***
День похорон оказался неожиданно тёплым, почти душным — осень будто забыла, что ей положено быть холодной. Люди в чёрном потели под плотными костюмами, но никто не жаловался: жалобы здесь звучали бы как слабость, а слабость на похоронах Дона — неуместна. Рикка почти не помнила саму церемонию. Лица расплывались, слова священника складывались в единый гул. Она держала Кармеллу за руку, чувствовала, как та дрожит всем телом — не театрально, а так, как дрожат люди, которые внезапно остаются без половины себя. Кей была рядом — бледная, с красными глазами. Она старалась быть полезной: поправляла Кармелле платок, подавала воду, ловила чужие взгляды и отводила их, как умеют женщины, которые вдруг понимают, что их тоже втянули в семейную роль. — Если станет плохо — скажи мне, — шепнула Кей Рикке, когда кто‑то очередной раз обнимал Кармеллу «для приличия». — Мне не станет плохо, — так же тихо ответила Рикка. — Мне уже плохо. Кей кивнула, и в её глазах мелькнуло понимание — не итальянское, не «семейное», а человеческое. Майкл стоял чуть в стороне. Чёрный костюм сидел безупречно. Лицо — камень. Только пальцы на рукояти зонта белели сильнее, чем нужно. Он не плакал, не вздрагивал, не делал лишних движений — но вокруг него чувствовалась пустота, как вокруг человека, который только что потерял последнюю опору и уже решил никому этого не показывать. Когда гроб опускали в землю, у Рикки внутри что‑то оборвалось. Не только потому, что хоронили отца. Потому что вместе с ним в землю уходила та часть дома, которая ещё могла сказать: «дальше — нельзя». После кладбища был дом, полный людей. Объятия, разговоры, тосты, воспоминания, кофе, еда, которая почему‑то всегда появляется на похоронах, будто люди боятся остаться один на один с пустотой. Рикка механически улыбалась и повторяла: — Спасибо, что пришли. — Он бы обрадовался. — Да, он любил сад. — Да, он был человеком чести. На слове «честь» ей хотелось смеяться и кричать одновременно. Она не сделала ни того ни другого. К вечеру люди стали расходиться. Дом медленно освобождался от чужих запахов и чужой скорби. Остались только свои: Кармелла — осунувшаяся, как будто за один день постарела на десять лет; Фредо — пьющий больше, чем говорящий; Кей — слишком собранная, будто держит себя в руках за двоих; Том — с тенью под глазами; Майкл — тише, чем когда‑либо.***
К полуночи дом опустел окончательно. Кармелла ушла в свою комнату — не спать, а лечь, потому что тело больше не держало. Кей помогла ей раздеться, уложила, посидела рядом, пока та не провалилась в тяжёлую дрему, из которой вырывались обрывки итальянских слов — как молитвы, которые забыли свою форму. Том уехал «сделать пару звонков». Фредо исчез, сказав, что ему нужно подышать, и никто не стал его останавливать: сегодня у всех был предел сил. Рикка осталась в гостиной одна. Свет был приглушён, свечи почти догорели, в пепельнице тлела последняя сигарета кого‑то из мужчин. Комната пахла воском, табаком и цветами — слишком сладко, слишком густо. Как будто дом пытался задушить запах смерти запахом жизни. Она сидела на диване, обхватив руками колени, в чёрном платье, которое казалось чужой кожей. Туфли давно сняты, ступни мерзли от холодного паркета. Слёзы закончились ещё на кладбище, оставив после себя сухую боль и чувство, что внутри выскоблили всё мягкое. Она думала: утром она проснётся в мире, где отца больше нет. Где единственным центром силы остаётся Майкл. Без фильтра. Без смягчающего голоса. Без человека, который мог сказать: «подумай». Шаги в коридоре она услышала не сразу. Дом давно стал для неё живым организмом — она чувствовала, кто идёт, ещё до того, как видела фигуру. Майкл вошёл без стука. На нём всё ещё был чёрный костюм, но галстук снят и смят в руке. Верхняя пуговица рубашки расстёгнута. Лицо — как после боя: не израненное, но выжженное усталостью. Он остановился у порога, посмотрел на неё. — Ты не спишь. — Как и ты, — ответила она. Он закрыл за собой дверь и прошёл вглубь комнаты. Взял пустой бокал, посмотрел на него, поставил обратно, так и не налив — жест человека, который сегодня не хочет притворяться, что алкоголь «помогает». — Все разошлись, — сказал он. — Да. Дом снова наш. — Наш, — повторил он, будто пробовал слово на вкус. Он сел в кресло напротив, но почти сразу поднялся и пересел ближе — на край дивана. Так, чтобы между ними оставалось расстояние, но уже не такое, где можно делать вид, что они чужие. Некоторое время они молчали. Тишина была наполненной: в ней ещё звучал голос Вито из сада, его «имеешь право», его «дверь». — Он умер быстро, — сказал Майкл наконец. — Без боли. — Ты уверен? — спросила Рикка. — Врачи так сказали, — ответил он и добавил почти зло: — Они врут реже, чем священники. Рикка коротко выдохнула — это могло бы быть смехом, если бы смех сегодня ещё существовал. — Я была с ним в саду, — сказала она. — Он говорил про ножи. Про любовь. Про дверь в доме. Майкл посмотрел на неё внимательнее. — И что он сказал? — Что дом без двери — темница, — ответила Рикка. — И что нельзя позволять никому… даже тебе… решать, сколько любви мне можно чувствовать. Майкл дёрнулся, будто получил удар туда, где обычно броня. — Он сказал это? — Да. Почти дословно. Майкл откинулся на спинку дивана, закрыл глаза на секунду. — Теперь всё на мне, — произнёс Майкл. — Дом. Люди. Дела. Вы. — Мы и раньше были на тебе. — Раньше был он, — возразил Майкл. — Между мной и остальными. В голосе звучало не только «ответственность». Там было и другое: «теперь меня некому остановить». А теперь… если я скажу «да» чему-то, чему нельзя… меня никто не перебьёт. У Рикки пропустило удар сердце. Он наклонился вперёд, сцепив пальцы. — Сегодня на кладбище, когда опускали его… я подумал: я один. Не «что делать». Не «как жить». Я один. Он усмехнулся — устало. — А потом подумал: нет. Я не один. Ты здесь. Рикка почувствовала, как по спине пробежал холодок — не от страха, а от того, что он наконец произнёс вслух то, что всегда прятал в паузах. — Я не твоя… — начала она. — Ты единственный человек, — перебил он, — рядом с которым я чувствую себя не только Доном. Я рядом с тобой… живой. Он протянул руку и коснулся её плеча — легко, осознанно. Не случайно. — Это неправильно, — прошептала она. — Всё важное всегда для кого-то неправильно, — ответил он. — Для закона. Для церкви. Для людей. Он наклонился ближе. Рикка почувствовала, как внутри поднимается злость на него — и одновременно понимание: он говорит правду их мира. — Ты сказал сам, — напомнила она. — Никто не остановит тебя, если ты ошибёшься. — Тогда останови меня ты, — сказал Майкл тихо. — Если считаешь, что это ошибка. Его пальцы скользнули по её шее, легли на кожу там, где бился пульс. Рикка закрыла глаза на секунду: в голове вспыхнуло всё — сад, похороны, чёрные костюмы, запах земли. — Я устала останавливать тебя, — сказала она. — Всю жизнь. От людей, от решений, от самого себя. Майкл смотрел так, будто просил не прощения — спасения. — Значит, сегодня… не останавливай, — произнёс он. Он потянулся ближе медленно, давая ей время отпрянуть. Она не отпрянула. Их губы встретились — сначала осторожно, как вопрос. В поцелуе было больше боли, чем романтики: соль дня, который не закончился, и отчаянная попытка почувствовать хоть что‑то живое среди мёртвых цветов. Рикка замерла на долю секунды, как будто проверяла себя: это желание — или бегство? Потом её пальцы сжали ткань на его плече, удерживая. Поцелуй стал глубже. Майкл притянул её ближе, ладонь легла на талию — крепко, но без грубости. Он был напряжён, как человек, который привык всё контролировать, а сейчас боится сорваться. — Мы… — выдохнула она, оторвавшись на вдох. — Мы делаем то, что нельзя. — Нельзя — перед кем? — ответил он. — Перед богом, который молчит? Перед людьми, которые и так будут судить? Перед Кей? Имя Кей прозвучало как холодная вода. Рикка вздрогнула. — Не произноси её имя, — прошептала она. — Тогда не думай о ней сейчас, — сказал Майкл и поцеловал её снова, как будто отрезал путь к словам. Он поднялся первым и протянул ей руку. Рикка посмотрела на эту руку — на кольца, на запястье, на привычную власть в жесте — и всё равно вложила свою. Они поднялись наверх почти без звука. Дом был полон пустоты: охрана где-то далеко ходила по коридорам, но здесь было тихо, как в комнате, где никто не должен знать правду. В спальне Майкл остановился, будто впервые понял, что дальше уже не слова. — Рикка… — сказал он хрипло. — Посмотри на меня. Она посмотрела. — Ты уверена? — спросил он. Не как Дон. Как человек, который боится сделать непоправимое. Рикка сглотнула. — Я… не знаю, что значит «уверена» после сегодняшнего дня, — ответила она. — Но я здесь. Он кивнул, будто принял это как единственно возможную форму согласия в их жизни. Его руки дрогнули, когда он коснулся застёжки её платья — это дрожание почему-то поразило Рикку сильнее любых признаний: Майкл редко позволял себе быть неидеальным. Платье соскользнуло с плеч. Рикка инстинктивно прикрылась рукой — не кокетством, а стыдом человека, которого никогда по‑настоящему не видели. Майкл остановил её ладонь, мягко отодвинул. — Не прячься от меня, — сказал он. — Я не… — она запнулась, и слова вышли слишком честными: — Я никогда… никого не подпускала. Майкл замер. Сердце билось так громко, что казалось: его услышит весь дом. Майкл выдохнул медленно — и в этом выдохе было сразу всё: удивление, осторожность и внезапная нежность, которой она от него не ждала. — Тогда мы не будем торопиться, — сказал он. Он поцеловал её не жадно, а медленно — будто учился заново. Его ладони скользнули по её спине, по плечам, задержались на ключицах. Рикка дрожала, но не от холода — от того, что тело не знало, как быть, когда к нему относятся так внимательно. Он шептал ей что-то простое: — Смотри на меня. — Дыши. — Скажи, если больно. — Скажи, если не хочешь. И каждый раз после «скажи» она понимала: ей действительно дают право остановить. Это право было непривычным до тошноты. Когда они оказались на постели, Рикка на секунду застыла — не от нежелания, а от страха первого шага, который невозможно «отменить». — Майкл… — прошептала она. — Я боюсь. Он прижал лоб к её лбу. — Я тоже, — признался он. — Просто у меня это выглядит иначе. Он был осторожен — почти слишком. В какой-то момент Рикка сжала его плечи, потому что терпеть напряжение ожидания оказалось тяжелее, чем сделать шаг. — Не превращай это в пытку, — выдохнула она, и в голосе проскользнула нервная, почти отчаянная улыбка. Майкл коротко усмехнулся — и это был первый живой звук за всю ночь. — Тогда помоги мне, — сказал он. — Скажи, как тебе нужно. Рикка сглотнула. Слова давались трудно, но она заставила себя говорить — пусть шёпотом, пусть обрывками. Она направляла, останавливала, снова позволяла. Её тело сопротивлялось по‑своему: не капризом, а неизбежной первой болью, резкой, неожиданной, от которой на глазах выступили слёзы. — Больно, — выдохнула она и вцепилась в его руку. Майкл остановился мгновенно — так резко, что Рикка почувствовала: он тоже на грани. — Прости, — сказал он глухо. — Мы не обязаны… — Нет, — перебила она, дрожа. — Я хочу. Просто… дай мне секунду. Он поцеловал её ладони — одну, вторую — как будто просил прощения у каждой её дрожащей клетки. — Смотри на меня, — повторил он. Рикка смотрела. Дышала. Сжимала простыню, пока белели пальцы. Потом боль стала другой — тупой, терпимой, а под ней появилось тепло, странное и стыдное облегчение: мир не рухнул. Она не исчезла. Она осталась собой — просто другой. Когда всё закончилось, Рикка лежала неподвижно, слушая, как выравнивается дыхание Майкла. Простыня под ней была смята, у тела — усталость и тонкая ломота. Она заметила на белой ткани небольшое тёмное пятно и на секунду закрыла глаза — от смущения, от доказательства «первого раза», от того, что это теперь не только память, но и след. Майкл тоже увидел. Ничего не сказал — только притянул её ближе, как будто хотел закрыть её от стыда собой. — Ты… в порядке? — спросил он тихо. — Я не знаю, что это такое, — честно ответила Рикка. — Но да. Я жива. Он провёл ладонью по её волосам, потом по спине — жест одновременно утешения и того самого «я не отпущу», которое он умеет говорить без слов. — Прости, — сказал он вдруг шёпотом. — За что? — так же тихо спросила она. — За всё, — ответил он. — За то, что не смог быть другим. За то, что тяну тебя в свою тьму. За то, что не отпустил, когда ещё мог. Рикка молчала несколько секунд. — Сегодня ты не забрал у меня выбор, — сказала она. — Я сделала его сама. И всё равно… мне страшно. — Мне тоже, — признался он. За дверью кто-то прошёл по коридору — тихо, осторожно, вероятно охрана. Дом продолжал жить своей жизнью крепости, будто ничего не произошло. — Что будет дальше? — спросила Рикка. Майкл не ответил сразу. Потом сказал — тяжело, как приговор самому себе: — Дальше я стану тем, кем должен. Доном. Мужем. Отцом. Он замолчал на секунду и добавил: — И человеком, который будет помнить эту ночь каждый день. — А я? — спросила она. Он посмотрел на неё, и в его взгляде не было красивой обещанной «вечности». Было только то, что он действительно мог дать — и это делало ответ страшнее. — А ты будешь той, кто знает, кем я был по‑настоящему хотя бы раз, — сказал он. — Без отца. Без титулов. Без масок. — Это мало, — тихо сказала Рикка. — Это всё, что я могу дать, не разрушив всё вокруг, — ответил он. Рикка закрыла глаза. Её тело всё ещё помнило боль и тепло вперемешку. В голове было пусто и ясно одновременно. — Ты отпустишь меня, когда придёт время? — спросила она. Майкл молчал слишком долго. — Нет, — сказал он наконец. — Не отпущу. Но… может быть, не стану держать так крепко. Рикка усмехнулась устало. — Это звучит как максимум щедрости от тебя. — Боюсь, да, — тихо ответил он. Они лежали в темноте, каждый в своей тишине — но уже навсегда связанной тишиной другого. За окном начинался новый день — первый день мира, в котором не было Вито Корлеоне. И первый день мира, в котором Майкл и Рикка больше не могли притворяться, что между ними всего лишь «семья». Теперь это было их тайной. Их ножом. Их дверью — которую они открыли вдвоём, не зная, хватит ли у них сил когда‑нибудь закрыть её обратно.