ID работы: 4549734

Lebhaftes Frankreich

Слэш
NC-17
Завершён
155
автор
Скаэль соавтор
Размер:
92 страницы, 13 частей
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
155 Нравится 75 Отзывы 41 В сборник Скачать

Vaugirard

Настройки текста
Ощущение того, что их загоняют в силки, расставленные в причудливом, полубезумном порядке, к подполью приходило постепенно. Запаздывая где-то на крутых поворотах, теряясь в проулках, увитых виноградными лозами и туманом, оскальзываясь на булыжных мостовых, коварно сбрызнутых дождём. Поначалу атаки немецких подразделений казались случайными. Удачно попавшими в виноватую вену уколами с ядом напоминания, что вы, дорогие парижане, больше не вольны в своём городе, извольте подчиняться новым правилам, иначе будете наказаны. День ото дня угроза истребления рисовалась всё более отчетливо и окрашивалась во всё более тревожные тона, взятые взаймы с больных изломанных картин Эгона Шиле. Антуан жил на поверхности, на виду, исправно занимаясь полученным от подполья заданием, и ничто не отвлекало его от дела. С усилением патрулей любимые с детства улочки обросли немецкими солдатами в форме, подозрительными до всего, что двигается и думает не по их странному уставу и воле. Документы они проверяли повально, обыскивали агрессивно, а искра подозрения в сторону того или иного человека мигом превращалась в задержание и конвоирование на допрос. Из раза в раз становясь свидетелем подобной несправедливости, честное сердце Антуана захлебывалось лавовой кровью, тело рвалось защищать невиновных, слабых, попавшихся в ловушку несчастных сограждан. Но вместо подвигов он вынужден был отворачиваться и, пряча личину отважного заступника, проходить мимо. Сжав кулаки и кусая губы в кровь от мучительной невозможности ничем никак помочь, он шёл прочь, и с каждым шагом, который отдалял его от места преступления, ненавидел себя всё жарче. Желание делать храбрые глупости безудержно росло и ширилось, занимая больше пространства под кожей и нестерпимо прижигая сердце. Это сводило с ума. Еще тяжелее и ничуть не проще Антуану было держать себя в руках, когда он не выходил на улицу и не видел ничего своими глазами. Воображение предвосхищало реальность, рисуя её мрачнее и безысходнее, чем она, вероятно, была. Он переживал уж слишком. Закрывая себя в квартире, уверял, что это для собственной безопасности, а не потому, что трус, не потому что не сумеет сдержаться и попадется-таки в немецкие когти, а на допросе обязательно расколется и сдаст всех своих. Нет, нет. В четырех стенах его прочно удерживала мысль о том, что Оливье точно не одобрит такого безрассудства, точно не простит ему той самой «неуместной храбрости». «Вот он я, один против нацистов! Я не боюсь их. И вы все не должны. Посмотрите, какой я молодой и смелый, разве я не воплощение летящей белокрылой свободы?! Внемли мне, о благословенный Париж!..» Сколько слов Антуан успеет сказать прежде, чем пуля из ближайшего маузера поставит в его речи, прямо в лоб кровавую финальную точку? Да нисколько. Немцы не любят французов, но еще больше они не любят говорливых французов. Всю их мушкетёрскую, сверкающую на острие шпаги удаль и глупую браваду. Наверное, прав был тот офицер у «Красной Мельницы» с горькими губами и бесцветными глазами: Антуан действительно не понимал, в какой стране он теперь живёт. Упрямо Гризманн продолжал не верить в то, что Франция отныне и навсегда вот такая — униженная и покорная, распластанная под немецким сапогом, обездвиженная кожаными ремнями и скованная цепями, впившимися в её роскошное тело, воспетое и вознесенное на алтарь красоты бесчисленными художниками и поэтами. Понадобилось несколько вдумчивых вечеров наедине с крепкой выпивкой, делающей пространство от виска до виска гулким и недоступным для любых мыслей, чтобы очиститься от сердечного едкого уныния. От дизентерийной лихорадочной депрессии, отобравшей сон и внутреннее равновесие. Найти истину на дне стакана с вином оказалось упоительно просто, труднее было променять похмелье на кристальную чистоту обновлённого сознания. Пару дней Антуан Гризманн был безбожно пьян. Так пьян, как не бывал пьян никогда в своей жизни. Разбавив свою густую молодую кровь градусами, он обрел тишину в голове и послушное биение сердца — это было именно тем, что требовалось для успокоения. А все ночи, что он беспробудно проспал, вкачали в его тело магические силы из глубин беззвёздных, пленённых, как и всё вокруг, парижских ночей. И Антуана, когда он очнулся, точнее, пробудился заново, словно восставший из мертвых румынский полулегендарный князь, неудержимо потянуло прочь из своего склепа, на волю, дышать Парижем, чувствовать его, быть с ним, жить с ним эти ночи. Ночи по-прежнему были прекрасны и чарующе-туманны, они делали Париж призраком самого себя. Казалось, что густую завесь, залившую город, можно черпать хоть руками, можно надеть на себя, так же как в неё одеваются фонари, деревья и дома. Однако введённый комендантский час лишил Антуана любимого времени суток, запечатав в квартире под обновленным страхом стать утащенной в застенки жертвой полиции. Зато дни, угрюмые, пасмурные и одинаково-серые, были полностью в его распоряжении. За исключением нескольких улиц и кварталов, куда ходить не стоило: слишком много фрицев, совсем уж каких-то озверевших. Антуан бродил по центру и прилегающим четырем округам. Внешне он был типичным горожанином, смирившимся с ситуацией, со всеми этими грубиянами-немцами и с их присутствием, надписями на их языке, и тем, что большинство культурных учреждений Парижа вдруг превратились в рассадники гестаповских гончих и прочих надзорно-карательных органов. Экспрессивное, чувственное и всё такое истинно-французское во всеуслышание было объявлено дегенеративным, неправильным и преступным. Ну что ж, если немцы желают воевать не только с людьми, но и памятниками культуры, то в Париже им определенно будет, где развернуться, чтоб удовлетворить непомерную кровожадность. Нацисты душили с профессиональным умением, натренированными пальцами и с непререкаемым авторитетом, который сами на себя возложили как сиятельную, обрамленную бриллиантами корону. Антуану не нужна была эта бесполезная безделушка, он всеми силами мечтал перерезать однажды горло той голове, которая этой короной венчалась. Но немцев было слишком много, разбегались глаза. Высокие мундиры сменялись высочайшими, заоблачными и недосягаемыми, приезжали-уезжали, путали и сбивали с толку установленную за ними слежку. Осмотрительные ублюдки, хитрые и вёрткие. Жаль, что не дураки… После того, как Антуан неожиданно запутался в родных улочках и попался в хитро и умело расставленные на него силки, от слежки за Бастианом пришлось отступиться. Перепоручив немца и все его скучные маршруты одному из товарищей, Антуан вновь залёг на дно. На второе посещение дно показалось уютнее, а выплывание на поверхность далось без вязнущей в иле неуверенности в себе. Однажды собрат по подполью пришел к Гризманну на квартиру обменяться последними новостями и городскими сплетнями, и заодно сообщить, как поживет бывший «контакт». Антуан вдруг взбеленился, нарычал и нафыркал, мол, его вовсе не волнует, чем занимается тот фриц. Едва ли чем-то любопытным и приятным для Франции! И вообще, немец теперь твоя забота, Пьер, вот и занимайся им. И хватит об этом, иди ты к чёрту. Вместо глупостей Антуана куда больше заботили дела притихших товарищей. Он старался не волноваться, уверенный в том, что предусмотрительный Люк не допустит беды. Он обязательно убережёт людей, уведя их тайными тропами в зону безопасности. Антуан повторял это как мантру, как заклинание, но довольно быстро его уверенность пошла трещинами. Возможно, ему стоило подумать своей головой. Возможно, ему стоило проявить, наконец, характер по отношению к Мод. Возможно, им всем стоило гораздо раньше перебраться на окраины, где внимание фрицев неизбежно рассеивалось в серой мути горизонта и бесконечности полей и перелесков вместо того, чтобы до последнего торчать в Париже. То ли они были слишком смелыми, то ли непростительно долго тешились своей бесплотностью. Мнимой и глупой. В какой-то момент стало вдруг поздно спасаться. Некуда бежать и не за что хвататься: каналы связи и доставки оружия и продуктов перехватывались, обсаживались гестаповцами, а все причастные, пойманные с поличным, расстреливались на месте. Новости об уничтожении первых штабов опаздывали и прибывали тогда, когда накрывались облавами следующие. Среди наводнившей подполье паники стала явной одна мысль, быстро переросшая в уверенность: немцы вышли на охоту с собаками и капканами. Но отнюдь не для того, чтобы хватать живых, а чтобы истравить и как можно сильнее изранить, искалечить и дать сполна ощутить всю тяжесть совершённых против системы грехов, пока палач с ножом, затмевая подлунный Париж, будет приближаться к обречённому. Охота разрасталась страшным, адским пожарищем, свободно гуляя по городу, заливая его алым маревом и непроглядно-черным смогом, жадно пожирающим листву и со злорадным упоением ломающим двери, кости и жизни. Всласть отведавшие крови нацисты, казалось, сошли с ума от её доступности в пределах полёта автоматной очереди и дурящей голову яркости, которая раскрашивала бордово-тёплым пустоту и холод мостовых. Многие подпольщики уже погибли, оказались прилюдно казненными или же были схвачены и теперь доживали свои последние дни в гестаповских подвалах. Но были и те, кто только сильнее сплотился и озлобился, вознамерившись показать гордый оскал и цапнуть как можно больнее.

***

Но ведь всё это не для него. Разве это он? Разве он чувствует себя хорошо, когда видит смертельный ужас в обращённых на него глазах? В обращённых на него, дрожащих губах. В обращённых на него, изломанных, разбитых лицах. В обращённом на него слабом, полубезумном бормотании. Но если не так, то только хуже. Хуже, если допрашиваемый держится храбро. Каждый третий подлец норовит плюнуть в лицо — Бастиан давно уже понял, что лучше не подходить близко к этим французским змеям. Каждый второй подлец норовит завести шарманку о том, что немцы — ненавистные захватчики, а парижане лишь делают то, что сделал бы каждый честный гражданин и патриот на их месте. Выслушивать эти очевидности и спорить с этим было скучно и не надо. Приходилось применять силу. Стоило это сделать, холёные французы ломались как спички. Большинство из них и пытать было не нужно. Просто надавать по лицу или, что приятнее и чище, окунуть на пол минуты головой в ледяную ванну. Все эти птицы быстро начинали петь и выкладывать все их общие на всех тайны, адреса, явки и пароли. Вот и получалось, что в их единстве крылась их слабость. Раскалывался один, шёл на дно и тащил за собой ещё десяток сопричастных. Бастиан сначала, как мог, пытался избегать прямого насилия на допросах. Не потому, что был наивен и жалостлив к очевидным врагам, а только чтобы по привычке заранее успокоить свою совесть, которая теоретически могла проснуться в неподходящий момент и испортить дело. Только в первые сутки Бастиан, едва сдерживаясь, играл доброго следователя. Едва ли не с радостью он на следующий день выслушал от осмелевшего допрашиваемого уйму оскорблений, после чего улыбнулся и позвал охрану. Всё-таки противно было вести допросы в крови и грязи, не хотелось чувствовать тошнотворных запахов развороченной плоти, поэтому Бастиан предпочитал более гуманные методы. Пытка с погружением под воду нравилась ему больше всего. Он сам держал в руке секундомер и кивком головы указывал солдатам, что нужно делать. От тридцати секунд без воздуха никто не умирал, но зато все пугались как сумасшедшие. К преступникам покрепче применяли электрический ток или отправление в крохотную камеру без воды и света. Самым действенным, но и самым затратным был метод угроз и запугивания… Бастиану всё это не нравилось, но он погрязал в этом, как в трясине, узнавая всё больше, всё больше пачкаясь и не зная, как выбраться. Вернее, как выбраться он знал, но опасался, что однажды станет слишком поздно выбираться, поскольку скорость погружения была поразительной. Практически в первый же день начала развёртывания карательных акций в Париже откуда-то сверху к Швайнштайгеру поступило предложение, от которого было как всегда трудно отказаться. Ему предложили вступить в СС. У него и раньше не раз появлялась такая возможность, от которой он увёртывался как мог. Увернулся и сейчас, быстро обратившись к своему непосредственному берлинскому начальству и надавив на то, что его прямые обязанности находятся вне юрисдикции СС. Это сработало, но Гестапо, едва с ним познакомившись, вцепилось в него как пёс. Это могло помочь делу, но это же могло всё испортить. В конце концов всё свелось к тому, что Бастиан лично сотрудничал с Гестапо, но как «внештатный специалист, привлечённый для особого задания». Что именно в нём нашли такого ценного? Во-первых, изначально, из-за замутнённого сознания не вполне понимая, куда впутывается, он сам к этому стремился и даже использовал свои старые родственные связи — несколько телефонных звонков решили дело. В парижском Гестапо такому сотрудничеству были только рады. Радивых кадров у них хватало, но Швайнштайгеру, видя, что он не претендует ни на чьё место, никто палки в колёса не ставил. Дальнейшее можно было назвать крупной удачей (в последствии — фатальным поражением): к Бастиану неожиданно проникся дружескими и явно таящими за собой долгий умысел чувствами один штурмбанфюрер. За высоким званием и огромной опасностью, за внушающей ужас и трепет формой едва ли можно было разглядеть человека. Этим человеком оказался Томас Мюллер, молодой, помешанный на работе, но простой и весёлый парень из Баварии. Настолько простой и весёлый, что в минуту первого знакомства с ним в воздухе неизменно повисал вопрос, какого чёрта он делает в СС. Как его взяли в СС? Зачем он там? Туда разве кого попало берут? Он же далеко не идеален, он же, за версту видно, что по-крестьянски безроден, элементарен, недалёк и воспитан на улицах. Но воспитан на улицах, которые были родными и Бастиану — он знал их: на улицах добрых и солнечных, которые ласково научили Мюллера, как и тысячи других подобных ему мальчишек, искренне улыбаться, радоваться жизни, вести себя подобно добродушным псам — чуть ли не кататься спиной по траве, когда выглядывает солнце, и то и дело выдумывать что-нибудь забавное. Мюллер любил дурачиться и играть едва ли не в детские игры: подойти сзади, стукнуть по плечу и отбежать или кинуться чем-нибудь с противоположного угла комнаты в ничего не подозревающую жертву, а сразу после этого сделать невозмутимый вид… Делать невозмутимый и неприступный вид он умел, как и умел идеально носить свою форму, при этом поразительно сочетая опасную стройную элегантность с умилительной неповоротливостью. Очевидным становилось единственно возможное объяснение: это несерьёзное поведение является лишь прикрытием и маской, за которой удобно и комфортно скрываться опытному охотнику. Который звание своё получил не просто так и место своё занимает по полному праву. Похоже, это и было истиной. Это стало понятно, когда Швайнштайгер в первый раз увидел его в деле. В тот день они накрыли штаб сопротивления, располагающийся на старой бойне. Бастиану там присутствовать не было необходимости, но он отправился, отчасти потому, что от Мюллера было не отвязаться. Через все его шуточки и очаровательные неловкости, когда он путался в полах своего плаща или, увидев кошку, бросался её гладить, безотказно работало то, что если он чего-то хотел, то он этого добивался. Любой ценой. А цена эта ускользала от внимания и становился неясной, потому что, что бы Мюллер ни делал, в конце он, словно точку, ставил что-то смешное — умудрялся с истошными криками поскользнуться или, наоборот, потрясающе ловко подкинуть в воздух фуражку и налету поймать её бесхитростно-кудрявой светлой головой. Этот последний эффектный жест каждый раз перечёркивал все предыдущие. Даже Бастиан, даже другие высокие званием эсэсовцы никакими силами самообладания не могли удержатся от улыбок, от фырканья, от переглядок и нежно-укорительного «вечно он что-то выкинет, вот ведь артист». Все, конечно, понимали, что это лишь фокус и действенная техника отвлечения внимания от настоящей силы и власти, которыми Мюллер обладал, но всё равно попадались на эту удочку. И всё равно невольно в душе верили, что он и правда такой. Сочетающий в себе несочетаемое. Ведь нельзя быть расчётливым гением коварства, когда влетаешь в свой кабинет с булочкой во рту и фуражкой набекрень и на каждый второй документ проливаешь кофе. Но Бастиан увидел его в деле. При штурме и захвате здания. Мюллер сам руководил операцией, сам отдавал распоряжения солдатам, при этом не забывая отпускать шуточки и обезоруживающе улыбаться во весь рот, но действовал он поразительно быстро и успешно. Было видно, что все, кто был ниже Мюллера званием, обожали его и пошли бы за ним хоть в жерло вулкана. Потому что он был ко всем своим подчинённым предупредителен и добр, словно каждому приходился земляком, и говорил с ними на одном языке, понимал их и нисколько не считал и не ставил себя выше кого-либо. Те же, кто были выше Мюллера по званию, снисходительно прощали и позволяли ему его поведение и во всём полагались на его методы и питали к нему, показательно верному, милому и честному, невольное доверие, которое он всегда оправдывал. Мюллер всем этим умело пользовался, жонглировал людьми, отношениями и связями и нигде не совершал промашек, всё расставляя по местам и всё проворачивая максимально выгодно для себя. При том штурме скотобойни он, аккуратно не подставляясь под вражеские пули, упорно лез вперёд и при этом подгонял сварливыми ругательствами товарищей и, да, создавалось впечатление, что он такой же как они. Простой и рабочий. Где-то через час Бастиан стал свидетелем другой картины. Со скотобойни перекрыли все выходы, поэтому пара десятков находившихся там диверсантов все, как один, попались. Некоторые из них были ранены — Мюллер тут же приказал оказать им помощь и даже с ними говорил как друг. Один из присутствующих офицеров отозвал Мюллера в сторону и что-то сказал, Мюллер в ответ ему развёл руками и улыбнулся как лягушка. Как позже выяснилось, было сказано, что всех переловленных везти на допросы не обязательно, хватит и половины. Всё в том же дворе скотобойни, несмотря на накрапывающий дождь и стремительно темнеющее небо, Мюллер лично поговорил с каждым пойманным. Именно так: ничего не боясь и не жалея времени, он отводил их в сторону и, не понижая голоса, говорил с ними на практически идеальном французском. Говорил сначала хмурясь, но потом в своей манере говорил и улыбался, жестикулировал и брался что-то доказывать. Некоторых он даже в пылу оживлённого спора хлопал по плечу и согласно кивал, после чего отводил обратно к остальным — было ясно, что он и этого покорил. Так он поговорил с каждым, после чего сам всех рассортировал. Половину на машинах отправил в отделение, а другую половину по его приказу здесь же, расставив у ближайшей стены, растерянных и поражённых, расстреляли. Этот приказ о казни Мюллер отдал будто бы в последний момент, будто мог и забыть про это, смешно запамятовать. Позвав Бастиана, он пошёл к своей машине, ворча на сырость и ветер. Один из солдат, оставшийся сторожить пленных, окликнул его, снова как друга окликнул и спросил, что делать с людьми. Уже уходя, оборачиваясь на оставленных, как на покидаемых надоевших знакомых, Мюллер сказал «расстреляйте или выпейте с ними чаю». Потом, уже почти сев в машину, он цокнул языком, с показушно недовольным видом вернулся обратно и проконтролировал то, как немного оробевшие солдаты выполнили его приказ. На допросах техника славного и забавного парня не действовала. Бастиан и этому становился свидетелем, благо Мюллер таскал его всюду за собой, находя оправдания этому присутствию самыми невероятными и забавными способами вплоть до саркастичного «они расколются от твоей красоты», бесхитростного «мне нравится, что рядом родные люди» или излишне наивного «мне лучше думается под твоё сопение». В допросных Мюллер снимал с лица улыбку, словно скальпелем срезал, и становится совершенно бесстрастным. И совершенно бесстрастно, отрывисто брошенными командами, руководил своими подручными из числа солдат, которые его обожали. А уж они знали своё дело. Они, действуя сплочённой командой, давали попавшимся в их руки людям максимум боли, какой можно причинить, не убивая. Под этими пытками начинали говорить без исключения все. И все всегда давали ценную информацию, потому что Мюллер никогда не ошибался в выборе нужной жертвы. Казалось, он и так заранее знал, что лежит у неё в голове, только хотел, чтобы она сама сказала. Складывалось впечатление, что Мюллер и в одиночку переловит всё сопротивление, но он настойчиво добавился того, чтобы работать вместе с Бастианом и ни с кем другим. Он будто специально этого хотел, чтоб самозабвенно нести в присутствии Швайнштайгера милую чепуху, ездить с ним в одной машине, то и дело фамильярно прислоняться к нему и каждый вечер подолгу уламывать выпить вместе пива — но уламывать так, что Бастиан не должен был на это соглашаться. Швайнштайгер чувствовал, что попался на крючок. Не мог только понять, зачем это Мюллеру. Если бы Мюллер хотел его погубить, то сделал бы это легко и изящно, шутя и играя, за один день, как и всё, что он делал. Мюллер был очень опасный человек, прирождённый эсэсовец и гончий пёс, для которого не было ничего невозможного. Это стало ясно где-то через неделю. Именно из-за неотвратимо возникающего восхищения им и ещё более неотвратимо крепнущей с ним дружбы (вернее, из-за доверчивого, послушного эмоциям сердца, которое начинало воспринимать Мюллера как друга), Швайнштайгер понимал, что так просто из этой игры уже не выпутается. Разве что, из Парижа уедет. Разве что, бросит всё и унесёт ноги пока не поздно… Но тогда придётся бросить затянувшиеся поиски Антуана Гризманна. Да, да, делом нескольких дней было перетрясти персонал «Красной мельницы» и выяснить, кем был тот парень. Удалось даже вычислить и схватить его сестру, которая была немного похожа на брата, Швайнштайер сразу это заметил: похожа разрезом белочьих глаз, похожа формой губ и смугловатым цветом кожи. Стоило уловить это сходство, сердце сразу же дико рванулось вверх и непременно выскочило бы из горла и запрыгало бы по полу, но Бастиан усилием воли его остановил. После получаса, проведённого наедине с Мюллером, сестра Гризманна поразительно спокойным голосом и с совершенно отсутствующим остекленевшим взглядом выложила, что её брат молодой, глупый и откровенно слабый, не способный не то что на убийство, даже яблоко с чужой яблони сорвать не в состоянии — так покраснеет, что весь сад сожжёт. Девушка без сокрушения признала, что её брат связался с сопротивлением, но по её словам, они только задурили ему голову идеями и сделали параноиком. Антуан сбежал из дома и всё, что он сделал противозаконного, это несколько раз передавал из рук в руки сведения. Можно было предположить, что девушка врёт, но Швайнштайгер понимал, что если принять её слова на веру, так будет намного лучше. Конечно, расстрелять можно и за меньшие проступки, но если Гризманн после поимки пойдёт на сотрудничество, то его можно будет спасти или перевербовать и тем самым спасти ещё вернее… Его сестра рассказала, где у неё дома можно найти фотографию брата. Но где его искать в настоящий момент она действительно не знала. Фотография — это для ориентировок и опознания. Это потому что нужно найти этого Гризманна. Хождением по острию ножа была обречённая на кромешный провал попытка объяснить Мюллеру, зачем Бастиану понадобился именно этот мелкий сопротивленец. Но Томас никаких подробных объяснений не потребовал. Швайншайгер так и не избавился от ощущения, что Мюллер каждую секунду, что они знакомы, видит его насквозь, а потому знает всё. Знает и не может не замышлять чего-то грандиозного. Но что поделать? Мюллер с заговорщическим видом потолкал Бастиана локтем в бок и сказал, что они непременно найдут этого мальчишку. Никуда не денется. Томас так и сказал: «Никуда не денется». Бастиан же отчётливо понял, что это он сам никуда не денется. И нет дороги назад, нет совершенно никакой дороги, кроме той, которую Мюллер проложил согласно своему неведомому плану. А Бастиан, окончательно успокоившийся в работе и взявший себя в руки, совершенно не знал, что делать. Мюллер так его запутал и так занял опасениями и предположениями все его мысли, что уже и не до Гризманна было, особенно в свете того, что Гризманна Бастиан давно не видел, а потому, остыв и успокоившись, действовал логически и разумно и поэтому понимал, что ему совсем не нужно встречаться с Гризманном. Не нужно видеть его и тем самым губить себя, ведь если увидит, то эмоции и бесконтрольные чувства, как и в предыдущие два раза, снова возьмут верх и Швайнштайгер снова сорвётся… А именно этого Мюллер, может быть, и ждёт. Но зачем это Мюллеру? Но кто его знает? Может, это одна из его шуток, перешедшая на иной уровень. Может, ему просто интересно, что из этого всего выйдет. Может, он ни о чём не догадывается. Может, он просто славный парень, который хорошо делает свою работу и хочет быть для Бастиана другом, просто потому, что они родились и выросли в одних краях. Может, может. Может, правильным было бы сбежать из Парижа. Сбежать, пока ещё не арестован, пока не оставил прямых улик в собственной греховности, пока имеется иллюзия, что у Мюллера нет доказательств, а значит, можно просто ускользнуть. Потому что хитрая рожа Мюллера того и гляди окончательно перебьёт лицо другое. Просто Мюллера слишком много. Он теперь повсюду. Он утром приезжает на своей шикарной немецкой машине к дому Бастиана — он всегда ездит сам и без всякой охраны и ничего не боится. Он приезжает то в шесть, то в семь, то в пять утра, никогда не угадаешь. Приезжает и начинает сигналить под окнами как сумасшедший, поднимает на уши весь район, а когда изо всех окон на него начинают сыпаться проклятья, он, крайне довольный собой, счастливый как пёс, выскакивает из машины и несётся бегом, наверняка перескакивая по лестнице по две или три ступени. И едва Бастиан успевает открыть дверь, Мюллер влетает внутрь, сносит Бастиана к стене весёлыми объятьями и дальше идёт бушевать по квартире, роняя вещи, спотыкаясь о мебель, таща в рот всё съедобное и при этом рассказывая, что у карательного отдела на сегодня запланировано. А дел всегда невпроворот. Рядом с ним Бастиан чувствует, что не принадлежит себе. Принадлежит ему. И даже осознавая весь кошмар происходящего, всё равно не может не смеяться над его шутками, искренне и устало, и не может не чувствовать себя легко. Практически непринуждённо. И это вместе с постоянным напряжением и ожиданием подвоха. Это всё всегда вместе. Бастиан заразился этим сочетанием несочетаемого. Заразился и не знал, что делать. Настолько не знал, что не знал даже, нужно ли ему лечение. Лицо Мюллера, весёлое, разбойничье и лишённое всякого изящества, если присмотреться, то отчаянно неправильное, грубое, но не такое грубое, как у Швайнштайгера, а грубое в силу своей угловатости и уголовной простоты, ещё бы чуть-чуть, и некрасивое, это лицо стало слишком привычным. Стало, как это ни поразительно, родным. Таким, в какое даже можно было бы ненароком влюбиться, как Бастиан всегда, тепло и неторопливо, влюблялся в друзей, — он позволял себе думать об этом украдкой и с огромной осторожностью, только бы Мюллер не догадался. Но при этом бессмысленно было от Мюллера пытаться что-то утаить. Он всё всегда заранее знал. У него все ходы были заранее расписаны. Поэтому Бастиан не мог не принимать во внимание тот факт, что Мюллер быстрее его самого распознал бы невольно зарождающуюся симпатию. А может, это и был его план? Нет, было бы слишком глупо предполагать, что конечной целью Мюллера являются какие-то там чувства… Но, с другой стороны, любая мысль, рождающаяся в голове у Бастиана, уже давно рождалась там лишь потому, что Мюллер давал ей к этому посыл… Бастиан чувствовал, что всё, не выбраться ему уже из этой невидимой ловушки. Он пойман и со всех сторон в него воткнуты рыболовные крючки, без боли дёргая за лески которых, Мюллер вертит им, как хочет. Если Мюллер захочет от Бастиана любви, как бы ни банально, глупо и тривиально это ни звучало, то он дёрнет за одну из серебряных лесок и всё сложится именно так: Швайнштайгер покатится под гору, как снежный ком, по дороге обрастая верностью, преданностью, обожанием, подражанием, желанием и всем тем, что Мюллеру будет угодно. Но пока он ничего не делал. Или делал? Пока он, переполошив очередным пасмурным воскресным утром пол Парижа, как всегда летяще, неся с собой радость и звон, ворвался в квартиру Бастиана. Как всегда сходу так толкнул едва приоткрытую, всегда покорную его приходу дверь, что Бастиан отлетел к стене. Но дальше произошло непредвиденное. Выяснилось вдруг, что их ежеутренние фамильярные приветственные объятья на самом деле не фамильярные. Швайнштайгер как-то умудрился не заметить, что объятья разрастались по времени и близости каждый день и к этому воскресному утру вплотную подошли к тому, что Мюллер, ворвавшись, прижал его к себе, коснулся лбом его лба и с наигранным испугом выдохнул улыбку в его губы. От Мюллера пахло серым уличным дождём и беззлобными проклятьями, которые, как всегда, просыпались на его плащ на улице. Мюллер специально так сделал: теперь вся улица знала, что в этом доме живёт немецкий офицер и что к нему каждое утро заявляется неугомонный кавалер. От Мюллера пахло кофе и апельсинами. Мюллер специально так сделал: Швайнштайгер понял всё только сейчас и только сейчас поразился, как можно было не понимать до этого. У него с самого начала не было выбора. Обнимая и кружа по прихожей, Мюллер забрался отчаянно холодными руками под его одежду и соединил кончики пальцев на его спине. Стало вдруг очевидно, что все эти прикосновения между ними уже бывали ранее, только до этого Бастиан, будучи глупой птичкой, попавшей в огромную липкую паутину, принимал эти прикосновения за что-то другое. А теперь уже и не откажешься. Теперь не сбежишь. Мюллер сказал, что у него хорошие новости. Сказал, что Антуана Гризманна поймали, а сразу после поцеловал, неспешно принеся на своём языке тот вкус, какой имеет совершенное счастье.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.