Солнцеворот
7 ноября 2016 г. в 03:47
Примечания:
Человекоаушка
POV Билла
Спьяну, сдуру
А потом говорит, что нужно не касаться. Не дышать, не шагать навстречу, не думать. Он сам шагает навстречу. Он делает вдох за меня и больше не выдыхает. Он страхом ластится, трогает руки своими бледными ладонями и словом стреляет в висок, до горечи горько, и разрывает лёгкие от въедливых щупалец моего смертельного ужаса, когда ведёт худыми пальцами от шеи к искривлённой линии плеч и глядит, глядит почти затравленно, а в глазах видно звёзды — прямо в узком просвете между вплавленным в радужку зрачком и лопнувшими капиллярами. Из-за них у него всегда такой вид, будто не спал слишком долго, может, совсем никогда, не знаю — как будто божеству вроде него, моему языческому божку с алтарём из глины и мятых книжных страниц нужен сон, — или будто он только что плакал, хотя я точно знаю, что нет — он плачет только когда меня нет рядом, а я тут слишком долго, я тут всегда. Словно бы въелся у неровно лежащего плинтуса, спрятался в рисунке драных обоев, всякий час мелькал внутри захламленной клетки комнаты в апельсиновых пятнах света, по ночам мокро облизывающих потолок над его постелью.
Я смотрю на него глазами побитой собаки; раньше мне было тошно — теперь смешно. Мне дышать уже нечем. Сердце выламывает ударом до хрипа и кровавой мокроты. Алыми брызгами харкаю на асфальт, вытираю рот и худые бёдра сцепляю руками. Отталкивает, кажется — не суть. Тычусь лицом в живот, коленями протираю слякотный снег и дышу-дышу-дышу на дни, месяцы вперёд, потому что времени у нас до ночи, потому что пустота — врёт, потому что вру я, а ночь наступила уже давно.
Потому что умирать страшно.
(Не умирать, когда он смотрит вот так — страшнее)
В его глазах моё выражение страха. В его волосах запах табачного дыма, в искривлённом изломе рта — усталость и отвращение. Все наши сцены за милю несут паршивой драматургией, я перебарщиваю, перегибаю палку, он терпит: когда я показываю ему ломкие линии созвездий на небе и вычерчиваю их же языком под его коленом, когда петлёй на шее затягиваю свой драный шарф, когда считаю выступы позвонков и пытаюсь любить так, чтобы сильно, но не вгрызаться под рёбрами, больше не слизывать, сцеловывать слёзы, не оставлять на теле грязных кровоподтёков.
Любить по-другому и не умею. Круг замыкается, не успев изогнуться дугой.
Мне без него никак.
Ему со мной любопытно.
Солнца здесь нет. Был бы Данко — осветил бы клетку разрывом рёбер, но в застуженных руках только его дыхание, его пальцы, мной же запятнанное горло и кашляющий проглоченный плач, когда глушу его, давясь, срывающимися и дрожащими ладонями.
Жалок. Знаю. Дело в системе ценностей. В точке зрения.
Моё больное минутное счастье с самого начала отражалось в его горе, точно в кривом зеркале.
Выгони псину — вернётся. Скулежом ворвётся в стылый сумрак полупустой квартиры, будет царапаться в дверь, лаять до хрипоты, пока не пустишь обратно (или там же, у порога, сдохнет).
Во вчерашних газетах нет ни строчки правды.
Завтра её не будет тем более.
В моём лае — ни слова, в которое я бы сам не верил, а значит, это тоже немного правда. И нет никакой истины в последней инстанции: есть я, драный шарф затягивающий туже, целующий его конвульсивно раскрытый рот, лижущий сокращающееся горло, а потом дышащий, делящийся: у меня нет ничего своего, но я отбираю его, чтобы всё это было нашим.
Большая Медведица в этом секторе не видна.
Терпеть меня осталось совсем немного, мы знаем это оба и честно.
Образ его, незапятнанного, в какой бы грязи ни вывалял, остаётся со мной, закрывай-ни закрывай глаза, прячься-ни прячься. Но он, путающийся пальцами в моих волосах, кривится жалостливо и болезненно — и я низко склоняю голову, чтобы не видеть его лица.
Я знаю, даже не глядя: солнцеворот, точно в омуте, заново утопает в сузившихся зрачках.