ID работы: 460867

Хозяин замка Сигилейф

Джен
R
Завершён
129
Калис бета
Размер:
104 страницы, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
129 Нравится 213 Отзывы 50 В сборник Скачать

Быстрокрылая птица новостей

Настройки текста
Даегберхт прятал ее, эту змею, рвущуюся наружу кашлем, и отгонял от себя голос рабыни, который приносило ветром из прошлого. Убитая то произносила спокойно и будто бы с жалостью, то с ненавистью взвизгивала, но повторяла всегда одно: «Ты умрешь в пути!» – Ты умрешь в пути, – гремели цепи и разбивали запястья. – Ты умрешь в пути, – скрипел лед; и Даегберхт скользил, назло всему удерживаясь на ногах. – Ты умрешь в пути, – дребезжала телега, и кляча ржала, поддакивая ей. – Ты умрешь в пути, – свесив слюнявый язык, шумно дышала сука, готовая в любой миг прижать Даегберхта к земле и впиться в него клыками. – Ты умрешь в пути, – клокотало у него в груди, и бока отзывались ноющей болью. Даегберхт знал, что не дойдет до Брааноля, вольного города, который не покорился ни людям, ни стихии и был воспет за это в песнях. Не увидит царство бесконечно прекрасных, хитрых и бессердечных к врагам женщин-змей, чьи праматери говорили с Ютичисом, тем, кто создал мир из звездного пепла и породил Совершенных. И никогда не поймет, как мечталось, почему город, тысячи лет устремляя свои башни со стенами к небу, за этот срок не изменился, почему бури войн обходили Брааноль стороной в то время, когда Хельмгед пожирал сам себя, а Сигрия и Энифрад то сливались воедино, то раскалывались на неравные части. Даегберхт захлебнется собственной кровью до того, как рабы с хозяевами ступят на ничейные земли между Сигрией и Энифрадом и пойдут дальше, к югу, к самым воротам Брааноля. Змея покажется рано или поздно, и железо прикончит его вернее голода, побоев и раздирающей нутро хвори, как прикончило Джаана и рабыню. Хельмгедцы не потащат с собой больного хромца, который и здоровым замедлял всех, и не потратят на него запасов съестного. Даегберхту было не выбраться – но боялся он не могилы, которую подарят ему древесные корни или речное дно, а того, что таилось за ее порогом. На рассвете, еще и еще зачерпывая ладонью напавший снег и растирая им щеки со лбом, чтобы взбодриться, слева от себя он уловил чей-то силуэт. У кустов остролиста стояла сухая женщина без лица, и от ее тела паром исходила тьма. Она двинула пальцами и занесла колышущуюся ногу, чтобы шагнуть, и Даегберхт заслонил глаза локтями. И тогда же утробно завыло что-то, чему было дано сотни разных имен, но ни одного настоящего, что-то, перед чем робели и доблестные воины, и убеленные сединой мудрецы, и неразумные дети. Что-то, от чего пыталось убежать все живое, но всегда ему проигрывало и путалось в расставленных сетях. А когда он отнял руки, женщины уже не было, и ничто не напоминало о ней. Старуха, как обычно, не спала и пожелтевшим обломанным ногтем снимала с плаща налипший снег. Хокхарт, жадно глотавший из запрокинутого меха, засмеялся скабрезной шутке Хокфроста и закашлялся. Прыснула вода из меха, обмочила щеки и бороду Арахты, и тот, рассвирепев, увесисто стукнул его кулаком по уху. Хокхарт был моложе, мощнее и жесточе, чем Арахта, но рядом с главарем становился беззлобным, как новомодные коротколапые собачки для дам. Мех он подобрал молча. Одна сука вздыбила рыже-белую шерсть на загривке и со слепой, почти человеческой ненавистью уставилась на обуглившиеся ветви остролиста. Рычанием она сообщала Даегберхту, что ни тьма, ни крик не явились ему бредом – они были. А позже, когда рабы покрыли за утро хейды три, сквозь бряцанье цепей, пощелкивание конских копыт и собачьих когтей ушей достиг скорбный бессловесный шепот. Он вызывал неизбывный страх и леденил беспощаднее ветра, и Даегберхт догадался: это шевелит бескровными губами младшая сестра Ютичиса, немилая ему, отвергнутая первозданными демонами, прогнанная и аглами, и меллами, – Смерть. И молитвы к Алтхе, Айче и Лэите, заученные с детства, сами пришли на ум и сорвались с кончика языка – Даегберхт верил, что аглы существуют в этом мире, как и стенные духи. Верил, что они всевидящи, что в их перстах сосредоточена вся власть, вся суть. Он не верил только в доброту и любовь богинь и знал: аглы не простят его за это. И он заклинал их всего лишь подать знак, что после смерти мать перестала быть женой Джаана, и тот не увел ее к хельмгедским божествам – трем смуглым великаншам с леопардовыми головами. В степной стране, когда погибал воин, вместе с ним умерщвляли его жен и наложниц: теми, кто переступил черту, великанши выплачивали дань вепрю, когда-то распоровшему брюхо их сестрам, чтобы с ними этого не случилось. Но Даегберхт не добился отклика. Туго скрутила свои кольца змея, и силы мыслить иссякли. Змея извивалась, и ее кремневая чешуя взрезала Даегберхту легкие. На затылке точно палач застегнул кожаную полосу, усеянную изогнутыми шипами, они до основания всаживались в череп и дробили его на осколки. Даегберхт хрипел и зажимал рот – на пальцах и подбородке вязла зеленоватая мокрота. Он пылал, и холодные кандалы на запястьях невозможно было терпеть. Иногда он забывался – замечал след животного или проклевывающуюся из-под снега ель и прикрывал глаза на мгновение, а когда распахивал, оказывалось, что это затерялось где-то вдали. Даегберхт старался не отставать, но хромая нога подгибалась, и кнут прохаживался по плечам, спине, голеням. Хокхарт колотил его, называя недоноском, и он чувствовал, как под изодранной в лохмотья рубахой кровоточат рубцы. А потом западал снег, и Даегберхт, замыкавший вереницу, не видел ведшего всех Арахту. Он не помнил, чтобы над Сигилейфом и его окрестностями разражалось когда-либо подобное ненастье. Или, зимой даже не заглядывая в окна, не беспокоился о том, что происходит снаружи. Джаан и его слуги плохо переносили мороз, и дров на растопку не жалел никто – а большего не требовалось. Даегберхт спотыкался и опрокидывался, и замирал неподвижно. Старик перед ним тогда останавливался и натягивал цепь, помогая подняться. Приплюснутым носом и обветренным лицом он был похож на Орульфа, и Даегберхт не мог отделаться от впечатления, что сейчас его отчитают, как нашалившего ребенка. Хокхарту теперь было не до подвешенного к поясу кнута. Хельмгедцам доставалось едва ли не больше, чем рабам, но Арахта велел остановиться, только когда кляча провалилась тонкой ногой в невысокий с виду сугроб и, рухнув сама, за малым не перевернула телегу. Близнецы порвали кляче рот уздой, но вытянуть сумели. Даегберхт подумал, что если бы она сломала кость, то ее бы пустили на мясо, а телегу – бросили среди чащи. Ночевать пришлось бы на голой, вымерзшей земле. Его передернуло. Шершавое дерево и заскорузлая одежда жгли горячую раздраженную кожу, и Даегберхту никак не удавалось улечься. Долго лежать в одной позе было невыносимо больно, вертеться, пытаясь устроиться, – страшно. Смухта развалился у него под боком и вроде спал, но Даегберхт знал хельмгедцев: сон их был поверхностным, от малейшего шума, от тишайшего шороха они вздрагивали и стряхивали его с себя. И Смухта, хоть и снисходительнее Арахты или близнецов, наверняка сурово обойдется с тем, кто посмел его потревожить. Тяжелее пришлось, когда его вновь одолел кашель. Закутавшись в плащ, Даегберхт сгорбатился и прижался щекой к днищу телеги. Продолжал порошить снег. Сквозь полусомкнутые веки Даегберхт наблюдал, как тусклое солнце за тучами кренится к западу и становится темнее. С полудня, в течение многих мучительных, изнурительных часов, стараясь задушить приступы, он затаивал дыхание, пока на глаза не наворачивались слезы. Но при вдохе стылый воздух дразнил гортань, и Даегберхт, трясясь и задыхаясь, стукался головой о дерево. Смухта тогда неспокойно возился, и от испуга сердце пропускало удары. Но он почесывался и снова засыпал, а Арахте и близнецам Даегберхт помешать не мог – они устроились у огня и терзали зубами несвежее мясо. Взгляд Даегберхта упал на раскрытый мешок, в который хельмгедцы складывали съестное. В нем не осталось ни крошки. Даегберхт осознал, что утром их погнали натощак. И рабы роптали – теперь он заметил, что они всегда что-то бормотали себе под нос, плакали, как он сам, или посмеивались над неудачами работорговцев, но научились делать это исподтишка, чтобы никого не разгневать. Не отваживаясь бунтовать вслух, подросток, приникший к старику, косился на хельмгедцев и с усталым, жалким видом шептал ему что-то на ухо. Тот кивал, явно соглашаясь. Девушки не переговаривались, но тоже не сводили взгляд с хозяев, и Даегберхт не сомневался – будь у них знание, что их не убьют и не накажут, они бы накинулись на работорговцев с кулаками. Расцарапали бы лица, выдрали клочья волос – как еще дерутся женщины? – заработали ссадины и кровоподтеки, но отняли бы хлеб с мясом. Лишь старухе было все равно: она опять забилась подальше и даже моргала редко. Даегберхт не помнил, чтобы когда-нибудь старуха хоть бы охнула. Он же не испытывал голода – даже пока наблюдал, как последние куски перемалываются крепкими, словно стальными челюстями, хотя понимал, что без еды окончательно ослабеет куда раньше. А ели хельмгедцы конину... или щенков разродившейся суки, и от догадки во рту вновь осел мутный привкус тошноты. Ему больше необходимо было согреться. Треск хвороста в пламени лупил по ушам, но жара, исходящего от костра, Даегберхту совсем не доставалось. Он зажмуривался так, что перед глазами разливалась непрочная тьма, и силился вообразить, что под ним не доски, вгоняющие под кожу занозы, а мягкая, как после весенних испарений, земля, и огонь горит близко: если склониться над ним, он дастся в задубевшие руки и обласкает их. Но обман выдался слишком неумелым. Даегберхт хотел заснуть, чтобы создающий сны Эйх, сын богини-шлюхи Клэты, даровал ему избавление от боли, пусть и короткое, но удалось это только глухой ночью и облегчения не принесло. Удар наотмашь выдернул Даегберхта из безотрадного, комканого видения, когда иссера-черное небо едва начало блекнуть. Из носа потекла теплая струйка крови. Даегберхт вскрикнул и получил еще один удар – в висок. Обозлившийся Смухта отбросил его назад, и он ткнулся лбом в острое колено старика; тот со стоном заворочался. Благо, что вынул перекатывавшийся во рту кулон и стиснул в кулаке, – мелькнула мысль. – Пикнешь хоть раз, – шипел Смухта, проглатывая половину звуков от ярости, – и я засуну тебе мешок в глотку. Даегберхт встал на колени и заслонил голову рукой с растопыренными пальцами, обратив внутреннюю сторону ладони к хельмгедцу. Он съежился и заскулил, выказывая смирение и повиновение. От понимания того, насколько он ничтожен, Даегберхт задрожал. Когда Смухта отошел, он притулился под боком у снова задремавшего старика. Значит, кашлял во сне. На языке было солоно от вкуса крови, и Даегберхт, сгребши снег вокруг себя в ладонь, прижал его к месту ушиба. И долго все было мирно – даже сука забралась под телегу и, не влезши туда полностью, высунула нос наружу, прикрыв его распушившимся хвостом. Так продолжалось до тех пор, пока солнце не поднялось из-за горизонта, а черными остались лишь стволы деревьев. Когда Арахта, грузно протопав вдоль прогалины, остановился с близнецами у телеги, положив руку так, что ногти чуть касались его волос, Даегберхт в страхе напрягся. Но он не шелохнулся, а ходящую ходуном грудь не было видно под плащом, поэтому хельмгедцы не тронули его – да и не глянули. Арахта начал – на родном языке, который был больше похож на гнусное фырканье рыскающей по песчаным холмам гиены, чем на человеческую речь. Но, несмотря на это, Арахту поняли не только близнецы. Он не был взволнован, как обычно, потому говорил четко и неспешно, и Даегберхту, в детстве слышавшему хельмгедский отовсюду – из кухни, конюшен, от горничных и плотников, не составило труда разобрать все его слова. Меньше чем в хейде, к югу расположилась крохотная деревушка. Пятнадцать лет назад в роще близ нее дал бой граф Энтол ор Балис, кузен Юнидо ор Сигилейфа, и пал со своим войском, сметенный ордой хельмгедцев Джаана. Теперь из мужчин в деревне жили старики да бесполезные юнцы вроде Даегберхта. Он вспомнил, как прошлой осенью в замок приехали тамошний староста с братом – дряхлые, заросшие деды, казавшиеся скорее отшельниками. Они просили защиты от разбойников. - Их бывает всего двое, редко трое, - рассказывал староста, - но справиться с ними не может никто. Они сильны, ловки и гибки, как звери, и забирают, что им пожелается – выпеченный хлеб, запасы кореньев и ягод, мясо. Если им препятствуют, хельмгедцы без колебаний убивают, щадят лишь молоденьких девушек, но если те не успеют спрятаться, их унесут, и вестей о них больше никогда не будет. Джаан позволил старосте закончить, велел подать ему с братом ужин и разрешил им остаться на ночь в замке. Наутро обнадеженные старички покидали Сигилейф, кланялись герцогу в ноги и обещали молиться аглам за его здравие, но стоило воротам затвориться, Джаан выкинул их из головы. Хокхарт и Хокфрост, одновременно хрустнув пальцами и проверив, легко ли скользят лезвия кинжалов в ножнах, нырнули в лес, как взявшие след гончие. Глядя им вслед, Даегберхт думал, что именно они внушали ужас жителям исчезающей деревни, хотя в герцогстве Сигилейф работорговцы кишели, словно змеи на нагретых солнцем камнях. Едва ветви задетых близнецами кустов прекратили колыхаться, Смухта подвесил к поясу свой нож, подхватил меха, общий для рабов и три поменьше для хозяев, и спустился к берегу Кробруна. Даегберхт не видел его, но вскоре раздался скрип и скрежет – отвратительный звук ломаемого льда, от которого хотелось вдавить ладони в голову. И это означало, что у них вновь будет вдоволь питья. От жажды у Даегберхта во рту пересохло, и еле ворочался казавшийся опухшим язык. Но, видно, река промерзла основательно – Смухта стучал по льду, раскалывая его, и Даегберхт, сам того поначалу не заметив, принялся считать удары. Когда Смухта завершил свое дело, он успел уже несколько раз сбиться и знал только, что число перевалило за пятьдесят. Наполнить меха вышло тоже не сразу: до ушей, ставших болезненно чуткими, донесся плеск, потом – брань. В замке так оскорбляли неумелых в постели девушек. Вернулся Смухта изрядно промокшим и замерзшим. Вода залила ему рукава и штанины, ручьями стекала с мехов, хельмгедец с рычанием отряхивался от капель. Пара брызг попала на Даегберхта, и желание пить так скрутило его, что он с трудом удержался, чтобы не слизнуть их. Но пока надо было ждать и терпеть – никто не собирался поить рабов. Чтобы отвлечься, Даегберхт смотрел на суку. Она, хлеща хвостом воздух, обходила телегу кругами, изредка застывала и вглядывалась в чащу леса, туда, где скрылись Хокхарт и Хокфрост. Иногда Даегберхт встречался с ней взглядом – и раз за разом он казался ему человеческим, столько в нем читалось усталости и жестокого ума. Сука будто видела, что его ждет завтра или через неделю – если он доживет до этого срока, и скалила пасть в злорадной улыбке. По коже пробегал озноб. А когда возвратились близнецы, он забыл о змее в груди, о жажде и о суке. За плечами Хокфрост нес котомку с едой и сутулился под ее тяжестью. Хокхарт же поставил перед Арахтой человека – девушку, почти девочку, невысокую и хрупкую. Все в ней было тонкое – и светлые волосы, и бесцветные от потрясения, перепачканные кровью губы, и тело, и прозрачные дорожки слез, прочерченные на щеках. Она плакала – слезы струились без конца, и рот кривился, но несчастная не всхлипывала и не вопила. Арахта шлепнул ее по ягодицам и, нащупав под одеждой сосок, вывернул его. Девушка пошатнулась, но смолчала, и главарь одобрительно потер подбородок: – Хороша! Много дадут. Она явно не понимала хельмгедского наречия, и глаза ее заволокло пеленой страха. Даегберхт тоже сжался – ее ведь сейчас растопчут, изломают, как обошлись с такой же девушкой. Но Арахта неожиданно одернул Хокхарта, намотавшего уже ее волосы на кулак. Смухта подал вожаку длинный кинжал с заточенным лезвием, и Арахта уверенными, отработанными движениями вырезал на запястье пленницы то же клеймо, что Даегберхту и остальным. Она и это перенесла с мужеством, которого следовало бы ожидать от воина, чем женщины. Девушку подтолкнули к телеге, и она очутилась лицом к лицу с отодвинувшимся Даегберхтом. И когда он неловко – цепи мешали – обнял ее, не отстранилась. *** Ветер, пронизывающий до костей, с оттяжкой хлестал по глазам и рукам жестким снегом. Алиньо скрылся от него за толстым, похожим на медведя валуном. Поднеся озябшие пальцы ко рту, он подышал на них и принялся растирать друг о друга. Растирать приходилось постоянно, Алиньо это вскоре надоело. Да и толку выходило мало – он замерз так, что не чувствовал тела, и согреется, только устроившись у огня и выпив горячего мясного отвара. Алиньо не отказался бы от вина, но о том, чтобы достать его, нечего было и думать. Бочонки, привезенные Нельмом из Энифрада, стояли в просторной зале под храмом, где Ульгус и Ингиво, иногда неделями не показываясь оттуда, корпели над переводом и толкованием богословских книг, и Ульгус пристрастно следил за тем, чтобы ни одна капля не расходовалась зря. Алиньо переступил с ноги на ногу. Он ждал Грунну не один час и от безделья начал перебирать отгремевшие когда-то в жизни события; как бусины, разделял их на целые, круглые, блестящие и – скошенные, облезлые. Последних было несоизмеримо больше. Он вспомнил день и ночь накануне летнего солнцестояния, которое встретил в горах с мелланианцами. Тогда Трелла была жива, и никто не мог предположить, что к осени пухлая девочка высохнет, как щепка. Вместе они по поручению Еванджи разбирали запасы лекарственных трав, выдавливали сок из ягод боярышника и разрывали в клочья листья вербены и зверобоя. Трелла болтала ногами и, деловито морщась, рассказывала, как жила с отцом и матерью в труппе странствующих актеров. Алиньо с интересом слушал, улыбался и не всегда сдерживал смех. На закате Ульгус с Ингиво, Еванджа и Асква, серьезнее и молчаливее, чем обычно, спустились в подземелье, а вернулись к середине наступившего следом дня. До Алиньо, без сна вытянувшегося на заправленной шерстяным покрывалом постели, долетали заунывные, протяжные завывания, от которых, как от свиста розги, хотелось свернуться клубком и уткнуться носом в колени. Эти плачи не походили на мольбы храмовых невидимок. В них слышалась ярость и отчаяние хищного зверя, истосковавшегося по свежей крови и сырому мясу. А затем Ульгус приказал ему убрать то, что осталось после обряда в зале, и ослушаться его было немыслимо. Алиньо допоздна выметал каменную крошку, светившуюся бледно-зеленым, и отмывал расписанные фресками стены и выложенный мозаикой пол от зловонных вязких пятен – крови и рвоты, как он потом догадался. Тряпки Алиньо позже сжег за воротами, но, казалось, надолго пропитался их нездоровым запахом. В ту ночь бушевали первозданные демоны. В седой древности, когда растворился в небытие Создатель – Ютичис, они заточили всех людей того мира, жалкую кучку, в заклятых, сдавливающих стенах Брааноля, выжгли землю вокруг вечного города, осушили моря и реки. Мор поднялся среди людей, их не успевали ни хоронить, ни сжигать, и трупы гнили повсюду: на улицах, в подвалах и канавах. И после долгих месяцев смертей и голода, в ночь, когда воздух очистился от удушливого смрада нечистот и падали, с небес дождем спустились любимые дочери Ютичиса – Совершенные. Найха саблей рассекла холодные тела демонов, Айче босыми ногами обошла твердь, и везде, где она ступала, тянулись мягкие нити травы, копья стволов, журчали ручьи и шмыгали по кочкам зверьки. Алтха исцелила людские язвы и обучила своему искусству милосердных и умелых. Клэта внушила людям любовь и надежду, чтобы они черпали силы жить дальше, а Лэита благословила женское чрево, дабы род человеческий размножился и окреп скорее. Лукция вручила главе города кошель, полный золотых, серебряных, медных монет и драгоценных камней. И шесть сестер, объединившись, изгнали уцелевших демонов в пространство между твердью и небом, заперли их накрепко и распахнули врата Брааноля. «Из-за нас все могло повториться, – скалилась Еванджа серым ртом и без искорок в глазах. – Будь мы чуть слабее – и они бы вырвались наружу, понеслись по свету. И страны вновь обезлюдели бы». А Алиньо, бережно укутывая ее покрывалом, вспоминал, как под надзором Ингиво вычитывал из сохранившихся летописей о первозданных демонах, и страх бечевкой перетягивал горло. И Алиньо не спрашивал Еванджу, зачем нужно было вызывать демонов, понимая – он не хочет этого знать. Он выдохнул облако пара и запрокинул голову, разминая шею. Грунна по-прежнему не показывалась, а снег, шедший с рассвета, падал сплошной пеленой. Алиньо встревожился. Чтобы добраться до валуна, вросшего в землю там, где почти отвесный склон плавно становится пологим, Алиньо пришлось следовать тропинке, заметенной и порой вовсе исчезающей. Проходя по краю обрыва, он рисковал наступить на снег и, не опершись ни обо что, провалиться в пропасть. Цепляясь за скалы, он сдирал с пальцев кожу. Путь наверх, из деревушки, где жила Грунна, был не легче, а в разгулявшуюся непогоду и того опаснее. Могло случиться так, что пока Алиньо торчал пнем у валуна, Грунна нуждалась в помощи. Он должен был спуститься к поселению и встретить ее часы назад. Но догадался только сейчас, и раздумывать уже было не о чем. Алиньо, не оглядываясь, сорвался с места. Зачем он спешит и что ожидает увидеть: мертвую Грунну, укрытую нетканым саваном, или сползшие камни, загородившие дорогу в гору, – затруднялся сказать. Он просто бежал. Тропа снова пошла под откос – под снегом укрылись ступени. Их высекли из гранита тогда же, когда воздвигли храм, были они в половину человеческого роста и грубо отесанные. Всего ступеней насчитывалось шесть, и каждая приветствовала выдолбленной надписью тех, кто, приходя в храм без медяка в кармане и краюхи хлеба за пазухой, покидал его лишь после смерти. Раньше Алиньо просиживал дни на этих ступенях, ощупывая и безуспешно пытаясь разобрать полустершиеся буквы. Поначалу он с трудом читал свитки, которые ему давал Ингиво, и постичь смысл слов, начертанных на языке первых людей, было для него непосильной задачей. Сделать это удалось лишь после того, как Алиньо переписал с почти истлевшего свитка сказание о ссоре Клэты и Лэиты и под диктовку Ингиво добавил к нему перевод.

«Заточи ум, как меч», – приказывала Найха. «Латай души, как раны», – вторила сестре Алтха. «Люби веру, как жену», – велела Клэта. «И почитай ее, как мать», – прибавляла Лэита. «Храни знание, как алмазы», – напутствовала Лукция, и Айче шептала: «Вспахивай мысли, как поле».

Но зимой наставления Совершенных прятались под пушистыми шапками. На середине пути он, поскользнувшись, опрокинулся на спину и, чувствительно ударяясь задом, скатился по оставшимся ступеням. Алиньо радовался тому, что из-за метели, надувшей снега, они стали втрое ниже, и он не полетел кувырком. Сев, он согнулся и прижался животом к ногам, упершись кулаками в землю. Пальцы свело судорогой. За шиворотом защекотало стынью – под плащ набилась белая сыпучая крупа. Алиньо принялся ее вытряхивать, пока она не растаяла, но волоски на затылке и шее все равно вымокли. Алиньо глянул вниз и встрепенулся. Дальше тропинка сужалась и заворачивала на огромную, выше стен крепости, серо-красную глыбу, из чьих трещин высовывались ветви жухлых кустиков. На повороте хлестали по икрам отвердевшие корни рухнувшего когда-то дерева, и осторожно, чтобы не запутаться, огибала его девушка. Крепко сбитая фигурка, светлое, из тяжелого сукна платье в пол, меховая душегрейка, спрятанные под шаль волосы – сомнений не возникало. Грунна, усталая и запыхавшаяся, пробиралась к нему. Алиньо привстал, но ноги разъехались, и он пополз, как вывернутый паук. – Ты свихнулся? – выкрикнула Грунна, но голос ее донесся до Алиньо шепотом. Обойдя дерево, она помчалась сломя голову сквозь сплошной снег и вмиг очутилась рядом. – Мы договаривались – у валуна! Почему ты не там? – Она смотрела на него сверху вниз. – Решил проверить, что произошло, – пробормотал Алиньо, и нелепость своих же слов была очевидна до смешного. – Отправился спасать меня? – прыснула Грунна. Ее темные и круглые, как вишни, глаза лукаво блеснули, и Алиньо вдруг захохотал. Звук, похожий на кошачье урчание, рождался у сердца, рвался по горлу комом, словно сминал преграды, и Алиньо не мог остановиться. Грунна в замешательстве моргала, а в уголках прикушенных губ теплилась улыбка, появившаяся просто, из участия. И он почуял: веселье его глупо и обескураживает, – и с усилием успокоился. Задержал дыхание так, что в груди заболело, да в висках шумела кровь. И растерянность Грунны пропала, к ней вернулось привычное расположение духа, а на скулах расцвел румянец. Не от мороза, это ясно. Лицо Грунны рдело всякий раз, когда шаловливая, дерзкая мысль озаряла и поглощала ее разум. Грунна, наклонившись, протянула Алиньо руку, и он воспользовался помощью, хотя не просил об этом. Он возвышался над Грунной на голову, и, чтобы не задирать подбородок, она приподнялась на мыски. И неожиданно засеменила, беспомощно ойкнув, но упасть не успела – Алиньо подхватил ее за локти. – Ты слишком больно меня сжал, – прозвучало капризно. Она сдунула опустившуюся на нос снежинку, и Алиньо послушно убрал руки. Стало неловко, как будто это он толкнул Грунну. Как бывало, когда он поднимался к Вадре под самую крышу, едва дыша от боли, а она, голая и довольная, простынями протирала доставшиеся за день монеты и захлопывала перед ним дверь. Или когда он ложился к Евандже, замерзнув на полу, а она, сердито кривясь, его спихивала. – Призраки Ингиво велели тебе прийти к полудню, – укорил он Грунну, прогоняя прочь чувство вины. – Почему ты заставила меня ждать? Неужели Грунна их не услышала? Глупости. Она видела свечение прозрачных тел и ощущала дыхание, стягивающее кожу холодом, отчетливее Алиньо. Она ни за что не пренебрегла бы тем, что призраки ей сообщили. Иначе быть не могло – когда Ингиво послал их отыскать надежного слугу из плоти и крови, они сами ее выбрали. А мертвые не ошибаются. – Кобыла раньше положенного разродилась, – тяжко вздохнула она. – Мы с матерью у нее в загоне и заперлись. – Это было в прошлый раз. – А обман Грунны нисколько не обижал, да и спрашивал Алиньо не от интереса – от негодования. – Может, у нас их две – тебе почем знать? – хитро прищурившись, хихикнула она, но искорки в черных зрачках потухли, едва вспыхнув. Значит, во всем признается. – В бурю трудно ускользнуть из дома. – Грунна поникла – чересчур стремительно. – Протолкнуться негде. Куда ни сунься, наткнешься на сестру или брата и от них не отделаешься. Вынюхают, с кем идешь, зачем и куда, и бегом к батьке докладываться. А он затрещину влепит – цыц, нос наружу не кажи, дура. Грунна, коснувшись лба, сдвинула шаль. Из-под ткани показался лиловый, будто кем-то намазанный синяк – такие исчезают порой не раньше, чем через месяц, и мучают даже при шевелении. В Мирраморе не проходило дня без того, чтобы они не появлялись на его теле. – За что тебя так разукрасили? – Чтоб с парнями не блудила, – невпопад ответила Грунна, а глаза ее вновь заблестели, но уже от влаги. – Ну, я и дала слово к ним не приближаться. – Не боишься лгать ему? – Алиньо боролся с желанием провести ногтем по следу. Да только Грунна как драчливая кошка, не подпустит никого к голове. – Я не лгу, – цокнула она языком, и Алиньо опешил. Он покорно и терпеливо сносил от тех, кто был для него важнее жизни и Совершенных, очень многое, но это не означало, что он беспечно пропускал все мимо ушей. – Ты же не залезешь мне под юбку? В мнимом ужасе Грунна на несколько шагов отступила от Алиньо. Что проку на нее злиться? Пусть лучше фыркает и зубоскалит, чем плачет. – Не залезу. – Жаль. – Грунна шаркнула носком и взрыла неглубокую борозду. – После допроса от меня шарахаются, будто я прокаженная или потаскуха с гнилыми костями. – Она собрала пальцы в кулак, и на тыльной стороне ладони взбухли жилы. – Ведал бы ты, как же мне тоскливо. Алиньо ведал, но о том, что он покинул в столице, было известно одной Евандже. Алиньо не представлял, как поделиться правдой о подворотнях Миррамора с кем-то, кроме нее, – в глотке пересыхало, а конечности коченели. Ему повезло, и Гунле властвовал над ним лишь в редких дурных снах. Грунне плохо сейчас, но подбадривать Алиньо не умел никогда. Когда Еванджа выла голодным волком и шипела хельмгедские ругательства, пока в горле не начинало першить, он по капле вливал ей питье в рот, приобнимал, нащупывая под одеждой позвоночник, и невесомо касался губами ее запястий, но безмолвствовал. Еванджа ценила не пустой лепет, а поступки, служащие вернее самых льстивых увещеваний. Но с Грунной, через совсем малый срок отвергающей тягостные заботы, нельзя обходиться так же, как с беглой рабыней, ожесточившейся от выпавших на ее долю испытаний. – Ты не онемел ненароком? – оборвав себя на полуслове, упрекнула его Грунна, но голос тек мягко и ласково, без тени досады. – Молчи и впредь, дело твое. Но мне вот хочется, чтобы ты почаще рассказывал истину о Совершенных. Так, как писали о них первые люди. – Зачем тебе? – Алиньо усмехнулся, но по душе прошли корчи. – Затем, что верить проще. И жить. Это благодаря тебе я постоянно повторяю поучения богинь. – Мечтательное лицо заалело. – Когда чувствую: зареву через миг, – выпалю их скороговоркой под нос, чтоб никто не разобрал, и уныние отпускает. И Гунле, и Еванджа не ленились распекать Алиньо за то, что притворяется он дрянно, а лжет – скверно. Он мог и не расколоться. Из-за изъяна смышленая Грунна сама бы раскусила его и поняла: Совершенные, как и их родитель Ютичис, растаяли и погибли. Что было бы тогда? Ведь выбора не было у тех, кого Ульгус допустил к себе и храмовым сокровищам. Они, и Алиньо тоже, клялись ему в верности, а у нарушителей кровь каменела в жилах, и умирали они в муках. Грунна обещала держать рот на замке, пока дыхание Айче гонит облака по небу. И на ум ей прийти могло что угодно. Чары Ульгуса и Ингиво не покарали бы Грунну, реши она указать агленианцам на пристанище мелланианцев, которых по королевским эдиктам полагалось сжигать или, если перед признанием еретик упорствовал, варить в кипящем масле. Совершенных нет – и Грунна невиновна. – А если бы у меня получилось увидеть храм, и статуи, и зеркало хоть краем глаза... – Сейчас она напоминала Алиньо сошедшего с книжных страниц Эйха, любимого сына Клэты, славившегося смекалистостью и умением добиваться своих целей – обыкновенно женщин. И ему это перестало нравиться. – Не проси даже. – Он облизнул треснувшую от холода губу. – Я тебя не пущу, и то воля Ульгуса – не моя, ты знаешь. – Но попытаться надо было, – Грунна не обладала напористостью Эйха и, ни разу не видев Ульгуса, с суеверием трепетала перед его именем, ничем не отличаясь в этом от Алиньо. – Ты не забыла, для чего пришла? – буркнул он сквозь зубы. Вместо ответа Грунна вытащила из-за пазухи свернутое, чуть примятое письмо, перевязанное веревкой со стертыми, распушившими нити концами. – От Леча. Послание легло в ладони, как влитое. – Ты говорила с ним? – оживился Алиньо. Леч был бастардом какого-то горного барона, но сестра его драила полы и выбивала пыль из занавесок и гобеленов королевской спальни. Она любила своего младшего брата и, стоило в столичном замке родиться или умереть кому-нибудь высокопоставленному, без промедления бралась за перо и чернила. Быстрокрылая птица новостей вонзала когти в плечо Леча до того, как глашатаи, разосланные во все города и деревеньки Сигрии, выезжали за ворота Миррамора. – Не довелось, – хмыкнула Грунна. – В ставни постучал мальчонка, русый, щуплый, как под снежинками-то не гнется, да юркий – жуть! Я ему грозно: «Кто таков будешь?» А он не пугливой породы, бойко пищит: «А тебя Грунной кличут? Тогда вот тебе от Леча весточка». Мигнуть не успела, а исчез он, как будто ветром сдуло... Грунна была чадолюбива и, кроме веры в Совершенных, находила отраду в детях, которых каждый год исправно рожали ее мать и сестра и, едва отняв от груди, скидывали ей. Когда выдавали замуж в дальнюю деревню ее младшую сестренку, она с трудом сдерживала слезы не от зависти, а от грядущего расставания. Но в данную минуту Алиньо это было безразлично. – Ты читала? – Он повертел письмо в пальцах. Содрать веревку раньше Ульгуса у него не хватило бы храбрости, но любопытство жгло и ело. – Нет, но грамоте-то дядькой-агленианцем обучена. Ты не думай – он славный был. – Грунна окинула взглядом ступени и ведущую вниз тропинку, словно выискивала лазутчиков. – И если уж стоишь на страже храма, как Райхар у солнечных ворот, то хоть о новостях от Леча расскажешь? Алиньо кивнул.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.