***
Красный — просто титан, а черный — аномальный, значит. Красный — обычный, черный — с отклонениями. Красный человек — красные люди везде. Черный человек — в разбитом зеркале туалета. Несколько часов, вплоть до ужина, он провел в обществе таких же солдат, недавно вышедших из лазарета, и капрала Хэтчер. Капрал вела себя очень доброжелательно и на удивление весело, будто это не она побывала на нескольких вылазках и тащила полудохлого пацана в Тросте; будто это не она периодически посещает светлую, но пропахшую тяжелым запахом смерти палату, где работает ее сестра. Сегодня она рассказывала про строй дальнего обнаружения: Рави почти ничего не запомнил. Запомнил, разве, про красных и черных. Титанов, конечно же. Спать хотелось ужасно: глаза по ощущениям засыпаны песком, веки слипались поверх сухих и вместе с тем слезящихся глаз. Он бы свалился прямо на дощатый пол коридора, что казался бесконечным из-за густой тьмы, заснул бы, свернувшись клубком — можно даже под дверью кабинета Леви — однако он, пораженный бессонницей, брел куда-то в сторону лестницы на первый этаж. Ноги переставлял еле-еле, иногда будто пытался ухватиться за каменную стенку — а под руку попадался только воздух. Быть может, уже успел набить шишку на макушке; или быть может, он просто стукнулся слегка, и завтра не останется следа от удара. С лестницы, по коей он спускался через пень-колоду, чуть не свалился: благо, перила все-таки нащупал. Перед собой глядеть было трудно, и шел он скорее лунатиком, в легкой дремоте. Наверное, это счастье — что он все еще не сломал себе хребет. Он не ожидал увидеть свет, почувствовать запах человеческий: размытый пеленой сонливости и вместе с тем знакомый до колкого щелчка в механизме из зеркал и железа. Казалось, шелковый прохладный камень под ногами вобрал в себя нежность и вязкость золотистого света камина. Ты делаешь шаг и чувствуешь, будто вот-вот провалишься в пол, как в перину. Пяткам приятно. Зачем ночью обуваться? Можно пройтись по пустому штабу босиком, и никто ничего не скажет. А если скажет — на это феерично насрать. Он ступил в рыжеватую световую полосу с опаской, словно в воду непредсказуемой речки, в которой не купался ранее никогда. Сам Рави не мог провести такую аналогию: он, человек дикий, живший поначалу в подземелье, а после в темном доме с тенистым двором, никогда не плавал даже в озерце — куда тут речка. А волнение такое же. Дескать, ступишь — обожжешь пальцы ног весенним свежим холодом. Ой. Льдинка попалась. Не рано ли лезть? Его намеревалась разбудить табачная резкость, которую уж не в силах впитать ни заварка, ни чернила. Фу, накурено так, что хоть топор вешай. Влажные выразительные глаза блеснули в теплом густом полумраке, сквозь который виднелись белесые пятна знакомого лица и жестких — и вместе с тем самых мягких — неаккуратных рук. — И кто в такой час бродит? — послышалось со стороны стола. Рави только тихо поздоровался и прошел за пресловутый стол, сколоченный из темного старого дерева. Небогато живут разведчики, все-таки. Об этом свидетельствовали также сегодняшние обед и ужин: пресные каши, чай как водичка и без сахара, в чем парень убедился, когда сыпанул в него соды. Почувствовал чуть легкий чайный аромат, а в остальном — пустая херня. Обычный кипяток взять — и никто бы не заметил разницы. А вот то, что сейчас пьет капитан… точно крепкий и горячий. Небось еще и с сахаром. Мечта даже для того, кто чай не любит, что ли. Рави отодвинул себе стул и вяло спустился на него, глаза закрыл свои пустые-пустые, лишенные искры какой бы то ни было мысли. — Я сам не знаю, зачем сюда пришел, — констатировал он, не замечая собственного скрытого вопроса. «И сам не не знаю, почему не боюсь — а боялся ли я когда-нибудь? — Вас сейчас. Точнее, я не знаю, почему не стесняюсь и почему не готов упасть перед Вами на колени, целовать Ваши руки, да хоть сапоги вылизывать», — сказал он про себя. Неосознанно ли, специально ли — сейчас все равно, услышит или нет. — «Может, потому что я слишком сильно хочу спать». Может, и правда слишком сильно хочет спать. Капитан не прогонял. Молча хлебал свою бодягу. Что он там за пиздец намешал, что аж организм попытался проснуться? Что-то давит на переносицу: и точно не только табак. — Чай хочешь? — мужчина скорее спросил по привычке, по-деловому, нежели как человек предложил посиделки за «кружечкой». — Не хочу, — ответил Линдберг, слегка разомкнув веки. Из-под белых ресниц блеснуло розовым. — Спасибо. — Тогда иди спать. — Не могу спать — бессонница, поэтому, если без чая здесь нельзя — наливайте. Вместо мозгов — влажный теплый туман, страсти нет, огня в сердце — с гулькин нос, а уйти трудно. Леви тяжело выдохнул, подлил в большую кружку еще кипятка из маленького жестяного чайничка и, как ни странно, пододвинул к рядовому, которому вообще должен был дать, как минимум, пинка. Да-да, пинка, а никак не своего чая. Юноша улыбнулся без причины не то лениво, не то устало. Поблагодарил снова: за чай, к сожалению. Никто не знает, сколько длилось безмолвие, прерываемое приятным треском медленно меркнущего камина. Рави не трогал чай, от которого больше не шел едва заметный парок, а капитан Аккерман сидел неподвижно, сложив руки в замок и уткнувшись в собственные пальцы носом. Чиркнула спичка и с шипением принялась тлеть бумага, напичканная плотно табаком. Уродливая рука потянулась за чуть теплой чашкой. Леви напряженно выдохнул дымом, все так же почти не двигаясь и внимательно следя за ладонью рядового. Он выпрямился и сказал чуть хриплым голосом: — Мраморные. Ну, руки твои, — и снова затянулся. — Ты понял. Рави замер и поднял на него свой взгляд: все еще подернутый туманом, но уже чуть более ясный, слегка удивленный. Немой вопрос, спутанные отголоски мыслей, меркнущий влажный блеск за прозрачным облаком табачной дымки. Леви знал и не знал одновременно, зачем он это сказал. То есть, где-то там, в трещинах стеклянного позвоночника, мотив давал свой росток — наплевав на то, что он стеклянный — а мозг, в очередь свою, отторгал нечто чужеродное, неясное. Заразит и убьет, — говорит он. То же самое Леви чувствовал, когда понял, что сближается с Ханджи; сближается — и уже поздно бежать. — Это не стоит того, капитан Леви, — улыбнулся. На первый взгляд мученически, на самом же деле просто устало. — Того? Чего? Тишина. Только треск камина, горящего на последнем издыхании, прерывает ее: только он и безмолвие, может быть… может, дыхание двоих еще. Разве… так тишина или нет? Если люди не говорят — это не она. Если потухнет огонь — тоже не она. Если погибнет человечество… если перестанут петь птицы, утихнут ветра, иссохнут моря и умолкнет шепот душ умерших… если ты будешь глядеть на мир с… Аккерман смотрел неподвижным взглядом на юношу, что поднял, наконец-то, тяжелую кружку и сделал небольшой бесшумный глоток. — Как думаете — небо твердое? … с него. — Я думаю, что оно бесконечное, — он затушил сигарету о шершавое и темное от пепла блюдце, заваленное смятыми окурками. Тошно думать о том, что даже здесь, на поверхности, люди находятся под потолком. — Как в бесконечном могут быть дыры, пропускающие свет? Откуда звезды? — Я слышал, — нет, мама говорила (Леви-в-этом-не-признается), — звезды — это души умерших, — он прикрыл глаза и откинулся на спинку стула. Скрип-скрип. Ровный тусклый свет ложился на голую бледную шею. — А солнце? — Огромное скопление звезд, наверное. Я не знаю. — Вы верите в божеств? — Верю в души. — А в людей? — Что в них верить? Они материальны. Рави опустил голову и вернул чай капитану. Не хочется, да и честь большая слишком. Плохо, конечно, что он уже отпил — ну и ладно, выльет в окно. — Эй, капитан. — Как зов изо тьмы, как тихая просьба о помощи — вот только в чем ему нужна помощь? Вроде бы, все на месте. И звезда в сердце, кажется, горит. Не огонь, но маленькая белая точка. — Могу позвать вас на улицу? Тут… тут задохнуться можно и скоро будет совсем темно. — А на улице — светло? — На улице светят… звезды. Лиза, Ганс, Мина, Сэмюэль, Марко, сотни, тысячи других — они освещают каменные ступени, деревянные и объятые цветущим вьюнком жерди забора, остывшие оконные скаты. Если эти звезды — души погибших, то неужели звезды мертвые? Или душа всегда жива? Иногда Рави казалось, что души — это тени предметов, а вовсе не звезды. Разве могут звезды шелестеть потусторонним шепотом в простынях, занавесках; и могут разве они тихо шагать по мрачным коридорам, скрестись, словно мыши, под кроватью? Души — это тени или звезды?***
А ведь он и забыл, что светит, в основном, луна. Какие звезды? Теория теней логичней, но Рави готов отказаться от нее, если капитан свято верит в иную. Где-то в пышных кронах деревьев, в темной листве затерялось эхо осени — первым холодным ветерком этого августа принесло ароматы пожухшей травы и диких цветов. Конец лета — и вся опушка подле штаба усыпана ими. Только от стоящего рядом мужчины несет чем-то от природы далеким. Слабо так, почти неощутимо. Ощутимо станет, если уткнуться носом в эту светлую сильную шею, или в рельефные худые ключицы, или в темные жидкие волосы. Стоит тенью человека, всматривается в теплую густую даль, сложив руки на крепкой и вместе с тем хрупкой груди. Дышит силой, но, кажется, готов сломаться от любого удара. Стекло защищено тонким металлическим слоем. Настолько тонким, что можно пальцем сковырнуть. А тепло? Земля грела воздух вокруг, а руки у него ледяные на вид. Аж взять в ладони и согреть хочется. — По-хорошему, тебя надо было прогнать в казармы, — послышался его голос сквозь шепот летней ночи. Рави посмотрел на него трезвым взглядом. Удивительно трезвым. — Я окончательно тебя разбудил, — совершенно верно подметил Леви. — Так? — Ну и что? — Линдберг пожал плечами и облокотился на ограду, обвитую живыми нитями тонкой лозы. — Я бы все равно не заснул, а сейчас… Он уже проснулся, а стесняться и бояться все еще не хотелось. Заикаться и вести себя привычным образом не получалось — тянуло на философию, на хер никому не сдавшуюся, кроме него самого. — А что ты завтра будешь делать? — До завтра еще дожить надо, — он вздохнул, попутно принявшись теребить пальцами белый маленький цветок. — Давайте о другом. Леви снова присматривался к собеседнику, чуть нахмурив тонкие, но неаккуратные брови. На переносице образовалась приметная даже во мраке ночном складка. Что он никак не насмотрится? Весь день будто пытается найти что-то в подчиненном, которого стоило бы просто принять за дурака и забыть. На деле, Аккерман просто не до конца понимал Рави и своего к нему отношения. Не то, чтобы это самое отношение не успело сформироваться: нет-нет, совсем наоборот, уже успело. Один вопрос: в чем сущность его? Под словом «его» подразумевается как сам пацан, так и отношение к нему капитана. Тот видел его, как минимум, в трех состояниях. Первое — полудохлый, второе — придурковато-радостный, третье — туманный, спрятавшийся ото всех за завесой личных дум. И сейчас взору представало последнее. — Вы о чем-нибудь жалеете? — вопрос оказался довольно неожиданным. Мужчина нахмурился еще сильнее, скорее вдумчиво, чем с недовольством. Он соизволил дать ответ не сразу: — Я не хочу об этом говорить. — Вот и все. А красные глаза все блестели во тьме как-то требовательно. Рядовой пялился на него в прямом смысле этого слова. Хотел знать — и ждал пояснений. Что, на этом и закончится? Тогда почему? Ветер дунул с новой силой, вплелся в волосы и растрепал их, проник под тонкую ткань одежды, обдал прохладой лицо. Кто бы и что ни говорил — Леви жалел о многом, однако старался поменьше думать об этом. Этакие прятки с самим собой. Жалел, что родился в таком мире и что родился вообще; жалел, что так рвался к мнимой свободе, которой никогда не имел и никогда уже не получит; что выбрал однажды тухляцкое существование вместо смерти. До кучи — что оказался таким. Ну, таким. Который якобы избранный и от которого зависит ебучее человечество. Жалел о том, чего изменить не в силах. Просто не признавался себе в этом. Не хотел. Возможно, даже боялся. В груди на миг защемило. В кармане он не нашел пачки сигарет и спичек. Хлопнул по заднему карману штанов — на том и закончил свой немой монолог с надеждой. Ну, пацан по взгляду ведь читать не умеет? — А ты — ты-то что? — спросил он в попытке закончить это неловкое молчание. — А я ни о чем не жалею. По крайней мере, я уже десять раз должен был умереть, а все еще жив. Я ж счастливчик, — и оторвал нежный цветок вьюнка, повертел его в руке, пальцем пригладил бутон. — На следующей вылазке я умру, отвечаю. Дуракам не может везти вечно. — Двусмысленная усмешка заиграла на его лице. — Вы видали десятки мне подобных. Думаю, Вы не заметите, когда на небе появится еще одна звезда. Она все равно будет маленькой. А может и вовсе не загорится. Кто его знает? Капитан снова тянул с ответом. Лишь бы что брякнуть: — Понятно. — А Вы про себя не скажете? Ну, о сожалениях? Вот же пристал. Если бы пиздюк был растением — то репейником. Или листом банным. — Это то, о чем я хотел бы думать меньше всего. Рави повернул голову в естественное положение и посмотрел на собственные руки. Белые ошметки бутона липли к мрамору кожи. Потом он поднял взор выше — на чистом небе горел тонкий серп молодого месяца, и… звезды окропляли черное полотно молочными брызгами. Леви присел на чуть теплую ступень у входа и облокотился на собственные коленки, лицом оперся о расслабленные кулаки. Он глядел сквозь юношу облачной внешности, сквозь цветущую зеленым да белым ограду, сквозь ломкие ветви тополей и пятиконечные листы клена, составляющие массивные пышные кроны. Рассказать хотелось многое. Не суть — кому, не важно — зачем: просто излить душу, выплюнуть все ту гниль, пустить ту слезу, все то, что томилось в нем долгие годы. Чтоб кто-то просто выслушал — и, лучше, забыл. Никто не должен помнить рассказы наполовину мертвого человека, но кто-нибудь может один-единственный раз услышать. Даже не выслушать, ладно, и, ну ладно, не послушать — услышать. Как Леви отвечал порой тем, с чьим мнением не хотел считаться — было дело: «Я тебя услышал». Так пусть и ему кто-нибудь ответит хотя бы так же! Однако капитан молчал и смотрел вдаль взглядом ищущим, пытливым. Что он там хотел увидеть — он и сам не знал. Может, искал два силуэта — один высокий-высокий, а другой ниже самого Леви, растрепанный, — сложенных из звездного холодного света. Что, если не он, может собраться в чуть заметный голубой сгусток и мелькнуть в траве иль за кустом белого дикого шиповника, заканчивающего свое нежное цветение. Светлые лепестки падали на траву и узкую, вытоптанную недавно тропу. Рави тяжело вздохнул и опустил глаза. О чем им еще говорить? Они теряются и не находят слов, готовы выпалить все и сразу — а наступают на собственное горло и держат руки на сердцах в надежде на то, что те не разорвутся. Губы дрожат от желания не молчать. Он бы прямо сейчас рассыпался в благодарностях и выдал себя с потрохами, но глотка сдавлена и челюсть онемела. — Ладно, солдат. Спокойной ночи, — капитан встал и протянул юноше свою огрубевшую от боя и бумажной работы ладонь. — Спокойной ночи. Я, наверное, тоже пойду скоро спать. Рави развернулся по-солдатски, как в строю, шагнул вперед и пожал его сравнительно небольшую руку. Холодную и красивую. Леви смотрел на него мокрыми глазами, поднимая взгляд, но не поднимая головы. Над его губой и под скулами его болезненно покраснело. А потом он ушел, тихо прикрыв за собой скрипучую дверь. Рави снова посмотрел в небеса.***
Он и не знал, что Леви плачет во сне. Может, не всегда, но сегодня он плакал, заснув в своем мягком, однако старом и ободранном, кресле. Не раздеваясь и не накрываясь, с мокрыми после душа волосами и еще более покрасневшим лицом. Неизвестно, что снилось ему в этом душном, безликом и печальном, как сам он, кабинете. Рави пришел за час до рассвета, когда короткий сон капитана приравнивался временной смерти. Настолько уставший и при этом почти не спит. Сложно удержаться от легкого касания губами к его лбу, от того, чтобы утереть с его щеки влажную и соленую слезную дорожку. Только вот надо оно — будить его? Разрешено лишь пожалеть — и не показать этого при нем. Интуиция подсказывала: этому человеку хотелось бы чувствовать чужую к себе жалость еще меньше, чем думать о сожалениях. Зато теперь здесь пахло не только табаком, чаем и чернилами. Рави бы перекрестился, коли б умел, перед тем, как выйти в коридор и направиться в казармы, на хлипкой кровати которых он уже не уснет.***
На белых лепестках следы чьей-то крови, на красивых и острых шипах — тоже. Посереди рабочего стола, прямо на остоебенивших бумажках, лежала ветвь дикого кустарника, увядающего в преддверии середины жаркого августа. Ближе к концу. Белый шиповник должен был отцвести еще в начале месяца, но его цветы, чуть запачканные цветом ровной ржавчины, прямо перед ним. Лежат, умирающие без воды, перевязанные посереди стебля толстым слоем ткани, неровно оторванным и найденным второпях. Как же говоряще: «Или выкинь, или в вазу поставь: главное, не поранься, остальное решишь сам». Леви не любил цветы. Почему-то он все равно полез в нижний ящик шкафа за огромным прозрачным графином, что мог бы сойти за вазу. Пусть стоит, пока не осыплется. А Рави, в свою очередь, все еще ни о чем не жалел.