ID работы: 4549734

Lebhaftes Frankreich

Слэш
NC-17
Завершён
155
автор
Скаэль соавтор
Размер:
92 страницы, 13 частей
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
155 Нравится 75 Отзывы 41 В сборник Скачать

Luxembourg

Настройки текста
Под скудным светом керосиновой лампы, помигивающей, точно встревоженный пульс в забитых пылью венах, Люк скатывал в рулон разложенные по столу карты. Он был мрачен, скуп на ободряющие слова, которые даже не пытался искать, и зримо подавлен. Точно так же, как и те немногие, добравшиеся-таки до этого штаба. Ещё не обнаруженного, но вероятно уже находящегося в опасности разоблачения. Отведённые дни крошились под тяжёлой поступью приближающегося финала, который с понятной неизбежностью исцарапает их всех в кровь и мясо. Четверо повстанцев шептались меж собой, будто боясь, что отсыревшие стены предадут их и воробьиными перьями разнесут голоса по Парижу. Они нервно ёжились, перебрасываясь храбрящимися взглядами, и с усердием смолили горькие папиросы, отказываясь думать, что они последние. Небольшой подвал затягивало душным дымом точно так же, как наружные улицы Парижа под вечер кутаются в сумерки, сплетённые из тоски и отсутствия луны. Упругое махровое угнетение осязалось и ощущалось физически. Оливье Жиру с сосредоточенным видом покручивал в руке револьвер. Проверял заряды, оценивал достаточность смазки и насколько легко оружие лежит в отвыкшей от его тяжести ладони. Никакой уверенности, воодушевления или особой надежды в этом куске металла он не находил, как ни пытался. Уж очень ему хотелось никогда им не воспользоваться. Возможно, если только для защиты кое-кого… Того, кого — слава богу! — здесь не было, кто притворялся ночной кошкой лучше всех и чьи глаза (как Оливье справедливо мерещилось) матово, с опалесцирующей потусторонней силой, мерцают там, наверху, в темноте городских улиц. Пусть он будет где угодно, лишь бы в безопасности. Учитывая, что случилось с «Красной Мельницей», эта мольба Всевышнему отнюдь не праздна. Про мятежную и изловленную гестаповцами Мод говорить было строго-настрого запрещено. Особенно Антуану. С каждого подчинённого ему человека Люк взял клятвенное обещание, что тот ни слова не скажет Гризманну про облаву в кабаре и про схваченную сестру. Этот парень и раньше-то слыл достаточно проблемным для простой работы, воспринимался инструментом уж слишком тонкой настройки, чтобы бездумно тратить его на всё подряд только лишь потому, что банально не хватает кадров. Сейчас же он постоянно находился в опасной близости к врагу, ожигаясь о волчьи, прожекторно-рыжие глаза и режущие подозрения, очевидно переживал и боялся своего одиночества в окружении ловушек, так что любое тревожное известие (особенно о семье) неизбежно расшатало бы его системы и вывело из строя. А кому он нужен сломанный, неправильный и безвозвратно испорченный? Люк отлично разбирался в людях (всё-таки он сам выцепил Гризманна из толпы смелых и отчаянных, уверенный в том, что сумеет распорядиться его молодостью с максимальной пользой), и кое-что он понимал с предельной чёткостью: нервные и истеричные союзники порою опаснее и вреднее явных противников. Они хуже врагов, потому что губят всё, к чему прикасаются их руки и даже мысли. А принимая во внимание стремительно накаляющуюся ситуацию в городе и день ото дня растущее напряжение между французами и немцами, никакой поломки Гризманна, даже трещинки, допустить нельзя. Способных хоть на что-то, верных людей и так осталось слишком мало (спасибо, гестаповским псам, в последнее время точно с цепи сорвавшимся!), приходилось каждого ценить на вес золота и вести ужасную статистику не по округам Парижа, а уже по именам. А потом отважно смотреть в глаза сёстрам, дочерям, матерям и приносить-приносить-приносить бесконечные извинения. «Они погибли за правое дело, их жертва не напрасна, мне очень жаль, я отомщу …» — оседали на языке неприятной горечью, теряя в монотонности и обыденности повторения всякую искренность. У Люка не осталось ни сил, ни терпения на тепличные нежности и уж слишком хотелось позабыть про осторожность. Пора собирать силы в кулак. С определенного угла зрения Антуан Гризманн виделся слабым звеном, а их борьбе он нужен в своём лучшем виде и полной боевой готовности идти и делать, что приказано и что потребуется. Как недавно выяснилось, отправлять его на поверхность без надзора было решением в корне неверным — Антуан только испортил то, что сделали для его удобства другие, и сам чуть не попался! Хотя нельзя не признать, с какой ловкостью он вовремя успел прикрыть все свои огрехи первой попавшейся, не своей шеей. Ну, о неудаче со слежкой они побеседуют позже, наедине и без свидетелей. Даже любопытно, как мальчишка отболтается после такого-то провала! На собрании Люк аккуратно выспросил у Оливье Жиру, не знает ли он, где Гризманн. В ответ Оливье лишь покачал головой. Всегда начеку, точно сторожевой пёс, он почуял неладное. Он хотел бы помочь, хотел бы сам найти Антуана, и если бы знал, в какой части Парижа этой ночью Гризманн бродит неприкаянной тенью, то, разумеется, сказал бы шефу. Потому что преданность и лояльность — то немногое, что Оливье ценил как самое главное, как монолитную основу настоящего человека в самом себе. Его верность (почти религиозная влюблённость в исполняемый долг) давно примирила его со всеми будущими жертвами, принесение которых от него потребовалось, и он давно был готов с честью принять свою судьбу, какой бы она ни оказалась, в чьём бы обличье ни явилась. Оливье Жиру никогда не задумывался о потребительной природе любых отношений под командованием Люка Година, лишь с пониманием принимал их необходимость. Наступившие лихие времена требуют соответствующих лихих решений. Давящий на душу груз всегда прилагается бесплатно и пристегивается надолго, но правильно обученная совесть (а у Люка она точно была обучена правильно, воспитана и отточена школой улиц и городских банд) никогда не надоедает носителю угрызениями и не мешает спокойно спать ночами. Оливье Жиру ничуть не боялся момента самоотверженности и последнего глотка воздуха и храбрости. Его сострадательная, милосердная душа иногда даже требовала этого, но, по счастью, не имелось поводов. Но он всерьёз боялся как бы вдруг, в ужасно быстрое одночасье не обеднеть той частью своего драгоценного сердца, где томились его не по-братски нежные чувства к son chéri Antoine. Собрание подошло к концу. Все участники получили новые инструкции и начали по одному расходиться. Но не успел уйти и первый, уже готовый к старту в ночь, как со стороны основного входа послышался шум — шорох торопливых шагов по лестнице и глухой стук тела в закрытую на задвижку дверь. Когда деревяшку отодвинули, на пороге оказался Антуан Гризманн. Нежданно-негаданно он вдруг пришёл. Пришёл, примчался, прилетел, разбрызгивая густо-влажную ночь, которая бросалась ему в лицо и грудь, и разлеталась под шагами россыпью из мутных капель. Он ворвался на собрание мокрый, запыхавшийся, взволнованный и какой-то не вполне нормальный. Куртка съехала на одно плечо, шарф выбился из-под жилета, волосы торчали в разные стороны. Он был похож на дворнягу, которую окатил лужей промчавшийся мимо автомобиль. И он будто бы действительно стоял сейчас на обочине, на той грани потерянности, где ещё один шаг вперед — и всё, вот оно безумие, заполняющее иглами и беспросветно-алым. Его потемневшие в сталь серые глаза, такие неправильно огромные, блестели на застывшем в воске лице. Все с молчаливым изумлением, даже страхом уставились на Гризманна. Оливье отмер первым. Подошёл, поправил одежду, пригладил волосы, курлыкнул приветливое и такое, что захотелось схватить его за руки и немедленно задохнуться в истерике, предпоследней перед окончательным затмением в рассудке. За такого Антуана стало страшно, он пугал и отталкивал, что холодом, струящимся по насквозь мокрой одежде, что огнём, который бушевал внутри него, извивался там и корчился, причиняя очевидную боль, лез через уже обугленные, расширенные зрачки и дымился на поверхности ледяной кожи. Люк выступил вперёд, уточняя, что стряслось. Один вопрос с ранившей в самое сердце невинностью и отлично сыгранным непониманием — и Антуан сломался, со звяком вылетая из общей цепи работающего на полном ходу механизма. Никто не заметил катастрофы — только факт очевидного симптома, а Люк был готов, он смутно предвидел это. Не думал, однако ж, что всё случился так скоро. Сбиваясь, глотая спешные и злые, не помещающиеся в одном выдохе слова, Антуан кричал что-то про треклятое кабаре, про Мод, про облаву. И про «почему мне не сказали». Почему ты мне не сказал, Люк?! Почему не сказал ты, Лоран? Почему молчал ты, Андре? А ты, Антони? И где, черт побери, всё это время был ты, Оливье?! Глаза Антуана были на мокром месте — красные, болотные и безобразно зареванные. У Оливье едко прихватило поперёк груди, он чуть не задохнулся от приступа боли. Этот образ Антуана, смело, но безуспешно пытавшегося спрятать роскошь своего горя и свои слёзы, горячо и с хрустом ввинчивался глубь его души, намереваясь остаться там самым ужасным сожалением до конца дней и ещё чуть дольше. Конечно, он виноват. И, конечно, ему невыносимо видеть Антуана таким разбитым, но… Нет, не правда, нет здесь никаких «но», просто не может их быть! И ни одного, даже самого искреннего, самого сердечного «Je suis desolé» никогда не хватит. — Antoine. Je prie, calmez-vous, — Оливье хотя бы попытался. Антуан срезал все последующие слова таким взглядом, каким награждают врагов и предателей. Добавил тычком локтя в бок и шипящим, свирепым, вполне заслуженным: — Ne me touche pas! Опустив руки и понурив голову, Оливье послушно отступил. Остальные подпольщики не вмешивались, парализованные этой сценой и точно так же поглощенные чувством стыда и сострадания к этому бедному мальчику. Пользуясь тишиной и стремясь заполнить её всю только собой и своим горем, Антуан в голос кричал на Люка, бросал в него обвинения, костеря на чём свет стоит, изливая боль, забывая в этой агонии про истину и про настоящих виновников всего случившегося. Люк был ближе и доступнее для вымещения гнева, а немцы… Немцы в ответ могли и убить. Люк терпел молча. Он ждал и верил, что всё сможет уладить, что сможет поговорить спокойно, когда Антуан выгорит. Веры в то, что он сможет починить Гризманна, никакой не осталось, но собрать осколки — это Люк может. Чтобы потом отдать их матери. Madame, ваш сын ненадёжен, он непригоден, но хотя бы жив. Вдруг, обрывая все слова и дыхание, где-то сверху грохнуло так, что затряслись стены, ссыпая отсыревшую от постоянных дождей побелку. Повстанцы мигом подхватились со своих мест. Антуан отчётливо вздрогнул и сжался в наэлектризованный ком. Оливье немедленно захотелось взять его в руки и запахнуть полой куртки, оберегая и грея собой. Он двинулся было вперёд именно с этой целью, но Антуан в один прыжок оказался рядом с Люком, вцепился в него и пару раз крепко встряхнул, шипя ругательства и проклятья. Гризманн явно не желал оставлять тему сестры без ответов, даже в условиях нападения на убежище и опасности для себя, вообще для всех. Возможно это их последние минуты! Уже ничего не жалко! Пусть немцы убьют их всех сейчас! Мигом взбесившийся Люк не собирался больше проявлять никакого снисхождения. Этот парень совершенно потерял над собой контроль! Все беды из-за него, проклятого. — Que diable! Ты притащил за собой хвост из нацистских надзирателей! — выкрикнул Люк, отталкивая Гризманна. С такой силой, что тот спиной влетел в стол, душераздирающе скрипнувший железными ножками по бетону. На пол посыпались карты и исписанные рукой Оливье огрызки бумаги. — Нам всем теперь крышка по твоей вине! Cʼest de ta faute! Антуан выглядел так, будто его ударили — подло и вдвойне больнее оттого, что ударили-то не враги, а свои, родные! У него густо попунцовели уши, вспыхнули щёки и один раз дрогнули побелевшие губы, которые он тут же сжал в линию. Упрямый и гордый, как всегда, даже среди свершившегося раскола. Как же всё вдруг так повернулось, и он стал самым главным без вины виноватым? Что вообще сейчас происходит, господи, откуда грохот и почему паника? Белесая муть заволокла глаза, не позволяя видеть всего, сужая мир и зримое к одному лишь Люку, разжигая ненависть к нему с новой яростью и злостью. Да как он смеет ставить всё с ног на голову, как смеет обвинять?! Это просто нечестно! Несправедливо, ведь он, Антуан Гризманн, столько отдал их делу! Отдал свою сестру, буквально передал из рук в руки, чужие и красные, не раз уже расцвеченные кровью, отдал своё чертово сердце и продал дьяволу всего себя, чтоб до дна его сожрали, оставив в пользование пустой, бесполезный остов из костей! Никто, даже Люк, не смеет обвинять его одного в неудаче! Это он — сам Люк! — был недостаточно умелым, ловким и преступным! Голова кружилась в ярости, не желая испытывать даже спазмы в пальцах, втиснутых ногтями в ладони. Немцы с очевидной ясностью намеревались обложить дом взрывчаткой, чтобы обрушить деревянное здание на головы подпольщиков. Наверное, они найдут в этом забавную для них одних иронию. Сверху, усиленное в мегафон, прогавкало что-то приказное, вероятно, фрицы предлагали выйти по одному и сдаться. Через пару минут попросят еще раз, а потом начнут атаку всерьёз. Время на исходе. Эта псевдо-милость с добровольной сдачей — лишь уловка, прикрытие для того, чтобы гестаповцы успели прочесать сад вокруг дома и неизбежно нашли бы в высохшем колодце еще один выход из подвала. Одновременные атаки с двух сторон, семь трупов в отчётной ведомости — урожайный день для полиции, определённо будет чем похвалиться перед сослуживцами и отправить пару запросов на повышение. Эта картина их бесславной будущности мигом сложилась в голове у Люка. Антуан, чью голову заполонил алый морок из бешенства и гнева, не видел ничего, кроме своего горя. Сначала надо убрать его отсюда, а то всё окончательно загубит, и заняться спасением себя и всех остальных. Люк сигнализировал Оливье. Отозвавшись на зов патрона, тот сгрёб Гризманна в охапку. Антуан сопротивлялся, мешая вытолкать себя в сторону двери запасного выхода — единственной надежды на спасение. Он отказывался понимать, что его спасают, а не просто убирают прочь, как ненужный элемент, как выкидывают пришедшую в негодность, износившуюся обувь. Шефу не было дела до того, как это выглядит: главное, чтобы Антуана здесь не было! Люк немедленно забыл про Гризманна и занялся более насущными проблемами. Он живо отдавал приказы своим людям: карты и все заметки уничтожить, оружие зарядить, встать наизготовку, будем отбиваться и, если повезет, сумеем выбраться живыми. Облава, быстро потеряв терпение и, не желая больше размениваться на просьбы, с грохотом ломилась в очевидную, но ещё пока крепкую дверь. В ту самую, через которую вошёл Антуан. Оливье Жиру гнал от себя мысли о логичности обвинений Люка, будто бы за Гризманном действительно мог тянуться гнойный след из соглядатаев. Нет-нет, это просто досадное совпадение! Подполье было уж слишком активным в последнее время. Назойливо вредя немцам, оно неизбежно вредило и себе, навлекая излишнее, пристальное внимание. И вот, пожалуйста, нарвались. — Уходи, скорее! Пока они не нашли этот лаз, — шипел Оливье, тесня Антуана в вырытый и обитый досками тоннель. Гризманн продолжал упрямиться и злить этой глупостью, вызывая желание сломать ему руку, пальцами которой он намертво вцепился в косяк. Оливье был сильнее и настойчивее. И отчасти он понимал, почему Антуан не желает уходить, когда остальные похватали украденные из немецкого арсенала винтовки и защёлкали затворами, готовые встречать врага. Точнее — почему еще Антуан не хотел уходить. Но будто бы кто-то из них виноват, что оказался здесь и сейчас, а не где угодно! Будто бы кто-то вдруг стал виноватым, что другой видит в чужой жизни больше ценности, чем в собственной. Солнечное сплетение по центру груди накрыло мутью затмения, когда Оливье быстро стиснул Антуана в объятиях. После чего, не дав опомниться, вытолкнул его за порог и громыхнул дверью прямо перед носом. Не соображая уже совсем ничего, задыхаясь в чёрной затхлости земляного хода, голова у Антуана окончательно дала сбой и он, подчинившись инстинкту, полез наверх, к воздуху. Он выбрался из промозглого, залитого склизкими ручейками колодца и грузно завалился в тёмные кусты. Голоса немцев эхом разлетались по округе, теряя в широком разлёте ночи громкость и ясность. Будто бы и не страшно. Будто бы всё настоящее где-то далеко — и нацисты, и товарищи. Переведя дух, Антуан безликой пустой тенью скользнул в ближайший переулок. Замкнутая в объятия из щербатых заборов и глухих тупиков, окраина Парижа медленно, шаг за шагом отрезвляла его наплывающим из-за покатых крыш рассветом. Яично-желтое и незрелое небо зябко тряслось, едва пробиваясь сквозь плотную вату чёрно-серых туч. Веяло предутренним морозцем, который оседал в легких инеем и кусал кончики пальцев. Тянущей тоской под рёбрами вдруг остро прихватило одиночеством. В какой-то части головы вырос вдруг заградительный блок, по верху которого ажурно вилась проволока с отточенными иглами, не пускавшая Антуана к пониманию того, что только что случилось. Думать не получалось категорически, и он не думал. Еле-еле бредший, выгоревший до дна всех своих эмоций, разбитый и всеми покинутый Антуан без сил остановился, уперев ладони в стену дома. Колючки давно облупившейся краски кололи подушечки пальцев и ладони, но ничуть не подсказывали куда идти и что делать. Один-один, совсем один в таком большом, необъятном и ставшим вдруг резко другим, злым и враждебным Париже! Кто-нибудь, помогите… Слава богу, не осталось больше слёз. Утерев рукавом сухие, наполненные лишь песком, глаза, Антуан продолжил свой путь куда-то вперёд. Отсюда он сможет попасть домой, только если до самого подъезда будет идти тёмными переулками или канализацией, поскольку неряшливый до крайности вид — всклокоченность, разбитость, испачканная землёй одежда — укажет в него подозрительным перстом, и его повяжут. Антуан не боялся допроса, будучи почти всегда уверенным, что, наученный лицедейству, он сможет выкрутиться, солгать и ускользнуть от обвинений в чём-либо. Правда, если за него возьмутся основательно и имея веские доказательства его повинности в нарушениях порядка, он точно не выдержит, точно сломается с послушным хрустом. Потому что больше всего на свете Антуан Гризманн боялся боли. Самой простой, физической, телесной, оставляющей на человеческой шкуре неизбежные, яркие следы. Его до тошноты мутило в кровавой глине этого страха, и он вяз, даже не надеясь почувствовать ногами дно, чтобы обрести опору и уверенность, что хуже быть не может, что страшнее не станет, что у боли есть предел. Антуан брёл в стылой серости, напоминающей густой сигаретный дым, ныряя из проулка в проулок, наитием выбирая из них самые темные, те, что еще хранили в себе остатки ночи. Окраина Парижа просыпалась засветло, он уже слышал типичный для подобных мест шум — звон посуды, хриплый со сна лай собак, обрывки неясных разговоров, плач младенцев. Среди этой полудеревенской идиллии резкий грохот выстрелов оглушил и напугал до оцепенения, заледенив кровь в жилах. Антуан остановился на полушаге, пугливо прислушиваясь. Уловить расстояние и направление, откуда стреляют, мешали поднявшиеся от земли крики местных и гулкое эхо, гремевшее в воздухе и звенящее внутри, попав в тело вместе с торопливым вдохом. Казалось, стреляют отовсюду. Казалось, стреляют в нём самом. Сердце трепыхалось в груди, пульсируя раскаленным жаром и болью по вискам. После того, как колодец исторг его из своего чрева, думать заново Антуан еще не научился. И если до этой минуты инстинкты послушно вели тело от опасности, то теперь векторы сбились, очнулось пыльное сердце, вспомнило, что где-то там, под огнём товарищи. Где-то там Оливье, Люк и все прочие. А он… Он очнулся и побежал к своим. Звуки выстрелов становились гуще и плотнее. Ровными очередями они стелились по воздуху, впечатываясь в укрытия и лишь каким-то чудом избегая тел. Точно избегая — иначе были бы крики. Чем ближе Антуан приближался к месту перестрелки, тем отчетливее стал различать голоса. Правда, слов было по-прежнему не понять. Слепо идя на голос, слишком легко обмануться и выйти безоружным прямо к врагам. С пружинящего бега, чуть ссутулившись, Антуан перешёл на короткие перебежки от одного тёмного угла в другой, от бочки с водой до старого проржавевшего насквозь автомобиля. Остановки он использовал, чтобы вслушаться в окружение и сориентироваться. Всё оружие стреляло по-немецки, коротким быстрым стрёкотом или одиночными хлопками, способными при удачном попадании раздробить кость. Антуан не был настолько силён в оружейном деле, чтобы на слух распознать разновидности, поэтому выбрал другой способ, как отличить своих от чужих — с той стороны, где стреляли реже и не частили, сберегая патроны, там свои. Немцы-то скорее всего притащили с собой не по одному сменному магазину с добавкой для пистолетов, в то время, как ограбившие их повстанцы побросали припасы в подвале. Хорошо хоть сами ноги унесли. Антуан почти собрался с духом, чтобы совершить ещё одну перебежку, но пока считал секунды, оттягивая и оттягивая момент для храбрости, в залившей подворотню тишине и передышке отчётливо послышался шорох шагов. Кто-то бежал по узкой, загроможденной бытовым мусором и прочим хламом улочке. Этот кто-то был уже близко. Гризманн навострил уши и затаил дыхание, против воли вслушиваясь в прерывистое, подчинённое бегу дыхание и летящие из-под подошв мелкие камешки. Антуан выглянул лишь раз, сверкнув кошкиными глазами из своего тёмного угла, и сразу же узнал Оливье Жиру. Тело рвануло навстречу, игнорируя возможную и очевидную погоню, быстрее, чем Антуан успел хотя бы попытаться подумать, а не лучше было бы схорониться в своём милом укрытии, позволяя и Оливье, и его преследователям скрыться в лабиринтах деревянного муравейника. Позже Гризманн будет вспоминать этот прыжок из тайника в бездну как самый ужасный поступок в своей жизни. Одна секунда, им допущенная и совершенная, дала импульс к окончательному разрушению его мира, и так уже трещавшего по швам. Он влетел Оливье в бок. От удара мужчину шатнуло в сторону. Взмахнув рукой с револьвером, он едва удержал равновесие. А потом с удивлением и горечью узнавания во взгляде признал ком из тепла и нервов у себя подмышкой. Суматошно задыхаясь и судорожно скользнув рукой по щеке, не без глухого укора спросил, почему Антуан не сбежал, ему же дали возможность, выиграли время! Хотя и впустую, как оказалось. Повстанцы отбились от немцев, которые ввалились в подвал, предварительно окурив его гранатами со слезоточивым газом. По счастью, Люк с компанией вовремя успели вылезти через колодец, в чьё спасительное нутро скинули пару коктейлей Молотова. Пока фрицы соображали что к чему, повстанцы бросились рассыпную. Кто-то вроде бы попался, кто-то вроде бы ускользнул. Оливье в этом плане и повезло, и не повезло. Не повезло потому, что его два метра роста оказалось не так-то просто сложить в неприметную предутреннюю тень. Он оттянул львиную часть внимания на себя, став идеальной мишенью. Зато Люк — юркий и ловкий как ласка, и безусловно более ценный своей шкурой — запахнулся в мутный полумрак и исчез. Всё это Антуан понял, когда они с Оливье бежали прочь от преследователей. Просто бежали, петляя по узким улочкам, проскальзывая под развешенным на веревках бельём, перепрыгивая через хлам, наваленные доски и низкие заборчики. Отстреливаться не было никакого смысла — у них на двоих один револьвер и ограниченное количество выстрелов. Немцы в этом плане не скупились: щедро, но, слава богу, безуспешно отправляя залп за залпом по беглецам. От них было больше шуму и переполоха. Паника среди местных жителей, включая и вопли, и повальное закрывание дверей, лишь бы никто не вломился вместе со своими неприятностями, не заставила себя ждать. Здесь жили тихо, в основном спокойно с простыми заботами и дрязгами, и совсем не привыкли к виду вооруженных немцев, носящихся под окнами с расчехлённым оружием. Убегающие и преследователи взбаламутили утро этих людей, как брошенный плашмя камень разгоняет волны возмущения по воде. Антуан злился на Люка пуще прежнего, но в то же время радовался за его удачу (гибель предводителя повстанческой ячейки это в любом случае не хорошо). И даже предвкушал — когда всё более-менее уляжется, они с Оливье счастливо скроются, а потом все вместе снова встретятся — возможность поговорить о кабаре и о том, как вытащить Мод из плена. Бег и ритмичное дыхание помогали думать четко и ясно, в такт накалившемуся мотору сердца. Опасность, дышащая в спину, только ускоряла этот процесс. Голова очистилась от песчаной бури, и мысли возвращались на рельсы разумных рассуждений, от кирпича к кирпичу строились планы на будущее. Рядом с кем-то — особенно рядом с сильным и смелым Оливье — было спокойнее, намного увереннее и теплее. Страх куда-то подевался, его место заняла окуренная бледным рассветом надежда. Антуан и не заметил, как потерялся в ней. Даже при том, что немецкие пули втыкались в землю в том месте, где мгновением назад была его нога или скалывали щепки со стены, мимо которой он только что пробежал. Оливье знал эту мрачную, кучно сбитую окраину как свои пять пальцев. Его семья жила где-то тут неподалёку (или в похожем районе, ведь все они как один), а он сам провёл детство в простых трущобах, откуда вид на Париж и творение Эйфеля разворачивался иллюстрацией к красивой сказке. Антуан доверительно следовал за Оливье, не предлагая никаких иных путей. Но именно эта самоуверенность и подвела их. Они упёрлись в тупик. Деревянные трущобы постоянно менялись, околачивались, перестраивались, огораживались, а то и просто забивались хламом до самых крыш. Путь назад отрезан, немцы слишком близко, затаиться среди мусора, схорониться в полусгнивших балках и тряпках не получится. Антуан, бросившийся разгребать завал голыми руками — совсем уж от отчаяния, которым слишком быстро (Господи, да почему же так быстро?!) сменилась его смелая надежда — бессильно замер, остекленел. Даже занозы, впившиеся в мягкие руки, не взволновали его ничуть. С режущей сердце растерянностью он обернулся на Оливье, ища ободрения, яркой идеи для спасения. Лицо дорогого друга было нечитаемым, сумрачным, но с каменным оттиском уже какого-то принятого решения. Оливье крепко переплел пальцы и взглядом указал Антуану на опору из своих ладоней. Мол, давай, я подсажу тебя, ты махнешь через забор, а потом беги, умоляю тебя, просто беги, не оглядывайся. — Но как же ты? Как же я оставлю тебя?.. Я не… — шёпотом залепетал Антуан. Частью себя он понимал, что сейчас любые слова подобны смерти, что промедление лишь приближает их общую погибель и что сейчас он разменивает свой (хотя бы свой!) единственный шанс на спасение. Оливье с ним не идёт — со скорбной неизбежностью надо заставить себя это принять. Перетащить его через заграждение Антуан не сможет, слишком высоко. Собственная беспомощность не исчезнет в один миг, стоит попросить её уйти. А на её место не придёт некое сказочное могущество, которое поможет Антуану спасти и себя, и Оливье. Париж им больше не помощник, не защитник, он предал их, он на стороне врагов! Но настоящая трагедия была не в том, что Антуан слишком слабый, а в том, что Оливье слишком сильный, и сила его (и красота, и мужество, и благородство) погибнет зря. Коротко разбежавшись, Гризманн вскочил ногой на подставленные руки, и Оливье вытолкнул его вверх. Антуан ухватился за нестройную конструкцию, перелез и, обрывая ладони и одежду, скатился вниз. Он упал спиной на старый, раскисший от постоянных грязных дождей выброшенный диван. В позвоночник впилось что-то металлическое, ослепившее болью, но всё равно он расслышал голос Оливье: — Dieu est avec toi. А потом выстрелы. И стрёкот одиночных залпов из револьвера. Всё стало белым непроницаемым шумом, без мыслей и без эмоций, которые стоило бы приложить к слышимому и осознаваемому, ко всему тому, что сейчас происходит по ту сторону преграды. Антуан не вставал и не шевелился, он смотрел перед собой, вверх, в узкий прямоугольник утренних туч и едва дышал. Судьбы Мод и Оливье, сломанные им, собственная судьба, распластанная под открытым небом, не имели значения — только пустота, снаружи и внутри была родной, и к ней теперь тянулось сгоревшее дотла сердце. Безликая, бесцветная, как старые семейные фотографии с заломленными уголками, осыпающимися сухой бумажной крошкой. «Господь с тобой», сказал Оливье. Наверное, магия его слов действовала ровно столько, сколько существовала его жизнь. Господь пробыл с Антуаном до следующей улицы, куда он забрёл в поисках выхода из трущоб. Там и попался в лапы гестаповцам за компанию с местными, которые устроили шумный народный протест против обысков в их домах. Потом была погрузка в подогнанные грузовики (точно такие, как для перевозки скота на убой), в сопровождении грубых толчков и поминутных угроз расстрела, если не шевелить ногами в угодном темпе. Смиренно опустив голову, Антуан выполнял все требования молча и спокойно, дойдя до полного истощения своих жизненных и моральных сил. Его придирчиво осматривали, но из общей толпы оборванцев не выделили, сочтя обычным уличным попрошайкой. Лишь хмыкнули презрительно что-то на своём поганом языке, закрывая за ним двери кузова. Долгая трясучая поездка по городу ничуть не оживила Антуана, даже тем, что казалось, будто подскакивающий на брусчатке грузовик желает отбить ему почки. Нацисты привезли их всех в безликий каменный двор, выгрузили и построили в ряд. Несколько истеричных женщин тут же заголосили что-то слезливое и раздражающее, их успокоили ударами рукоятей автоматов по животам и угрозами пустить оружие в ход по прямому назначению немедленно, не сходя с места. Все присмирели послушными овцами, а немцы только каркающе посмеивались да вальяжно поплевывали во вчерашние лужи. Далее у них была заготовлена изнурительная процедура распределения. Затянутая и невыносимая, чтобы довести людей до нервного срыва. Хотя бы некоторых, чтобы всё-таки расстрелять, чтобы остальные посмотрели на кровь — живую и настоящую, которая с теплым дымком остывания будет растекаться по каменным плитам. Даже парижская погода покорилась немцам и теперь помогала им в осуществлении плана — зарядил унылый, серый и колючий дождь. Люди на открытой площади, зажатые страхом изнутри и холодом снаружи, безотчетно теснились друг к другу. Попасть поскорее внутрь, на допрос или проверку документов показалось вдруг не таким уж кошмарным будущим. Когда Антуана выдернули из толпы, он уже промок до нитки. В ботинках хлюпало, одежда липла второй неприятной кожей, оболочкой склизкой и омерзительной как паутина. Антуан дрожал всем телом, пока его вели по однообразным коридорам через переходы и лестницы. Он не замечал ничего вокруг, не пытался ничего понять и не желал задаваться вопросом, а выйдет ли он этим же путём обратно? Конвоиры втолкнули его в допросную, щёлкнули наручниками вокруг запястий и усадили за стол. Типовой, собранный из фанеры и железок. Потом, гулко топоча сапогами по коридорам, солдаты ушли, оставив наедине с помигивающей на потолке лампой и неизвестностью. Антуан ёрзал на неудобном стуле, пытаясь устроиться так, чтобы спинка не впивалась в его ушибленный позвоночник. Одиночество в тишине и холоде слабо колыхнуло его казалось бы навсегда отмерший рассудок. Но всё то, что было доступно для обдумывания, неизбежно вызвало бы новую истерику и слёзы, которые Антуан сейчас, в своём разбитом состоянии, едва ли сможет сдержать. А рыдать тут, в гестаповской допросной, это заранее прописать себе билет на тот свет. Себя уже не жалко, лишь бы не пытали. Он положил на стол перед собой руки, звякнувшие цепью наручников. Раскрыл ладони — исцарапанные и грязные. Кончики нескольких пальцев ныли и зудели, обломанные до мяса ногти выглядели ужасно. Поперек запястья тянулся рваный порез, продолжающий вяло кровоточить, пачкать манжеты и стол. В уголок глаза настырно лез густой и горячий ручеек из рассеченной брови — когда его вытаскивали из грузовика, то умудрились приложить головой о край кузова. Внутри черепа едва слышно тренькнуло, но ни эта рана, ни происходящее вокруг не трогали Антуана до той поры, пока все его увечья и несчастья не сложились в единую картину. До того жалкую и до воя тоскливую, что хотелось свернуться в клубок и лизать собственные руки в припадке шакальего инстинкта самоисцеления. Испытывая неудержимую тягу потерять сознание (или вовсе умереть, тихо, незаметно как кошка), Антуан прикрыл глаза и без сил повалился головой на руки.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.