ID работы: 4612562

зеркальный коридор

Джен
NC-17
Заморожен
40
CrokusZ соавтор
Размер:
246 страниц, 29 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 74 Отзывы 17 В сборник Скачать

19. созвездия человеческие

Настройки текста
      Он поражался, как не впал в долгий-долгий ступор еще когда столкнулся со своим капитаном в коридоре. Бабочки бились в его легких — нет, не в животе, — будто пытаясь проломить грудную клетку. И он бы не удивился, если бы они с хрустом вырвались наружу, если б они обволокли тело возлюбленного настолько плотно, насколько это возможно… а потом бы сдохли на радостях! Он сам чуть не сдох на радостях, и насрать ему с высокой колокольни на его немного грубую реакцию: как только жара в голову не бьет. От жары он сам с ума сходит.       Он любил лето, он любил все живое; он соприкасался ладонями с жизнью, впитывал ее в кожу и наполнял ей горячую кровь. Леви — живой, Леви — не труп. В его глазах, отливающих гибкой сталью, сквозь темные пепельные точки душевных ран глядит сама жизнь. Тяжелая, жестокая, но она самая. Три десятка лет, боль, потери и еле-еле заметные блики тепла; чужие души, оплетенные вокруг его маленького, но доброго сердца цветущей лозой.       Он живет, но в нем не видят жизни.       Он живет, просто никак не проснется. Как же Вы так забылись? Что с Вами, капитан Аккерман?       В его кабинете настолько душно, что можно задохнуться. Дверь за спиной со свитом захлопнулась: Рави решил не заморачиваться и лягнуть ее. Он тут не за дверью ухаживать пришел.       Эй, что там никак не остановится? Все-таки бабочки или противный такой орган, который охуительно романтизируют и связывают с любовью? Который может замерзнуть, может расколоться на кусочки, может выпрыгивать из груди… смешно даже как-то.       Сложно сдерживать этот глупый и, кажется, давно угасший навсегда смех. Он готов расхохотаться так громко и звонко, чтоб затрещали стенки и еще на километр слышно было; чтоб эхо еще с минуту шумело в ушах. Оценит ли Леви? Нет. Сам Рави оценил бы? Очень даже.       Трещали не стенки от звуков, а его лицо от широкой улыбки: тянет и побаливает в щеках. Это слишком непривычно, но так естественно — улыбаться, чувствовать комки смеха, застрявшего где-то в нутре меж ребер, чуть поеживаться от радости и легкости. Любовь естественна так же, как это чуть щекотное чувство. Пусть она, мягко говоря, странная, пусть не до конца осознанная и требующая глупых жертв. Плевать.       Кабинет капитана является его же отражением. Чистый, аккуратный, лишь самую малость беспорядочный. Из ровной стопки торчало несколько бумажек, ящик стола небрежно приоткрыт, еще чернильницу он закрыть забыл. Рави резко выдохнул, кажется, не только воздух, но и часть концентрированного в нем чувства; и быстро, на удивление почти неслышно и невесомо подошел к столу, на стул плюхнулся легкомысленно и небрежно. Тот аж по-дурацки скрипнул.       А чернильницу не закрывать — такое себе. Пахло от темного пузырька с резным корпусом едко, насыщенно. Чем может пахнуть? Только густыми чернилами. Рави не то что перфекционист, но хоть какую-то заботу оказать хотелось, потому он привстал и отыскал взглядом крышку, больше похожую на крышкопробку. Слово странное, зато под описание сего чуда природы подходит идеально.       Голова у него в тот момент была совершенно пустой, а оттого он ни капельки не задумался ни о шагах в коридоре, ни о том, как трудно отстирываются чернила: сцапал «крышкопробку» и заткнул ей жирновато блестящее широкое горлышко склянки. Порядок ведь? Полный порядок! Не считая, конечно же, темно-фиолетовых пятен на — до этого вполне себе чистых — перчатках и скрипа отворяющейся двери…       — И что ты там вытворяешь?       Капитан Аккерман стоял в дверях, сложив на груди руки и уставившись на солдата внимательным и не до конца понимающим взглядом. В чем это он заподозрить решил? Кража? Шпионаж?       Единственным оправданным подозрением в сторону Рави может быть только подозрение в идиотизме, в чем капитан сейчас вполне себе убедится…       — А я… — юноша замялся и еле сдержался, чтобы не хихикнуть нервно, — да… да так вышло. Вы забыли это… ну, вот это закрыть… — растерянно кивнул на стол, — ну, а я!.. — и потянулся запачканной рукой к затылку. — Ну, а я вот что!..       Сейчас Леви напоминал взглядом и выражением лица кота, которому холку прищемили или мяукнули в ответ. С одной стороны он более-менее разобрался в ситуации, а с другой… вопрос: у этого парня с самочувствием все в порядке? А с головой? Мямлит и несет какую-то ересь, состоящую сплошь из слов-паразитов, местоимений и животных звуков. Может, просто сильно нервничает?       Почему все новобранцы считают, что Леви ест детей?       Пацан, в свою очередь, смотрел на него не только виноватым, а каким-то взволнованно-влюбленным взглядом — так только фанат на кумира смотрит. Ярый фанат, надо заметить. Йегер пялился с восхищением, но со страхом к тому добавленным, а этот…       … а этот стоит, улыбается во всю рожу очень-очень глупо и неловко. А этот вовсе не съеденным быть боится, судя по всему.       — Я… ну… чернильницу просто Вашу закрыть хотел! — Краска расползлась по всему его лицу, а сам он, кажется, невероятно обрадовался, поняв, что хоть одно предложение смог сказать разборчиво и не заикаясь.       — … это похвально, но сядь, пожалуйста, — последнее слово он с каким-то сарказмом выделил, — и…       — Есть, сэр!       А потом пацан неуклюже плюхнулся на стул, и тот заскрипел так, будто сейчас сломается. Леви какое-то время стоял и смотрел на него с легким недоумением: он все никак не мог понять, что это, черт возьми, такое было.       Он прикрыл за собой дверь и направился к столу, за которым его место уже заняли. По его же, кстати, предложению: одергивать паренька после этого смысла никакого, поэтому капитан вытащил стул, оставшийся после вчерашних посиделок с Ханджи, из угла, и поставил его по другую сторону стола. После он присел как ни в чем не бывало и уставился на новобранца взглядом, полным ожидания.       Рави не столько видел, сколько ощущал свое отражение в его глазах, блестящих алюминиевой пылью: в них не тонешь — через них, как через стекла, касаешься его души. Усталые, отчасти бесстрастные; они — это единственный способ познать и понять его. Жара окутывала его дымкой, а от пота жирно поблескивали недавно постриженные пепельно-черные волосы. Тот самый случай, когда человек седеет равномерно, совсем не от возраста, а скорее от сухой пыли и палящего солнца. Еще под землей — Рави помнит — они гладко отражали желтый свет редких фонарей, сливались с иссиня-черной вечной ночью. Юношеская свежесть лица пропала: теперь его щеки очень по-взрослому впадали, а синяки под глазами стали слишком нездоровыми, желтоватыми, будто кровь, давящая на его глаза от недосыпа, прижилась на месте и начала засыхать.       Он изменился настолько сильно, что Рави не узнал бы его на улице… то есть, нет, он бы узнал его, но не сразу, а потом бы не поверил своим глазам: этот человек не мог так увянуть. Он не мог лишится молний в глазах, не мог лишиться своих надежд, и своей мечты…       Рави любил все живое.       Теперь он видит, что не настолько уж и живой его капитан — но и не может после такого осознания уменьшить или же вовсе усмирить свою любовь. Рави увидел в нем множество разочарований и собственных неоправданных ожиданий, а все равно в (нет-нет!) сердце (глупом-органе-просто-напросто-гоняющем-по-телу-кровь) его плещется огонь…       Что такое любовь? Когда она пришла? Как так незаметно влилась в жизнь, стала частью естества низменно-простого человека, каким он сам себя считал?       Леви глянул исподлобья внезапно, резко — словно черкнул по воздуху лезвием — и проговорил ненамеренно-громко, расслабленно, по привычке приказным тоном:       — Дай сюда, — и кивнул на бумаги.       Рави аж передернуло сначала.       — Есть, — мягким голосом и — так же случайно — почти интимным шепотом. Или каким-то самоотверженным?..       Он хотел касаться его рук не через ткань перчаток.       А еще… еще Леви пах табаком, заваркой и чернилами; до кучи — чем-то очень приятным и слабым, неясным… запахом человека. Тем самым, бьющим в голову настолько сильно, насколько бьет и запах крови, с ума почти что сводит.       Интересно одно: на других Рави так не реагировал. Ну, то есть, один раз было, и то на кровь некого «хрен-пойми-кого». Сейчас о другом. Вряд ли эти запахи настолько слабые, что он их не замечал, и вряд ли настолько неприятные, что он именно из-за них избегал некоторых людей. Или же не «вряд ли», а так и есть? Потому что сейчас он отгоняет от себя навязчивое желание крепко сжать ладонями плечи капитана и уткнуться носом в его шею, возможно, укусить даже — ну, за холку, как кот кошку, — ухватить зубами и удержать хотя бы с несколько секунд, прижимаясь вместе с тем к его телу… теплому, наверняка. Людские тела — если они живые — не бывают холодными, а температур душ не измеришь и не почувствуешь физически. Рави сейчас сам не до конца понимал, что с ним творится, но у него не получалось оторвать взгляд от неаккуратных бледных рук Аккермана, от его — снова кажущихся прекрасными и особенными — темных жидких волос, от глаз тяжелых, будто переполненных слезами, сдерживаемыми годами…       Рави вздрогнул, когда капитан заговорил внезапно, но уже тише, чуть с хрипотцой в голосе:       — У тебя не указаны родители, рядовой. Почему?       — Когда я был маленьким, — он вздрогнул еще раз и оттого запнулся, — когда я был маленьким, они…       — Ясно. — Сказал — как отрезал. — Имен не помнишь?       — Не точно… Жаннет и Уильям Линдберги, вроде бы…       — Мне все равно, что написать. Проверять никто не будет, — он пожал плечами и положил плотный лист бумаги на чистый, без намека на липкость, стол, принялся записывать быстро и на удивление неаккуратно. Почерк у него был мелкий, как будто экономный, и не очень разборчивый, без должного наклона.       Он не вел себя слишком грубо и совершенно при том не церемонился с ним. Обычно старшие по званию часто огрызаются — Рави судил по Киту Шадису и мужику, который распределял их по отрядам в Тросте — но Леви вел себя достаточно сдержанно и спокойно с новым человеком, не пытаясь сломить его духа и гордости, которых почти нет. В нем читались завуалированные отголоски какой-то домашней ласки, сочувствия, однако читался и холодок: он все равно держал дистанцию между собой и рядовым.       У Рави получалось и одновременно с тем не получалось понять его. Осторожность дикого зверя на охоте и при этом никакого животного азарта: капитан никого от себя не гонит, но и никого не подпускает, оставляя всех и каждого на расстоянии дальше вытянутой руки. Многих — еще больше.       Рави понимал это, но не понимал его мотивов. Знал одно: тактика похожая, а мотивы у них двоих совершенно разные. Он ведь… он ведь тоже не подпускает никого близко, а ведут они себя настолько по-разному, что сразу и не найдешь сходства…       Он убрал заполненную бумагу в скрипучий ящик с блестящей металлической ручкой. И сказал:       — Ты свободен, можешь идти. Не забудь отыскать Хэтчер.       — Кого? — Рави помнил и понимал все, но что-то заставило его переспросить. Что-то… он же не глухой и не тупой… ладно, про тупого спорно, но не в этом дело. Голос его слышать, что ли, хочется?       — Капрала Джинни Хэтчер, — повторил он без толики раздражения.       Колется.       — … до встречи, — Рави встал взволнованным. Он почесал горбинку носа и оставил на кончике пальца, на белой ткани, рыжеватое пятнышко, почти незаметное.       Дверь за его спиной заскрипела, свистнула — чуть воздухом горячим обдала — и с хлопком закрылась.       Он ощутил, как глаз нервно дергается. Бывает, люди перепивают, перетруждаются, а Рави перечувствовал.

***

Красный — просто титан, а черный — аномальный, значит. Красный — обычный, черный — с отклонениями. Красный человек — красные люди везде. Черный человек — в разбитом зеркале туалета.       Несколько часов, вплоть до ужина, он провел в обществе таких же солдат, недавно вышедших из лазарета, и капрала Хэтчер. Капрал вела себя очень доброжелательно и на удивление весело, будто это не она побывала на нескольких вылазках и тащила полудохлого пацана в Тросте; будто это не она периодически посещает светлую, но пропахшую тяжелым запахом смерти палату, где работает ее сестра.       Сегодня она рассказывала про строй дальнего обнаружения: Рави почти ничего не запомнил. Запомнил, разве, про красных и черных. Титанов, конечно же.       Спать хотелось ужасно: глаза по ощущениям засыпаны песком, веки слипались поверх сухих и вместе с тем слезящихся глаз. Он бы свалился прямо на дощатый пол коридора, что казался бесконечным из-за густой тьмы, заснул бы, свернувшись клубком — можно даже под дверью кабинета Леви — однако он, пораженный бессонницей, брел куда-то в сторону лестницы на первый этаж. Ноги переставлял еле-еле, иногда будто пытался ухватиться за каменную стенку — а под руку попадался только воздух. Быть может, уже успел набить шишку на макушке; или быть может, он просто стукнулся слегка, и завтра не останется следа от удара.       С лестницы, по коей он спускался через пень-колоду, чуть не свалился: благо, перила все-таки нащупал. Перед собой глядеть было трудно, и шел он скорее лунатиком, в легкой дремоте. Наверное, это счастье — что он все еще не сломал себе хребет.       Он не ожидал увидеть свет, почувствовать запах человеческий: размытый пеленой сонливости и вместе с тем знакомый до колкого щелчка в механизме из зеркал и железа. Казалось, шелковый прохладный камень под ногами вобрал в себя нежность и вязкость золотистого света камина. Ты делаешь шаг и чувствуешь, будто вот-вот провалишься в пол, как в перину. Пяткам приятно. Зачем ночью обуваться? Можно пройтись по пустому штабу босиком, и никто ничего не скажет. А если скажет — на это феерично насрать.       Он ступил в рыжеватую световую полосу с опаской, словно в воду непредсказуемой речки, в которой не купался ранее никогда. Сам Рави не мог провести такую аналогию: он, человек дикий, живший поначалу в подземелье, а после в темном доме с тенистым двором, никогда не плавал даже в озерце — куда тут речка.       А волнение такое же. Дескать, ступишь — обожжешь пальцы ног весенним свежим холодом. Ой. Льдинка попалась. Не рано ли лезть?       Его намеревалась разбудить табачная резкость, которую уж не в силах впитать ни заварка, ни чернила. Фу, накурено так, что хоть топор вешай.       Влажные выразительные глаза блеснули в теплом густом полумраке, сквозь который виднелись белесые пятна знакомого лица и жестких — и вместе с тем самых мягких — неаккуратных рук.       — И кто в такой час бродит? — послышалось со стороны стола.       Рави только тихо поздоровался и прошел за пресловутый стол, сколоченный из темного старого дерева. Небогато живут разведчики, все-таки. Об этом свидетельствовали также сегодняшние обед и ужин: пресные каши, чай как водичка и без сахара, в чем парень убедился, когда сыпанул в него соды. Почувствовал чуть легкий чайный аромат, а в остальном — пустая херня. Обычный кипяток взять — и никто бы не заметил разницы. А вот то, что сейчас пьет капитан… точно крепкий и горячий. Небось еще и с сахаром. Мечта даже для того, кто чай не любит, что ли.       Рави отодвинул себе стул и вяло спустился на него, глаза закрыл свои пустые-пустые, лишенные искры какой бы то ни было мысли.       — Я сам не знаю, зачем сюда пришел, — констатировал он, не замечая собственного скрытого вопроса.       «И сам не не знаю, почему не боюсь — а боялся ли я когда-нибудь? — Вас сейчас. Точнее, я не знаю, почему не стесняюсь и почему не готов упасть перед Вами на колени, целовать Ваши руки, да хоть сапоги вылизывать», — сказал он про себя. Неосознанно ли, специально ли — сейчас все равно, услышит или нет. — «Может, потому что я слишком сильно хочу спать». Может, и правда слишком сильно хочет спать.       Капитан не прогонял. Молча хлебал свою бодягу. Что он там за пиздец намешал, что аж организм попытался проснуться? Что-то давит на переносицу: и точно не только табак.       — Чай хочешь? — мужчина скорее спросил по привычке, по-деловому, нежели как человек предложил посиделки за «кружечкой».       — Не хочу, — ответил Линдберг, слегка разомкнув веки. Из-под белых ресниц блеснуло розовым. — Спасибо.       — Тогда иди спать.       — Не могу спать — бессонница, поэтому, если без чая здесь нельзя — наливайте.       Вместо мозгов — влажный теплый туман, страсти нет, огня в сердце — с гулькин нос, а уйти трудно.       Леви тяжело выдохнул, подлил в большую кружку еще кипятка из маленького жестяного чайничка и, как ни странно, пододвинул к рядовому, которому вообще должен был дать, как минимум, пинка. Да-да, пинка, а никак не своего чая.       Юноша улыбнулся без причины не то лениво, не то устало. Поблагодарил снова: за чай, к сожалению.       Никто не знает, сколько длилось безмолвие, прерываемое приятным треском медленно меркнущего камина. Рави не трогал чай, от которого больше не шел едва заметный парок, а капитан Аккерман сидел неподвижно, сложив руки в замок и уткнувшись в собственные пальцы носом.       Чиркнула спичка и с шипением принялась тлеть бумага, напичканная плотно табаком. Уродливая рука потянулась за чуть теплой чашкой.       Леви напряженно выдохнул дымом, все так же почти не двигаясь и внимательно следя за ладонью рядового. Он выпрямился и сказал чуть хриплым голосом:       — Мраморные. Ну, руки твои, — и снова затянулся. — Ты понял.       Рави замер и поднял на него свой взгляд: все еще подернутый туманом, но уже чуть более ясный, слегка удивленный. Немой вопрос, спутанные отголоски мыслей, меркнущий влажный блеск за прозрачным облаком табачной дымки. Леви знал и не знал одновременно, зачем он это сказал. То есть, где-то там, в трещинах стеклянного позвоночника, мотив давал свой росток — наплевав на то, что он стеклянный — а мозг, в очередь свою, отторгал нечто чужеродное, неясное. Заразит и убьет, — говорит он.       То же самое Леви чувствовал, когда понял, что сближается с Ханджи; сближается — и уже поздно бежать.       — Это не стоит того, капитан Леви, — улыбнулся. На первый взгляд мученически, на самом же деле просто устало.       — Того? Чего? Тишина. Только треск камина, горящего на последнем издыхании, прерывает ее: только он и безмолвие, может быть… может, дыхание двоих еще. Разве… так тишина или нет? Если люди не говорят — это не она. Если потухнет огонь — тоже не она. Если погибнет человечество… если перестанут петь птицы, утихнут ветра, иссохнут моря и умолкнет шепот душ умерших… если ты будешь глядеть на мир с…       Аккерман смотрел неподвижным взглядом на юношу, что поднял, наконец-то, тяжелую кружку и сделал небольшой бесшумный глоток.       — Как думаете — небо твердое? … с него.       — Я думаю, что оно бесконечное, — он затушил сигарету о шершавое и темное от пепла блюдце, заваленное смятыми окурками. Тошно думать о том, что даже здесь, на поверхности, люди находятся под потолком.       — Как в бесконечном могут быть дыры, пропускающие свет? Откуда звезды?       — Я слышал, — нет, мама говорила (Леви-в-этом-не-признается), — звезды — это души умерших, — он прикрыл глаза и откинулся на спинку стула. Скрип-скрип. Ровный тусклый свет ложился на голую бледную шею.       — А солнце?       — Огромное скопление звезд, наверное. Я не знаю.       — Вы верите в божеств?       — Верю в души.       — А в людей?       — Что в них верить? Они материальны.       Рави опустил голову и вернул чай капитану. Не хочется, да и честь большая слишком. Плохо, конечно, что он уже отпил — ну и ладно, выльет в окно.       — Эй, капитан. — Как зов изо тьмы, как тихая просьба о помощи — вот только в чем ему нужна помощь? Вроде бы, все на месте. И звезда в сердце, кажется, горит. Не огонь, но маленькая белая точка. — Могу позвать вас на улицу? Тут… тут задохнуться можно и скоро будет совсем темно.       — А на улице — светло?       — На улице светят… звезды.       Лиза, Ганс, Мина, Сэмюэль, Марко, сотни, тысячи других — они освещают каменные ступени, деревянные и объятые цветущим вьюнком жерди забора, остывшие оконные скаты. Если эти звезды — души погибших, то неужели звезды мертвые? Или душа всегда жива? Иногда Рави казалось, что души — это тени предметов, а вовсе не звезды. Разве могут звезды шелестеть потусторонним шепотом в простынях, занавесках; и могут разве они тихо шагать по мрачным коридорам, скрестись, словно мыши, под кроватью?       Души — это тени или звезды?

***

      А ведь он и забыл, что светит, в основном, луна. Какие звезды? Теория теней логичней, но Рави готов отказаться от нее, если капитан свято верит в иную.       Где-то в пышных кронах деревьев, в темной листве затерялось эхо осени — первым холодным ветерком этого августа принесло ароматы пожухшей травы и диких цветов. Конец лета — и вся опушка подле штаба усыпана ими. Только от стоящего рядом мужчины несет чем-то от природы далеким. Слабо так, почти неощутимо. Ощутимо станет, если уткнуться носом в эту светлую сильную шею, или в рельефные худые ключицы, или в темные жидкие волосы. Стоит тенью человека, всматривается в теплую густую даль, сложив руки на крепкой и вместе с тем хрупкой груди. Дышит силой, но, кажется, готов сломаться от любого удара. Стекло защищено тонким металлическим слоем. Настолько тонким, что можно пальцем сковырнуть. А тепло? Земля грела воздух вокруг, а руки у него ледяные на вид. Аж взять в ладони и согреть хочется.       — По-хорошему, тебя надо было прогнать в казармы, — послышался его голос сквозь шепот летней ночи.       Рави посмотрел на него трезвым взглядом. Удивительно трезвым.       — Я окончательно тебя разбудил, — совершенно верно подметил Леви. — Так?       — Ну и что? — Линдберг пожал плечами и облокотился на ограду, обвитую живыми нитями тонкой лозы. — Я бы все равно не заснул, а сейчас…       Он уже проснулся, а стесняться и бояться все еще не хотелось. Заикаться и вести себя привычным образом не получалось — тянуло на философию, на хер никому не сдавшуюся, кроме него самого.       — А что ты завтра будешь делать?       — До завтра еще дожить надо, — он вздохнул, попутно принявшись теребить пальцами белый маленький цветок. — Давайте о другом.       Леви снова присматривался к собеседнику, чуть нахмурив тонкие, но неаккуратные брови. На переносице образовалась приметная даже во мраке ночном складка. Что он никак не насмотрится? Весь день будто пытается найти что-то в подчиненном, которого стоило бы просто принять за дурака и забыть.       На деле, Аккерман просто не до конца понимал Рави и своего к нему отношения. Не то, чтобы это самое отношение не успело сформироваться: нет-нет, совсем наоборот, уже успело. Один вопрос: в чем сущность его? Под словом «его» подразумевается как сам пацан, так и отношение к нему капитана.       Тот видел его, как минимум, в трех состояниях. Первое — полудохлый, второе — придурковато-радостный, третье — туманный, спрятавшийся ото всех за завесой личных дум. И сейчас взору представало последнее.       — Вы о чем-нибудь жалеете? — вопрос оказался довольно неожиданным. Мужчина нахмурился еще сильнее, скорее вдумчиво, чем с недовольством. Он соизволил дать ответ не сразу:       — Я не хочу об этом говорить. — Вот и все.       А красные глаза все блестели во тьме как-то требовательно. Рядовой пялился на него в прямом смысле этого слова. Хотел знать — и ждал пояснений. Что, на этом и закончится? Тогда почему?       Ветер дунул с новой силой, вплелся в волосы и растрепал их, проник под тонкую ткань одежды, обдал прохладой лицо.       Кто бы и что ни говорил — Леви жалел о многом, однако старался поменьше думать об этом. Этакие прятки с самим собой. Жалел, что родился в таком мире и что родился вообще; жалел, что так рвался к мнимой свободе, которой никогда не имел и никогда уже не получит; что выбрал однажды тухляцкое существование вместо смерти. До кучи — что оказался таким. Ну, таким. Который якобы избранный и от которого зависит ебучее человечество. Жалел о том, чего изменить не в силах.       Просто не признавался себе в этом. Не хотел. Возможно, даже боялся.       В груди на миг защемило.       В кармане он не нашел пачки сигарет и спичек. Хлопнул по заднему карману штанов — на том и закончил свой немой монолог с надеждой. Ну, пацан по взгляду ведь читать не умеет?       — А ты — ты-то что? — спросил он в попытке закончить это неловкое молчание.       — А я ни о чем не жалею. По крайней мере, я уже десять раз должен был умереть, а все еще жив. Я ж счастливчик, — и оторвал нежный цветок вьюнка, повертел его в руке, пальцем пригладил бутон. — На следующей вылазке я умру, отвечаю. Дуракам не может везти вечно. — Двусмысленная усмешка заиграла на его лице. — Вы видали десятки мне подобных. Думаю, Вы не заметите, когда на небе появится еще одна звезда. Она все равно будет маленькой. А может и вовсе не загорится. Кто его знает?       Капитан снова тянул с ответом. Лишь бы что брякнуть:       — Понятно.       — А Вы про себя не скажете? Ну, о сожалениях?       Вот же пристал. Если бы пиздюк был растением — то репейником. Или листом банным.       — Это то, о чем я хотел бы думать меньше всего.       Рави повернул голову в естественное положение и посмотрел на собственные руки. Белые ошметки бутона липли к мрамору кожи. Потом он поднял взор выше — на чистом небе горел тонкий серп молодого месяца, и… звезды окропляли черное полотно молочными брызгами.       Леви присел на чуть теплую ступень у входа и облокотился на собственные коленки, лицом оперся о расслабленные кулаки. Он глядел сквозь юношу облачной внешности, сквозь цветущую зеленым да белым ограду, сквозь ломкие ветви тополей и пятиконечные листы клена, составляющие массивные пышные кроны.       Рассказать хотелось многое. Не суть — кому, не важно — зачем: просто излить душу, выплюнуть все ту гниль, пустить ту слезу, все то, что томилось в нем долгие годы. Чтоб кто-то просто выслушал — и, лучше, забыл. Никто не должен помнить рассказы наполовину мертвого человека, но кто-нибудь может один-единственный раз услышать. Даже не выслушать, ладно, и, ну ладно, не послушать — услышать. Как Леви отвечал порой тем, с чьим мнением не хотел считаться — было дело: «Я тебя услышал». Так пусть и ему кто-нибудь ответит хотя бы так же!       Однако капитан молчал и смотрел вдаль взглядом ищущим, пытливым. Что он там хотел увидеть — он и сам не знал. Может, искал два силуэта — один высокий-высокий, а другой ниже самого Леви, растрепанный, — сложенных из звездного холодного света. Что, если не он, может собраться в чуть заметный голубой сгусток и мелькнуть в траве иль за кустом белого дикого шиповника, заканчивающего свое нежное цветение. Светлые лепестки падали на траву и узкую, вытоптанную недавно тропу.       Рави тяжело вздохнул и опустил глаза. О чем им еще говорить? Они теряются и не находят слов, готовы выпалить все и сразу — а наступают на собственное горло и держат руки на сердцах в надежде на то, что те не разорвутся. Губы дрожат от желания не молчать. Он бы прямо сейчас рассыпался в благодарностях и выдал себя с потрохами, но глотка сдавлена и челюсть онемела.       — Ладно, солдат. Спокойной ночи, — капитан встал и протянул юноше свою огрубевшую от боя и бумажной работы ладонь.       — Спокойной ночи. Я, наверное, тоже пойду скоро спать.       Рави развернулся по-солдатски, как в строю, шагнул вперед и пожал его сравнительно небольшую руку. Холодную и красивую.       Леви смотрел на него мокрыми глазами, поднимая взгляд, но не поднимая головы. Над его губой и под скулами его болезненно покраснело.       А потом он ушел, тихо прикрыв за собой скрипучую дверь. Рави снова посмотрел в небеса.

***

      Он и не знал, что Леви плачет во сне. Может, не всегда, но сегодня он плакал, заснув в своем мягком, однако старом и ободранном, кресле. Не раздеваясь и не накрываясь, с мокрыми после душа волосами и еще более покрасневшим лицом. Неизвестно, что снилось ему в этом душном, безликом и печальном, как сам он, кабинете.       Рави пришел за час до рассвета, когда короткий сон капитана приравнивался временной смерти. Настолько уставший и при этом почти не спит.       Сложно удержаться от легкого касания губами к его лбу, от того, чтобы утереть с его щеки влажную и соленую слезную дорожку. Только вот надо оно — будить его? Разрешено лишь пожалеть — и не показать этого при нем. Интуиция подсказывала: этому человеку хотелось бы чувствовать чужую к себе жалость еще меньше, чем думать о сожалениях.       Зато теперь здесь пахло не только табаком, чаем и чернилами.       Рави бы перекрестился, коли б умел, перед тем, как выйти в коридор и направиться в казармы, на хлипкой кровати которых он уже не уснет.

***

      На белых лепестках следы чьей-то крови, на красивых и острых шипах — тоже.       Посереди рабочего стола, прямо на остоебенивших бумажках, лежала ветвь дикого кустарника, увядающего в преддверии середины жаркого августа. Ближе к концу.       Белый шиповник должен был отцвести еще в начале месяца, но его цветы, чуть запачканные цветом ровной ржавчины, прямо перед ним. Лежат, умирающие без воды, перевязанные посереди стебля толстым слоем ткани, неровно оторванным и найденным второпях. Как же говоряще: «Или выкинь, или в вазу поставь: главное, не поранься, остальное решишь сам». Леви не любил цветы. Почему-то он все равно полез в нижний ящик шкафа за огромным прозрачным графином, что мог бы сойти за вазу. Пусть стоит, пока не осыплется. А Рави, в свою очередь, все еще ни о чем не жалел.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.