ID работы: 4612562

зеркальный коридор

Джен
NC-17
Заморожен
40
CrokusZ соавтор
Размер:
246 страниц, 29 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 74 Отзывы 17 В сборник Скачать

17. сущность

Настройки текста
Примечания:
      Сухой густой ветер колыхал светлые занавески общей больничной палаты. В городе неимоверно горький, с привкусом пороха и пепла, воздух, а внутри маленького здания — стоны, кровь и духота.       Рави почему-то помнил произошедшее недавно слишком отчетливо, но при том совсем утерял чувство времени. Сколько здесь находится уже? Несколько часов? Сутки? Больше?       Он с трудом открыл слипшиеся от гноя глаза и попытался приподняться на постели… тщетно. Ему тяжело шевелиться, и заставлять себя совершать лишние движения он не должен.       — Ты очнулся, солдат?       — А… ага… — ответил он знакомому откуда-то голосу.       — Поражаюсь тебе, — с легкой усмешкой сказала женщина, сидящая рядом с его постелью. — Честно? Я думала, что ты умрешь по дороге, да и капитан Леви, судя по всему, тоже… а ты дотянул. Висел на мне как уже мертвый, а сердце билось и билось — тихо очень, но билось. Откуда ты такой выносливый вылез? — Ее раскосые зеленые глаза мягко блеснули, а слова моментально растаяли в какофонии смерти и боли. И сколько же он должен времени здесь пролежать, утопая в этих отвратительных звуках?       — Ну, — его растерянный смешок перелился в сухой кашель, — знали бы Вы, сколько мне пришлось пройти, прежде чем добраться до вас с капитаном… я, вообще, — и уже подавился неприятным воздухом, — собирался помирать, но… — и замолчал. Зачем пускать в душу какую-то там… Джилли? Или как ее…? — Давайте о другом: как Вас зовут?       — Джинни Хэтчер. Я капрал по званию, — и словно гордится званием, до которого дослужилась. — Из Легиона я. А ты куда собираешься поступать?       — В Легион как раз. Мы видимся не последний раз, знаете ли.       И все. Сейчас больше, чем говорить, ему хотелось пить да на себя посмотреть — насколько урод сейчас? Совсем? Или пока еще только внутри, под корочкой плоти, в душе?       Джинни начала что-то рассказывать, перекрывая больничную симфонию голосом мягким и успокаивающим. Размеренно, внятно и медленно лились слова… Рави слушал — не то, чтобы он больно интересовался бренной жизнью разведчиков, пусть была вероятность, что пару раз капрал упомянет Леви. Дело не в этом. Дело в возможности вновь заснуть, но уже более здоровым сном, не чувствуя боли, не думая о проблемах. Под голос Джинни уснет любой; любой почему-то вспомнит ласковые руки матери, ее нежные губы, касающиеся лба прежде, чем погаснут свечи в комнате. Прежде, чем та тихо исчезнет в дверном проеме.       И Рави вспомнил Лизу, образ которой почему-то не расплывался, не терялся в глубинах памяти. Помнил ее как вчера — не очень красивую в целом, но прекрасную для него, с беглым взглядом и обожженными кислотой руками. Забыть. Нет. Там. Спрятался за ящиками. Шаги. Голоса. Забыть-забыть-забыть.       Он приподнял больные руки и, с трудом, костяшками пальцев выудил из уголков глаз приличного размера желто-зеленые частички. Выступили слезы.       Опять временно забудется, потеряется в теплом мраке, где вымерли уже все сны — и плевать, без них проще и лучше, им незачем существовать. Сны причиняют только вред, и Рави осознавал данный факт лучше, чем те, кто еще не клали голову на плаху неправильной гильотины.       — Черт… — прервался внезапно ее… лепет? — Я забылась. — И не одна она. — Тебя-то как звать? А то меня уже медсестра спрашивала, а я и не знаю… и вообще, я должна была с самого начала спросить, — и Хэтчер точно чувствовала себя виноватой. Она не спросила его имя не оттого, что интересуется исключительно собой и своими делами — это точно. Рассеянная какая-то до одури.       — Рави Линдберг, так пусть и запишут, — он кое-как перевернулся на бок, носом к стенке. Зачем она так переживает? Подумаешь, имя не спросила. Капрал не должен бояться злости медсестер и извиняться перед обычными солдатиками.       — Хорошо… Линда! — позвала она, и на ее голос откликнулась какая-то молодая девушка:       — Да-да? — Рави не видел ее, но слышал топот ее ног.       — Он очнулся. Его зовут Рави Линдберг, запиши.       — Но откуда он?       — Сто четвертый кадетский корпус. Отряд забыл. Помню, что из авангарда, — отвечал он с неохотой, но отвечал. — Сестра, а воды можно?       — Джи, у тебя есть время воды ему налить? У меня… — и кивнула на койку поодаль. — … ну, у меня… ты понимаешь?       — Иди-иди, но я все равно скоро уйду, так что не забывайте про солдатика. Он, если захочет, тако-о-ое расскажет! — кровать будто застонала от облечения, когда женщина встала.       Но некая Линда больше не слушала — убежала какому-то пареньку раны обрабатывать. Они что, с этим капралом подруги какие-то? Черт их знает, но разговаривают как достаточно близкие люди.       Вновь приступ кашля напомнил о себе опустошением легких, глухой болью в них и в горле; и горячая кровь подступила к щекам. Жжение нарастало медленно по ощущениям, но визуально — быстро. По всему лицу под чуть ли не прозрачной кожей нездоровыми пятнами разошелся румянец. Сам Рави этого не видел, но начинал чувствовать сухость и зуд местами. Обычное раздражение, ничего особенного. Сойдет с кожи довольно быстро.       Прошло около нескольких минут, прежде чем в помещение вошла — почти вбежала — запыхавшаяся Джинни с неким гибридом столика и тележки одновременно, уставленным стаканами с водой.       — Кто-нибудь еще пить хочет?       Отозвалась почти вся палата, а Рави и подавно пересилил себя и почти вскочил, присел на кровати. Женщина убрала светлую прядь волос за ухо, улыбнулась странно, нелепо, но по-ангельски чисто, и первым делом, как и обещала, передала стакан седому и покрывшемуся красными пятнами парнишке.       Следующий стакан достался какому-то рыжему юноше со сломанной рукой и разбитой головой. Рави догадывался, почему на него смотреть противно — он похож на покойного Ганса. Он сделал несколько громких глотков и чуть не пролил, когда ставил на подоконник.       Сквозь навес выцветших туч пробилось несколько солнечных лучей, один-единственный, холодный, но золотистый и живой, скользнул мимо занавески и, преломленный стеклянной стенкой, упал на прозрачную воду. Жидкость еще колыхалась маленькими блестящими волнами — те разбивались о невидимую преграду, но вскоре успокоились.       Линдберг, почти незаметно улыбнувшись, плюхнулся на кровать — и тогда скривился, зашипел. Больно. Спина, из которой, наверное, еле-еле вытаскивали стекло; скорее всего, вытаскивала та девушка, Линда, единственный медработник в тесной палате.       Джинни, закончив с водой, громко попрощалась со всеми — абсолютно всеми — и скрылась в дверном проеме. Рави свернулся клубком и спихнул одеяло к стенке, а то жарко как-то, да еще это проклятое раздражение на лице жжется.       День — и делать нечего, при том еще и сил нет на какие-то дела. Один выход: валяться как побитая псина, пока раны не затянутся, да найти о чем подумать в попытках избежать тоски и скуки. А о чем думать? О Леви, что ли? Ах, Леви. Леви опять спас его, но в этот раз не от того, от чего и не надо было. От смерти. Проходя мимо, разговаривал с Джинни; довел одним своим голосом до двери, за которой продолжается жизнь, и, прежде чем позволить ее отворить, пожал его грязную руку. Леви опять спас его, но теперь Рави не знает, что он в силах отдать взамен… Рави ведь и отдавать-то нечего: только жизнь, шарф и мамину тетрадку. Мог бы все сразу, но разве это нужно капитану? Что ему какой-то солдатик? Что ему чей-то кривой шарф? Что ему, в конце концов, бумажки, на которых черт-те что написано и сбоку бантик нарисован?       Под ребрами тошнотворно защемило — будто желудок сжало тугими кольцами, до боли, до желания блевать черной жижей, обдирая горло молотым стеклом в ней. Эмоции проецировались на физические ощущения, быть потерянным — надоевшая мерзкая позиция, и нельзя от нее никуда деться, нельзя развернуться и убежать. Можно только сворачиваться, словно еще живой эмбрион, в который тычут штыком или спицей. Можно только задыхаться от своей беспомощности.       Можно только осознавать: сделать что-либо, кроме словесного «спасибо» — это выше твоих возможностей. Живой. Скоро будешь здоровым, скоро встанешь на ноги и пойдешь любоваться на своего «ненаглядного».       «Ненаглядный», судя по взгляду и интонации голоса, устал и хочет сдохнуть.       Он снова натянул на себя одеяло и уткнулся носом в тряпичный ком, пахнущий мылом, самую малость отдающий засохшей кровью.

***

      Рави плохо помнил, как он задремал, но пролежал он в таком состоянии точно до позднего вечера — за окном темно, соответственно, ужин благополучно пропущен. А еще он помнил туманные болезненные сны про Трост; жестокие, неправильные, точь-в-точь повторяющие реальность. Он думал, что сны вымерли, а они живы. Они нашли новую подпитку и снова сдавливают горло и вены, заставляют тело дрожать, нервы же — натягиваться почти до состояния разрыва.       Сейчас хотелось не то, чтоб есть… жрать хотелось. Конечно, в обед его растолкал кто-то — кусок отхватил свой, хоть и запихнул в себя еле-еле, прежде унижаясь и аки-придурок выпрашивая соду. И все равно не наелся. К чему этот огрызок после, так сказать, пробной версии голодовки? Ел — радовался, а теперь, спустя время, понимает, что только заставил аппетит разыграться сильнее. И ведь никто уже не разбудил… не хило так расстроило. Забыли что ли? Не забывайте про солдатика, называется.       Он поначалу перекатился на живот, чувствуя, что часть боли за все то время бесцельной дрёмы вылилась из тела, а после попытался приподняться на трясущихся и забинтованных руках. Повалился снова, чувствуя себя котенком, которого ткнули носом в собственное дерьмо. На деле же сам ткнулся носом в подушку, тонкую, но мягкую. Как в кадетском корпусе. Там тоже эти тонкие подушки, более напоминающие застиранные тряпки, казались невероятно мягкими после изнуряющих тренировок…       С какой-то усмешкой он неосознанно процедил сквозь зубы:       — Спасибо… не забыли.       А потом тихо заплакал.       Ему не обидно за эту идиотскую тарелку еды, протянет, не умрет. Не обидно, что ему приходилось мыть за собой посуду всегда; не обидно, что он чего-то не получил. Нет, не это. Он что, не может без какой-то херни прожить?       Может прожить.       Только почему именно о нем всегда забывают? Почему он всегда остается один, даже когда какой-то чужой человек просит: «не бросайте его»? Почему именно на него смотрят с холодом, с презрением, брезгливо?       Почему именно он всегда крайний, крайний для всех? Кто решил, что именно он должен стать уродом, губкой, впитывающей негативные эмоции и безразличие других?       Медсестра Линда тихо, почти неслышно прошла в палату и присела на стул рядом с тем солдатом, к какому еще днем отлучилась перевязывать раны.       — Эй, не спишь? — спросила она так тихо, что Рави еле-расслышал слова сквозь барьер сдавленных висков и собственного дрожащего, нервного и беззвучного дыхания.       — Не, не спится, — и у него голос ровный-ровный, будто и не болен вовсе. Привстал, потянулся. — Устал валяться. Выписка только через неделю, а я почти здоров уже. И кто предложил сроки мне так затянуть? Через несколько дней отдавать Гарнизону присягу, а я валяюсь…       — Ой, не знаю… но знаю — и ты знаешь, что я над этим не властна. Могу только спасать тебя от этой скуки, сама понимаю тебя…       Шорох ткани, хихиканье какое-то наигранное и томное. Фу. Как же это гадко. Рави хотел бы молчать, хотел бы ничего не делать, дальше съеживаться от тяжести в животе, физической, эмоциональной. А ведь подскочил с какой-то животной злобой, сверкая в полутьме отвратительно-красными, неестественными глазами.       — Вы…! — рявкнул было он.       Медсестра Линда схватила одеяло с пола и укрылась.       В Рави погасла злость моментально. Какое ему дело? Мерзко-мерзко это, когда у медицинского работника в голове только мужики да бабы, только бы ткнуть в кого-нибудь всем выпирающим, только бы…       — Вы мешаете. Делайте свои дела так, чтобы это не мешало людям хотя бы спать. И вообще — не надо рвать рубашки на груди и штаны на яйцах, — и попытался как можно более невозмутимо и спокойно вновь улечься. Он чувствовал, что больше ничего не скажет. Голос будет дрожать.       Снова уткнулся в подушку как нашкодивший котенок в собственную кучу. На том и радость, вроде бы, кончилась. Все заканчивается — и это тоже кончилось.       Линда, кажется, вновь натянула на себя рубашку и халат. И — тоже судя по звукам — чмокнула паренька, раскрасневшегося, как спелый помидор, не то в губы, не то в щеку. Все так же тихо подобралась к постели совсем «не забытого» солдата, приподняла его больное лицо светлыми руками и шепнула:       — Ты только, мальчик, не говори никому. Хорошо? — вылететь боится за такие проступки, понять можно. Но вот если вылетит — справедливо.       Он, чувствуя вновь нарастающую в теле боль, оттолкнул ее от себя и отвернулся.       Тварь. Господня, конечно. Цветок, еб вашу мать, душистых прерий. Плевать, с кем она там кувыркается, кто кувыркается с ней… только почему надо кувыркаться в ущерб здоровью людей, за которых отвечаешь?       Не до конца понимал себя, задавал себе вопросы — и не находил сил, как, собственно, и желания, на них ответить. Можно сказать, он сейчас не понимал совершенно ничего. Ни себя, ни других, ни всего этого мира.       Прожить на белом свете девятнадцать лет и не понимать принципов его работы. Любой мир — это механизм, сложная система со своими шестеренками, тросами, определенным топливом. Механизм, держащийся на той или иной основе. И как выжить, если в один момент понимаешь: ты ничего не знаешь, совсем ничего.       Он заснул поздно с абсолютно опустошенной головой…

***

      … стоило первому рассветному лучу прокрасться в палату — и еле-разлепил покрасневшие глаза, ничего не соображая, ничего не видя в упор сквозь мутную слезную пленку. Боли не чувствовалось, словно сегодняшней ночью он выплюнул ее вместе с коротким вскриком в сторону медсестры. А уж то, что потом, до самого засыпания, чувствовалось — послевкусие. Сейчас ничего, только легкий утренний холодок по коже.       Рави спустил с себя одеяло и присел, пододвинулся к спинке кровати и оперся на нее спиной. Все хорошо: пока что остается только этот самый приятный и заставляющий подрагивать холодок. Он протер костяшками пальцев веки как-то излишне старательно, потому после того несколько секунд поле его зрения было усыпано мелкими пятнами, белыми с зеленоватым отливом.       Возвращалось точное восприятие запахов и звуков. И ничего нового: кровь, сухой воздух, мыльно-телесные простыни и одеяло. И дыхание — ровное, каждый в палате дышал мерно и невпопад друг другу. Настолько спокойно в данный момент в тесной комнатке, настолько свежо от настежь открытого окна, что время казалось замершим… казалось влажной замшелой статуей женщины с циферблатом в руках. Или старой заброшенной часовней.       Рави залпом допил вчерашнюю воду, простоявшую всю ночь на подоконнике, и отчего-то ему даже показалось, что она стала чище. Горло все еще оставалось каким-то сухим, першило и начинало болеть. Наплевать. Пройдет.       Он услышал тихое урчание: раздавалось оно вблизи, кошачье, сонное. Мягкие маленькие лапы легко касались одеяла поверх тела: животное медленно подошло ближе и уселось у самого живота, потерлось носом. Вряд ли взрослый: уместится на двух ладонях, скорее всего, котенок. Черныш с белыми «перчатками» и «манишкой», пятно светлое на ухе. Глаза-то голубые… точно котенок!       По лицу поползла детская глупая улыбка, и он — тоже как дитя малое, с той же детской радостью — поднял зверька на ладонях и протерся о пушистую мордочку лицом. Его Кошачье Величество, в свою очередь, соизволило укусить его за расчесанный нос. Он хохотнул громко и резко до неприличия, и даже пушистый комок в его руках вздрогнул, а урчание затихло. Нет, не стоит людей будить, коли самому не спится; а тем более не стоит пугать животных.       Рави прижал к себе теплое тельце и прошелся по темной шерсти пальцами. Такое ощущение, что кота первый раз в жизни видит — почти так оно и есть, но скорее, он не видит в первый раз, а в первый раз трогает. Кошки, если честно, не так уж приятно пахнут, но зато они невероятно милы своей аурой дома, уюта, чего-то родного и сердцу близкого. Мягкие лапы, обвивший запястье длиннющий хвост, чуть вздернутые острые уши.       Он коснулся большим пальцем живота расслабившегося и свалившегося набок зверька — тот впился в него когтями и клыками, почти не больно, но выказывая явное недоверие.       — Прости, малыш, — и продолжил улыбаться, и перестал трогать кота в уязвимом месте.       Кот свернулся калачиком, уткнулся в собственный хвост носом и, кажется, должен был закрыть глаза, уснуть… нет. Насыщенно-голубым блестело из-под полуприкрытых век: он следил. Он чего-то ждал, он хотел убедиться, что этот человек не причинит ему никакого вреда.       И заснул он только когда почувствовал, как человеческие ладони спустились на поверхность одеяла, уложили его на нечто мягкое и теплое. Тело. Мягкое теплое тело под этими тряпками.       Во сне он изредка выпускал когти и — еще реже — мурлыкал.       Рави откинулся на спинку кровати и прикрыл глаза ладонью. Солнце поднималось выше и выше; жидкие, но яркие лучи начинали отливать каким-то свежим золотом. Как понимать «свежее золото»? Может, это золото, бывшее всего несколько секунд назад камнем с дороги?       Свежее золото рассеивалось по палате словно цветочная пыльца, а Рави больше не спал, не хотел спать, не мог. Какое-то время и думать он не мог тоже: голова пустая, и только зеркала в ней, целехонькие и ровные, отражают друг друга до бесконечности, образуя зеркальный коридор. Нейтральный, ни горячий ни холодный.       Прошло минут двадцать — а может, час прошел? Кто его знает. С койки не то привстал юноша, не то девушка привстала. Коротко выстриженные темные курчавые волосы, и руки с лицом крупными пятнами — вроде белые пятна на смуглой коже, а вроде темные пятна на по-аристократически бледной.       Взгляд золотистых глаз плавно лег на Рави, бесцельно уставившегося в потолок, ни о чем не думающего.       — Привет, — она — голос нежный, женский, чуть-чуть охрипший — сложила руки на колени. — Ты кто?       Вот так сразу. Рави даже не повернул головы, только продолжил смотреть искоса.       — Рави Линдберг. Собираюсь в разведку. А ты?       — Атиш Мангбо, — ответила девушка как-то стеснительно. — Уже год в гарнизоне… приятно познакомиться, — и скинула одеяло, чтобы поправить бинты на раненой ноге.       — Ты после битвы в Тросте здесь оказалась? — не то, чтобы он был сильно заинтересован, но по себе знал, что разговоры убивают время и иногда поднимают настроение, а то и самочувствие вместе с тем. Рави никогда не умел изливать кому-то душу, только слушал других, и почему-то это отвлекало его, успокаивало, стабилизировало. Не потому что кому-то может быть хуже или лучше — он не злораден, но он и не свят, чтоб радоваться чужому счастью больше, чем своему. Ему как будто все равно, но легче становится.       — Да, именно после нее… у меня открытый перелом не на суставе, как там это… не знаю теперь, сколько здесь пролежу, но, судя по всему, очень долго. Еще живот ранен, меня почти из пасти вытащили. А у тебя что? Что с тобой случилось?       Рави замялся. И что теперь сказать ей? Он не хочет рассказывать.       — Ничего интересного.       — У тебя все тело почти в бинтах. И Левенте у тебя еще… греется…       — Ты про капитана, что ли?       Молчание. Атиш скривила брови, и лицо ее приняло какое-то непонятное, отчасти ироничное выражение.       Что не так? Левенте… это же какое-то дурацкое искажение имени капитана Аккермана?       — … про кота. Я не первый раз здесь лежу, и этого котика зовут так. Наверное, он и правда похож на капитана Леви. Поэтому назвали так. Не видела почти этого солдата, но слыхала, что он маленького роста и очень сильный. А Левенте тоже маленький, зато может убить огроменную крысу. Видела. Вот это видела. Один зверек лучше полчища вонючих грызнунов, — так она странно и сказала. «Грызнунов», — тем более, что как привыкнет — ласковый очень. Кто этого малыша не любит?       — Да, он милый, — засмущался и даже прикрыл лицо рукой он, словно пытаясь замести следы глупого недоразумения. — Только кусается.       — За нос?       — За нос, — и захихикал. Она тоже засмеялась сначала, но после стиснула зубы и схватилась за живот, затянутый чуть порозовевшим бинтом, и затихла. Видно, зубами прижали ее, а потом, вроде как, спасли. — Ты со вчерашнего себя лучше чувствуешь?       — Не сильно лучше… внутри проходит боль, а раны болят странно, так и хочется бинт снять и посмотреть, почему так. Я лежала раньше в другой палате, и медсестра раньше другая была, она часто проверяла, а Хэтчер странная…       — Джинни?       — Линда. Джинни — это ее старшая сестра, — Атиш пожала плечами почти незаметно и с трудом, тяжело дыша, спустилась на койку всем телом, чуть поерзала и замерла. — Ты не стесняйся, что чего-то не знаешь, это я тут не первый раз… а ты из кадета только вышел.       — А по какой причине ты раньше лежала?       Она промолчала и натянула одеяло по самое горло, а он не стал переспрашивать. Понимает, личное: сам бы промолчал и закутался, а, возможно, и вовсе бы забился в угол кровати. Оказывается, не только он такой: закрывающий ото всех истину своей души…       Все остальное время она лежала задумчивая — с очень напряженным и отчасти растерянным лицом. Скользила взглядом по потолку, слабо перебирала пальцами.       Они сами не знали, чего ждут: больше не разговаривают, и каждый погряз в своих мыслях, тяжелых, мрачных, в своем темном прошлом; сами себе священники, сами себе слушатели собственной исповеди. Они… они сами расскажут, сами себя поймут… они никому не станут трепаться, насколько на самом деле уродливы их души! Никому, кроме себя. Рави понимает Атиш. Она его, кажется, тоже.       Она внезапно закашлялась громко и неожиданно, даже как-то страшно, прикрыла рот рукой. Кровь. На ее ладони мерзко пахнущий смертью сгусток крови.       — Легкие придавило?       — Чахотка. Не заразная, не бойся… есть заразная, а мне врач сказал, что эта не заразная… месяца два назад сказал, а с каждым днем чуть хуже и хуже, сейчас, как поранилась, совсем плохо стало.       Она не нашла, обо что утереть руку, кроме как об уже загрязненный изрядно край одеяла. Рави ничего не ответил ей: он не мог дать глупых надежд или приговорить к смерти. Он не знает ничего, и врачом не является, а потому все это возлагается на тех, кто хоть что-то понимает.

***

      Когда медсестра Линда вошла в палату, Рави только попросил у нее разрешения написать как-нибудь письмо. Та долго смотрела на него пусто и глуповато, растерянно, а потом странно дернулась.       — Написать, может, напишешь, но никто не отвечает за доставку — может не дойти. Лучше не переводить бумагу, если ты не совсем упертый, конечно, — она ответила без эмоций, сонным голосом, и, потирая кулаками глаза, прошла в самый конец длинной узкой комнаты, освещенной желтовато-белесыми утренними лучами.       — Я упертый, сестра, — Рави склонил голову и пригладил пальцем под шеей Левенте, уже давно заснувшего: кот лежал на спине, согнув лапы и прикрыв живот и грудку своим длинным и на удивление пушистым, в отличие от тела, хвостом. — Как освободитесь — дайте мне бумагу и карандаш, — обычно он не говорил требовательным тоном с людьми, кем бы те ни были, но к Хэтчер младшей в нем не оставалось ни капли уважения после того, что произошло сегодня ночью. Можно сказать, он почти приказывал, глядя в ее красивые выразительные глаза с каким-то презрением.       Эрен однажды высказал ему, что это неправильно — вежливо разговаривать со всеми подряд, и Линдберг никогда не соглашался с ним; только сейчас отчасти стал с ним солидарен. Предчувствие такое, что Линда еще хуже, чем кажется. Провоняла другими людьми, медикаментами и дешевыми духами — и то вряд ли купленными, подарили, небось, или еще что, — до настоящего запаха и не докопаться. Все неестественное, все чужое. Говорят, именно глаза зеркало души… но не только они. То, как человек пахнет — это скажет ничуть не меньше. Взять эти же дешевые духи и много чужих тел, создающих чуть-чуть не смрад. Ясно, что за человек такой.       Линда принялась проверять раны больных и менять им бинты. И стоило первому комку порозовевшей сетчатой пародии на ткань оторваться от чьей-то кожи — понесло засохшей кровью. Неприятно. Рави гладил мирно спящего кота и ждал двух вещей: своей очереди и когда дадут ему карандаш с бумагой.       Спустя время он, заново перебинтованный и ощущающий, как медицинский спирт щиплет еле-заживающие ранки и царапины, присел так удобно, как только мог, и сложил лист бумаги на колено. Левенте тогда проснулся, пока он садился, да ушел к Мангбо, которая чем-то вдохновилась и взялась тоже выпрашивать у Линды письмо.       Рави хлебнул свежей воды из стакана и напомнил медсестре по соду. Забыла. Ничего нового. И даже снова как-то грубить не хотелось: он просто напомнил, тем более, что ей еще за завтраками идти.       Он очень странно перехватил пальцами карандаш и принялся писать на коленке: Отец. Соскучился? Или, точнее, помнишь еще своего сынишку? Я решил тебе написать, потому что появилось свободное время. Раньше его всегда не хватало, сам понимаешь, учился в кадетке. А было совсем неплохо, хоть я и уставал как собака, так еще по ночам крысы спать не давали. Много чего успел сделать за период обучения, даже подраться…       На самом деле, он дрался редко, и тот случай в самом-самом начале с мылом считал скорее за самозащиту и бегство, чем за драку. Настоящая драка, по его скромному мнению — это когда он сцепился с Йегером за твердое убеждение второго, что именно Рави, в тот день дежуривший, зашвырнул ему в лоб яблоком. Ситуация глупая, потому как наш герой скорее сам себе по макушке попадет, чем в цель — меткость на «наивысшем» уровне, что сказать? Тогда Линдберг почувствовал себя настоящим героем, ведь смог — сам не понял каким образом — дать Эрену под челюсть так, что того к стенке пришибло. После этого его, конечно, соперник швырнул через себя, а далее они дружно свалились на пол и начинали валять, кусать и царапать друг друга… их еле-разняли. Они сидели в синяках и ссадинах по разным углам с убивающими взглядами; победителя не было, но Рави все равно считал победителем именно себя и очень этим гордился. А Эрен — лошара и точно неправ.       Он продолжил: Но я не проиграл, честно-честно! Тебе казалось, что я слабый и жалкий, но я вырос и все изменилось. Печалит только то, что при всем своем желании, я не могу заниматься алхимией, тяжело без этого, с детства привычка, не могу отпустить и оставить. Зато я на шаг ближе к Леви! Недавно видел его. Близко-близко, так близко, что даже не верится! За руку держал, вот.       Перед глазами так картина в деталях… Леви — снова кажущийся выше, пусть и только из-за того, что он стоял перед Ним на коленях. И этот усталый взгляд, и слишком сильная боль мешала сконцентрироваться и почувствовать Его запах. Рави уверен, что Он хорошо пахнет, однако не смог убедиться.       Юноша вздохнул и встряхнул уже устающей рукой. Нет. Дописать надо. Тем более, о важном… Как это произошло? Да очень просто! Ты же уже в курсе, что огромный титан сломал стену в районе Троста, ну и прочее? Вот, я ходил там туда-сюда, весь устал и раненый, а тут Он со своим отрядом, как луч солнца, я уж думал: помру и все. Второй раз спас меня, это уже судьба! Ты понимаешь? Надеюсь, что да.       А дальше что? Надо бы им, папашкой, поинтересоваться. Рави любит его: тот, быть может, не знает и думать об этом даже не хочет, — но Рави любит его, несмотря ни на что. Плевать, как Кенни снизил его самоуважение и самооценку. Возможно, этим он сделал лучше, кто его знает… И еще я надеюсь, что ты не вздыхаешь и не закатываешь глаза, ведь я не жалок и не ищу в тебе сочувствия. Скоро поправлюсь, займусь делом, останется только мечтать о том, чтобы написать тебе письмо. Ты-то как? Не хвораешь? Если что — обязательно напиши мне! А так, если все в порядке, можешь не тратить время на меня. Сейчас я в больнице, в какой-то степени мне нравится здесь, тихо так, иногда (он сначала пропустил слово «иногда», но надписал потом его над строчкой) проявляют заботу. Самое главное, Эрена я не вижу, чувствую себя спокойно. Только пахнет здесь кровью и смертью, это пугает… Недавно ко мне заходила мадам из разведотряда, ее зовут Джинни, приятная женщина. По званию капрал, фамилия, вроде, Хэтчер. Знаешь? Не удивлюсь, если скажешь «да».       Он не врал. Джинни показалась ему приятной и по-своему милой, хоть он ее и не понимал. Добродушная, открытая… хорошая. И не только ему подала стакан воды, а всей палате! В принципе, мне рассказать уже нечего, так, одни мелочи остались, они тебе будут неинтересны. Я все еще ослаблен, рука дрожит, не ругайся за плохой почерк, я бы отложил на потом, но сейчас чертовски скучно. Ты там береги себя, а то старость — не радость, сам понимаешь (шучу, конечно, что ты). Спать хочется постоянно. Не пей много, я же волнуюсь! Хотя, только просто говорить, но все же. Жить-то хочется, однако.       И кляксу в конце подрисовал намеренно, чему сам улыбнулся. А рядом подписал: Твой сын, Рави.       Позже Линда принесла вместо адекватного завтрака, вроде каши, завернутые в очень некачественную бумагу сухпайки. Пахли они странно: самой больницей, медикаментами и кипяченым железом. Она просто раздала их, Рави в последнюю очередь, в том числе и положила ему небольшую — тоже бумажную — упаковку соды, сказав при этом, что это так и останется на «сколько нужно».       Пациенты почти отплевывались, кто-то вовсе отказался. Говорили, что горьковаты, мягко сказать, в отличие от обычных, военных. Те хотя бы съедобные были, а это что такое? Атиш не возмущалась совсем… в один момент с улыбкой к Рави повернулась и сказала, что за прошлый раз привыкла к данной гадости.       — А обезболивающим пичкают — поэтому горьковатое, но есть это надо, чтобы поправлялось самочувствие. Так что ты давись, а ешь, нужно, — и улыбалась все так же.       — Мне повезло насчет мерзкой и полезной еды — я вкуса не чувствую, — он усмехнулся, сложил письмо пополам и надписал аккуратно адрес: его, вроде бы, достаточно. С конвертом, который ему не дали, получается, что сами разберутся. — А ты тоже написать просила, разве нет?       — Передумала. Зачем? Чувствую нела… — закашлялась громко, -… дное — и что? Коли помру — родных и так оповестят, я зарегистрирована в базе данных Гарнизона. А что напишу? Волновать стану еще сильнее? Если они волнуются, конечно...       — И порадовать тебе их нечем?       — Нечем.       Она снова закашлялась надрывно и тихим хриплым голосом попросила у медсестры платок, и почему-то Рави, далекому от искреннего сострадания малознакомым или незнакомцам, стало жаль. Настолько Атиш выглядела больной, несчастной, чего-то со скрытым страхом ожидающей. Смерти, ее самой, наверное. И как же он сейчас ее понимает… как он понимает это чувство, когда тебе есть, ради чего жить и есть, что терять, но надежды уже нет. Совсем недавно он валялся в грязи и ждал, когда совсем издохнет или когда какой-нибудь проснувшийся титан сожрет его, только вот случилось чудо. Он услышал. Он пришел. Но с кем еще случится чудо? Разве есть, кому вытянуть эту бедную девушку? Она ведь и письмо отказалась писать семье, просто чтоб их не расстраивать, и при том не высасывать причин для радости из пальца. Лежит, задыхается, харкает кровью и в легких у нее долбится что-то, отдается в череп и давит на глаза, выжимает из них слезы… и ведь взгляд успокоившийся, пусть взаправду еще чуть-чуть напуганный. Ну и ладно, дескать, пройдет страх… и жизнь тоже — пройдет!       Да неужели он правда понимает, насколько легко почти буквально выплюнуть испуг, перемешанный с кровью, и смириться со смертью? Правда. Да. Именно так. И Эрен этот вспомнился… по слухам, из желудка выскочил, как жить хотел. Сам принял облик ненавистного монстра лишь для выживания. И он — он, на самом деле гигант — рассказывал про честь, про мораль? Или не гигант он, а на самом деле не более, чем слух все это?       Атиш держалась за грудь и торопливо хлебала воду, то и дело ей давясь, чуть не захлебываясь.       Рави отложил законченное письмо и закрыл лицо руками. И здесь умирают. Не так ужасно, наверное, как в этом треклятом Тросте, но тоже тяжко. Насколько же больно вот так без конца кашлять? Кровью. Горло все содрала, наверное… на себе представишь — дерьмо. А кровь противная. Не такая, как у здоровых людей. Фу. Тут вообще мерзко все пахнет. В том числе и этот медикаментозный сухпаек. Что поделать? Сожрать надо.       Рави отсыпал соды в стакан — она осела белыми мокрыми песчинками на его дне; он выпил залпом, взболтнув перед тем совсем слегка, чтоб не разлить. А паек… его он ел после того с совершенно пустым выражением лица. Ему не противно — это просто чуть хрустящая, как сухой хлеб, пища. Остальные, конечно, все так же пихали в себя завтрак через силу, запивая каждый кусок глотком воды.       После Левенте осталось только пятно тепла на одеяле: все еще чувствовалось тепло это да на ткани осталось пару черных шерстинок. А сейчас кот лежал у Атиш под боком и утыкался в ее руку мокрым черным носиком.       — Так ты написал уже? — Звонкий голос медсестры Линды раздался внезапно, резко, отчего парень аж подпрыгнул на кровати и подавился. — Ну, письмо свое это?       — Не пугайте больше так, — он сам замер, а глаз у него начал дергаться нервно. — Я написал. Можешь забрать, — и протянул девушке неаккуратно сложенное пополам письмо с вложенным в него карандашом.       — «Можешь»? — она протянула руку, но брать бумагу не торопилась. Уставилась, нахмурив широкие брови.       — Можете, — Рави поправил себя небрежным тоном. Хотя что там поправлять? Она вряд ли его старше, да еще вполне себе нахальная и пустоголовая. Потаскуха. — Так заберете или…?       Линда фыркнула и выхватила письмо с карандашом из его руки. Взгляд ее стал каким-то, можно сказать, обиженным. К тому же не просто обиженным, а с отблесками озлобленности и презрения. Она удалилась из палаты легкой, но быстрой походкой: в коридоре слышался глухой стук каблуков о дощатый пол.       Рави проводил ее взглядом пустым, безликим, будто моментально для нее двери в его душу — на вид глуповато-добрую — со свистом захлопнулись. Никаких эмоций, ни капли огня или света в яркой радужке, которая по умолчанию должна отдавать этим вечным своеобразным блеском. Сейчас — две пустые стекляшки. Ни презрения, ни сожаления, ни злости… ничего. Он вернулся к еде, но больше не прожевывал как следует, отчего и без того болящее горло начало царапать внутри. Холодок чувствуется и легкое жжение. И правда, пичкают чем-то.       Запить нечем.

***

      Ближе к вечеру снова накатил дождь, как в тот день. Такой же безысходный и холодный, с теми же прожилками света средь тяжелого и угрюмого навеса туч: тучи словно раскалывались на куски этими проблесками, отдающими цветом солнца. А цвет солнца — белый… но только днями. В закате оно розовое — и жилки чуть розовые. Оконное стекло окроплено каплями, и кажется, будто за этим стеклом мир другой, нежели в этой больничной палате, успевшей за короткое время засесть в печенках. Рави сидел на постели и безотрывно глядел, как холодная вода каплет с крыши на подоконник, стучит по дорожке и траве, как она обмывает город в который раз. Плачет, быть может? Умеет ли эта безжалостная природа искренне плакать? В узкой комнатке темнело, а по городу беззвучно бродили бестелесные сумерки, утопая в ливне.       Окно хотелось выбить. Выбить — и вырваться наружу, под ледяные слезы небес, и набить мнимой свежестью легкие, и обдать ей зудящую кожу, болящее тело. Но он только сидел и смотрел неподвижным взглядом, словно насквозь. Словно не здесь он, не в маленьком до тупости здании, не в прочных стенах, и, возможно, не в этой вселенной.       В такие моменты, когда реальность уходит из-под ног, начинаешь успокаиваться, возвращаться к своей истинной сущности. И Рави успокаивался. Возвращался. Приходил к тому, от чего ушел. А что? Он в разведку… таких «Тростов» будет больше, чем собак нерезаных… если будет. Кто знает, как долго он протянет? Часто не везет, и всю жизнь на одном везении не протянешь. Только вот есть что-то, похожее на образ счастья в том, что Рави… Рави сможет перед каким-нибудь «вторым Тростом» все сказать. И «спасибо», и об настоящих лицах, и обо всем. Конечно, о странной влюбленности в образ из прошлого не скажет, но кому оно надо? Только ему. И, может, испугается после всех преподнесенных капитану слов, да сбежит к папашке, в контору его шарашкину. Где его там носит?       Левенте все еще жался к обездвиженному немощностью и сном телу Атиш. Не мурчал, почти не двигался сам — только черный хвост иногда вздрагивал невесть от чего. Юноша сам не понял, зачем подозвал его… в ответ тот и головы не повернул, лишь на миг напряг уши, и все, никак более не реагировал.       Он лег на бок, натянул одеяло по самое горло, вжался в матрас и уткнулся в собственную грудь подбородком. Спать нужно… сон — здоровье, сон лечит. Веки самопроизвольно опустились, дыхание — выровнялось. В ушах звенит дождевая вода, в голове плескается жидкая тьма, грудь расслабленно расширяется и возвращается в исходное положение.       Лишь бы ничего не снилось.

***

      Мертвенно-бледная, с конечностями, выворачивающимися настолько неестественно, что те кажутся сломанными. Покрытая слизью и чем-то похожим на кровавый ил, идущая шумно и медленно, выплывающая из темноты, будто призрак. Неестественная. С ее спутанных волос, с кончиков ее вывернутых пальцев, звонко и мерно, словно по нотам, капала вода. Воздух вокруг нее неестественно холодел и увлажнялся, а на сухом деревянном полу оставались мокрые следы. Пахло от нее гниющей рыбой. Переносицу невыносимо сдавило от резкости и густоты запаха. По ощущениям испарений гнили стало больше, чем воздуха. Настолько плотный, что хоть бери и ножом режь. Мозг плавился, а стенки пустой черепушки, что есть одни только зеркала, покрылись изнутри испариной. Холодной испариной. Потцом — росой смерти. Она не вызывала страха, но от вида ее между ребер тянуло, поджилки тряслись, а отвести от нее взгляд — невозможно. Он смотрел на нее, постоянно испытывая желание обернуться… ему казалось, что громкий стук шагов ее звучит за его спиной, со стороны, в его голове, в каждой клеточке тела. Она шагает перед ним, она — внутри него, осколки эха звуков, ей издаваемых, скатывались в комки и путались в волосах, ложились липкостью меж пальцев. Вездесущая.       Она остановилась и напряженно, но не торопливо повернула в его сторону голову. Он не боялся, а ей было все равно на него — ее пустой и пронзающий взгляд прошел сквозь его тело. Пронзил льдом, мерзостью и влагой — и оторвался. Она шагала громко, но никто — никто, кроме него — не просыпался от этих шагов. Он правда не боялся, но по его телу прошла мелкая дрожь, а под горлом появилось ощущение тошноты, но вырвать не хотелось, будто желудок переполнен кислотой. Будто если так получится — он сожжет себя…       Из щели в стене вытекло что-то темное. От запаха крови рот переполнен слюной. Взгляд — то прилипший к теплой густой лужице, то бегающий по комнате, похожей сейчас на мертвецкие покои, но мгновенно возвращающийся к ней, к пугающей сущности.       Она какое-то время смотрела туда — безразлично, но, кажется, именно от раздражения ее тонкие пальцы сжались в кулак с мерзким хрустом, таким, от которого сводит зубы и сосет под ложечкой…       Где-то в соседней комнате зазвенело стекло — точнее, его осколки. Что-то… что-то разбилось. Струны нервов щекотно дрогнули.       С ее плеча упал длинный багровый кусок ткани, влажный и изъеденный чем-то до дыр. Шлепнулся у ее ног, хлюпнув так, как хлюпает только слюна или что-то разлагающееся. Ткань напоминала что-то формой и цветом… шарф? Красный, но от пыли дорожной и редкой стирки потемневший?       Она с тем же хрустом и скрежетом натянутой кожи упала перед соседней с ним кроватью — и тогда зазвенел колокол. Поблизости не было ни одной колокольни, но звон оказался настолько громок и резок, что появилось ощущение, будто чьи-то острые-острые когти разодрали уши изнутри. Кот вскочил, зашипел, завыл, шерсть на нем встала дыбом и глаза загорелись огнями, двумя синими звездами в темноте.       И стоило ей коснуться лишь животного, чтобы оно упало не то замертво, не то чтобы оно потеряло сознание. Он хотел броситься к койке, перед которой монстр расселся в адской молитве, но тело сводило — оно не двигалось. И закричать он тоже не мог. А если… если он отвернется — может оказаться, что все не так очевидно; что пришла она и за ним тоже.       Вода капала словно не на пол, а на дно черепной коробки. Темнота сгущалась. Эхо колокольного звона отскакивало от одной стены к другой, билось, раскалывалось, шумело, однако слабые его отголоски не растворялись в тяжелом смрадном воздухе палаты.       Она что-то пела чистым высоким голосом, скрипя челюстью и клацая черными зубами.       С нее начинала слезать зеленоватая кожа, грязные ногти с пальцев отваливались.       Но она все равно пела, а вода все равно капала. Почувствовав отступление паралича, он бросился к окну, а за окном — кладбище, за окном маленькая и перекошенная старая колокольня. Ему не страшно, ему мерзко и не по себе. Плевать, куда. Хоть на кладбище. И даже кладбище лучше, чем она, пусть его не трогающая…       Стекло выбила чья-то отрубленная, заляпанная кровью рука; и начали осколки впиваться в лицо да в руки, ослеплять, биться острым градом в сжатую тисками грудь. Он ничего не видел, но слышал, как нечеловеческий голос кричит надрывно: «Спасите… спасите!..». А еще кричит про какую-то Эстер. Про Господа некого — тоже кричит.

***

      Наутро он вскочил и сразу же ринулся к окну, вжал в холодное стекло вздрагивающие то и дело ладони. С несколько секунд в теле наяву чувствовались остатки боли — уже не такие сильные, как во сне, но они чувствовались. Ему все еще было холодно, вместе с тем как-то не по себе… но за окном не было кладбища, а пахло так, как обычно пахнет в любой больничной палате. И золотистые тонкие лучи, похожие на выцветшую пряжу, уютно освещали помещение. Сначала Рави не мог понять, что именно его напрягает в комнате: все мелочи, вплоть до пустого стакана и бумажного пакетика соды, остались с прошлого вечера на местах, шторы все так же аккуратно подобраны и перевязаны темными лентами… но после он понял. Соседняя с ним койка пуста, и только Левенте свернулся посереди нее клубком, сосредоточенный, с тихим утробным урчанием — он как бы пытался сохранить остатки чьего-то тепла. Он сам напоминал молящегося.       Медсестра Линда вошла с хмурым, угрюмым лицом. Ее губы слегка шевелились: бормочет нечто, похожее на проклятия. Смотрела девушка поначалу только себе под ноги, а подняла голову лишь когда ее окликнул Рави:       — Сестра… эй, а… это… Атиш Мангбо где?       — Умерла сегодня на рассвете — то есть около четверти часа назад, — она медленно и напряженно выдохнула. — А что тебе до смерти ее?       — Да так… подружился с ней почти, — он отвел взгляд. Да какая к черту дружба? Всего лишь собеседница. — Отчего она умерла?       — Кровоизлияние в легкие и вместе с тем потеря крови при ранениях, что привело к летальному исходу, — звучало как констатация факта поломки чего-то в обычном самом механизме. Сухо. Безэмоционально.       Медсестра Линда прошла вперед и «на глазок» проверила состояние больных: никто не выглядел синюшным, а дышали все ровно и спокойно; у кого-то даже наблюдался абсолютно здоровый цвет кожи. Одни шли на поправку, другие стабильны. И только Атиш Мангбо с каждым днем становилось хуже, а после — сегодня на рассвете — та и вовсе умерла.       Почему-то почти никакого сострадания он уже не чувствовал. Сон страшный ему приснился, отчасти вещий. Приснилось, как некая сущность пела молитвы пред ее кроватью… и все то беспокойство, все то, что должен, он прочувствовал до сна и во время него. А сейчас — пустота, которую можно заполнить… чем-нибудь?..       Он уставился на пустую койку.       Медсестра Линда пробурчала что-то про воду, про завтраки, уходя. И дверь прикрыла за собой.       Около минуты Линдберг смотрел на кота.       Голубые, словно васильки, круглые и грустные глаза глядели на него в ответ. Зверек провожал грешную душу на тот свет.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.