайгера целоваться. Вернее, не столько учил, сколько щедро показывал, как это бывает. Бастиан всё ему позволял и никак не отвечал, потому что боялся, что собьёт его и помешает. Швайнштайгеру настолько нравилось всё происходящее, настолько он готов был аплодировать каждому правильному прикосновению к себе, что ему казалось, что после этой ночи он сможет, сколько бы лет после неё ни прошло, умереть спокойно, потому что всё самое хорошее и то, ради чего он был рождён, он уже испытал. Бастиан никогда не думал, будто Мирослав растлил его или изнасиловал, напротив. Бастиан думал только то, что ему заранее, до начертанного времени, показали, как хорош может быть земной рай, а потому все последующие годы до законного его достижения не были столь мучительны и пусты, как могли бы. Бастиан совсем не почувствовал боли тогда, а если и почувствовал, то сам в себе усилием воли её заглушил. На следующее утро Швайнштайер, помятый и замёрзший, проснулся таким счастливым, каким никогда не просыпался. Он чувствовал себя обновлённым, чувствовал себя правильным и намного более складным и настроенным на жизнь. Даже неповоротливое тело казалось теперь понятнее и удобнее. Всё в нём будто заработало по условленной схеме, в то время как до этого работало кое-как и вразнобой. Бастиан уверен был, что любит Мирослава как только в первый и в последний раз любят, готов на всё ради него и всё был готов ему простить. Даже то, что Клозе исчезнет, ведь даже Бастиан, даже в шестнадцать, понимал, что такие как он никому не принадлежат и постоянно ускользают. Бастиан так был ему благодарен, что готов был не пытаться удержать. Но было ещё несколько дней. Замечательных дней, в течение которых Мирославу ещё не наскучила эта возня и он благосклонно позволял Швайнштайгеру ходить за собой и не спускать покорённого взгляда. На те несколько дней Бастиан совершенно сбежал из дома. В те несколько дней августа светило солнце, а один раз разразилась гроза, которую Швайнштайгер встретил под открытым небом — первая в жизни гроза. На те несколько дней он был впервые жив и счастлив, хоть он и понимал, что такое поведение навлечёт проблемы не только на него, но и, что намного хуже, на Мирослава. Но снова нет. Бастиана изловили и вернули домой, он, по-детски напугавшись гневу отца и слезам матери, всё рассказал. Только Клозе уже и след простыл: исчез из города так же незаметно, как и появился. Все последующие проблемы Бастиан расхлёбывал только сам и только сам целых несколько лет страдал от всего больного и несчастного, что только росло и крепло внутри — от тоски. От потребности не столько в самом Мирославе, сколько в том, что Швайнштайгер чувствовал рядом с ним: чувствовал себя правильным, чувствовал себя нужным и осмысленным. Много лет ушло на то, чтобы как-то уйти от этого прошлого и приноровиться к настоящему. Кое-как Бастиан научился достигать гармонии с собой. Кое-как научился носить свою внешность, как мантию и корону, и выглядеть так, чтоб люди таили дыхание и восхищались или же, как и прежде, пугались, но уже не от неловкого уродства, а от тигриной угрозы элегантного грузного хищника. Но всё равно, того идеального баланса и согласия с собой как в первый раз, не было. И ни с кем другим не достигалось. Бастиан разными путями находил себе любовников, таких же летящих, стройных и ускользающих. Непостоянных, польских, появляющихся и исчезающих. Было бы наивным надеяться, что кто-то когда-либо будет лучше, чем первый. Но, кажется, теперь лучше… Или это не так? Или это просто обман лукавого Парижа и его загадочной вечной ночи? Мирослава давным давно нет, да и этот французский мальчишка не так уж на него похож… Не похож главным — тем, что Мирослав был добр к Бастиану и ласково и бескорыстно, пусть и без любви, но искренне помог ему. А этот мальчишка, скорее всего, просто враг. А враги всегда всё ломают и несут одни беды. Но сердце, кажется, решило иначе. Сердце, кажется, вдруг обезумело и решило заменить то прошлое этим ненастоящим. Решило и всё тут. И весь тот невыносимый разброд, который едва не убил Бастиана перед его семнадцатилетием, теперь со всей силой вернулся. И требует его. Его одного. Не из прошлого, а из будущего, не повторяющего старый образ, а нового. Наверное, пора, да. Как только Бастиан принял решение, ему стало намного легче. Его нервозность и тревога отступили, но он не имел права обманывать собственные чувства, иначе бы они окончательно ополчились против него. Вместо бессмысленной борьбы он вступил с ними в сговор. Вернее, малодушно поддался на их шантаж. Согласился отдать им то, что они хотят, а взамен попросил не мешать. Дать делать свою работу. Поэтому, когда Бастиан с организованной им, совместно с отделением гестапо, облавой вломился в «Красную Мельницу», он был совершенно твёрд, рационален и спокоен. Даже больше, чем обычно. Потому что сейчас его решимость и суровость не притормаживали больше не актуальные понятия о благородстве, чести и великодушии. Всем уже давно понятно было, что в «Красной Мельнице» пускает корни партизанский рассадник. Всех посетителей и персонал в тот вечер переловили, а само место чуть было не сравняли с землей. И зря, лучше бы действительно сравняли. В подвале обнаружился тайник с оружием и что-то вроде небольшого, но хорошо укомплектованного штаба. Швайнштайгер сам подал рапорт о прошении назначить его вести это расследование. Он сам допрашивал и осматривал, едва ли отдавая себе отчёт, что всей мощью своего положения он просто пользуется ради такой безумной цели, как ловля того преступника. Но иначе его было не поймать, как не поймать чёрную кошку ночью в Париже. То, что этого парня должны были знать, как минимум, те девушки, на защиту которых он вступил в тот вечер, когда Бастиан впервые его увидел, не подвергались сомнению. Пытать женщин было низко, но они действительно были пособницами саботажников, а потому жалость требовалось отключить. Выяснилось многое. Удалось накрыть несколько штабов, перекрыть их каналы связи, лишить транспорта и иллюзии безнаказанности. На парижских улицах полилась кровь и лилась она всё сильнее. Совсем озверев, Бастиан едва ли не сам участвовал в перестрелках. Что ещё ему осталось, когда среди серого дождливого дня машину, в которой он ехал с другими офицерами, пытались взорвать, метнув под колёса бомбу? Швайнштайгер и сам хотел крови. Она заглушала в нём другую непреодолимую и, увы, неутолимую тягу. Она давала оправдание его безумию. Она позволяла не играть больше роль бесстрастной машины, она давала ему другую роль. Несомненно ту, для которой он был рождён — роль бойца в крови и копоти.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.