ID работы: 4612562

зеркальный коридор

Джен
NC-17
Заморожен
40
CrokusZ соавтор
Размер:
246 страниц, 29 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
40 Нравится 74 Отзывы 17 В сборник Скачать

25. ангел

Настройки текста
Примечания:
      Подавленный, уничтоженный, распятый на кресте морали во имя человечества — такое жалкое сверхсущество; отражается огонек свечи в слезной пленке на его глазах — отражение поблескивает несорванной с неба звездой. Свеча стояла в одиночном канделябре на тумбочке рядом с койкой, прямо за опустошенным стаканом.       Рави поначалу не горел желанием говорить ему что-либо и, тем более, задавать вопросы. Зачем он будет это делать, если капитан говорит сам? Непривычно для них двоих тихо, сдавленно.       — Я не знаю, зачем они сбрасывали тела с повозок. Точнее, я догадываюсь, но я бы не смог так же, — в этом разговоре он слишком честно признавал свои слабости. — То тело…       — Вы знаете, кто это… валялся? — он не удержался, позволил-таки себе проронить пару слов. Линдберг не смотрел на него: сидел, расставив колени так, будто у него между ног вселенная целая, сложил измазанные зеленкой руки в замок, взгляд опустил в дощатый пол.       — Кажется, знаю — может, она, я не смотрел лицо. Или в лесу оставили, или да, она была, — он помолчал с несколько секунд. — А может к лучшему, что ее родители не увидят труп? — в его голосе слышалась печаль, однако совсем не проскальзывало желания разрыдаться. — Это не к тебе вопрос. Понимаешь, эти ребята были… хорошими. Плохо так говорить, но: они не лучше моих первых друзей, но были хорошими, — его голос с каждым словом становился все тише, пропитывался горечью каждого произнесенного звука — въедается в глотку и отдает в глаза. А хотелось вести себя спокойно.       — … и они Вам были так же необходимы?       Рави поймал на себе его чуть удивленный и при том все столь же опустошенно-тяжелый взгляд. «Капитан, я тоже не понимаю, как это вышло», — хотелось бы сказать ему. — «Я не знаю, кто протянул от ваших мозгов до моих ржавую поломанную трубу. Я не знаю, как это работает. Мне больно глотать осколки вашего подсознания, но я глотаю, а потом говорю, как гурман какой-то, какой же я почувствовал вкус».       Чувствовать его боль — как-то мерзко и вместе с тем изысканно. Чувствовать его боль — красиво жрать грязь. Примерить его позвоночник вместо своего — как-то тяжко, а хочется. Примерить позвоночник… это… будто меняешь свою тонкую, почти девичью, краснеющую от каждого солнечного лучика кожицу на грубую, обветренную шкуру бывалого вояки. Стекло, оказывается, тяжелее воды. Оно хрупкое, оно не гнется — точнее, гнется только по заранее предусмотренной системе шарниров; оно не вытекает из мозга и плоти, а с кровью и мясом вырывается из-под лопаток. Вода, в свою очередь, на то и вода, чтобы под любой сосуд подстраиваться.       Рави изгибается так, чтоб мутные грязные волны встряхнули хоть бы один кристальный позвоночек. Звук костяной погремушки доносится до него в ответ — и тонет в спинномозговой жидкости.       — У меня есть Ханджи. Ты когда-нибудь с ней говорил?       — Нет, только видел со стороны. Она ученая? — что-то заставило его задуматься, а оттого всколупнуть в очередной раз корочку на носу. Глаз у него почему-то нервно дергался. Ханджи показалась ему помешанной, но он не считал помешанность чем-то плохим — дурак дурака видит издалека.       — Да, биологиня считай. Сравнивала какое-то время анатомию людей и титанов. Подтвердила, что у титанов только одно слабое место, вывела гипотезу про то, что нервная система у титанов есть, ищет ответ на вопрос, откуда они взялись. Титаны не могут регенерировать, когда разрывается их спинной мозг, поэтому она сказала, что разрез должен быть строго поперек него и никак иначе. Но, — Леви явно уже отвлекся на постороннюю тему. Ясно: надо заглушить свои страдания, а заодно высказать то, что он весь путь держал в себе, — но ты. Ты тогда сделал разрез вдоль. Титан умер.       — Разве я не разорвал его спинной мозг? — он примерно понял, на что ему намекнули. На то, что он сделал что-то необъяснимое или на то, что Ханджи ошибалась? Только вот как гений мог ошибиться — тем более, на таком?       — Разорвал, конечно, в очкастой сомневаться глупо. Я не понял, как ты сделал настолько глубокий и точный разрез. Выглядишь ты слабоватым, — он, наконец, присел. — К тому же, если бы…       — Если бы не Вы — мы бы не разговаривали, — Рави к концу предложения повысил голос и поднял свою голову так резко, что Аккерман сначала дрогнул. Потом — нервно цыкнул языком, расслабившись опять. Он задался новым вопросом:       — Когда все читали письма и встречали родных, ты держался поодаль даже своих друзей. Ты не создан для компании? — он хлопнул себя по груди там, где обычно был карман в куртке. Зачем-то. Поняли его действие не совсем. — Для работы в одиночку ты тоже не создан. Ты должен найти кого-то, кто будет прикрывать тебя — или сам прикрывай кого-то.       — Вы слишком внимательно за мной смотрите, — Рави, подрагивая, встал с койки. В особенности тряслись его исцарапанные, названные однажды мраморными руки. Не то знобит, не то от волнения. — Я не заслуживаю.       — Кто знает, — Леви перестал смотреть прямо на него, виду какого-то ради он переключился на ножку кровати. На ней красовались следы животных когтей.       — Сегодня… вчера Вы меня задели, но я понимаю, что это не специально. Вы… очень хороший человек, — его бледные, обтесанные до шелушения ветром губы приподнялись в уголках. — Честный. — Он чувствовал, что капитан не смотрит на него, но показывать свои сто лет нечищеные зубы отчего-то стыдно, как бы ни хотелось на радостях оскалиться.       Все равно так хочется Ему, замершему от Ему самому непонятному удивлению, улыбнуться — пусть не увидит, пусть не обратит внимания. Зеркальные чешуйки посыпались со знакомых, раскрывшихся еще в Тросте крыльев. И плевать. И пускай хоть одно из крошечных зеркал попадет в загаженные смогом легкие, пускай прорежется в сердце, воспламенится в нем — выжжет изнутри.       Крылья бабочек жалко, почти трогательно, быстро горят. Рави хотел оставить что-то после себя, потому что разваливался.       Шух. Пламя.       — Я…       У Него нет ничего, кроме «Я», кроме жуткой тайны с грязного чердака, кроме «спасибо, Ханджи», как он думает. Аномально быстрая реакция ныне сломана не вражеским Неизвестным — своим. «Я», — и все. «Я», — и не ощущает колебания воздуха, вызванного чьими-то распадающимися крыльями.       Выходи за пределы планетарной системы да глянь сбоку.       И ты увидишь. Ты скажешь: «Я».       Добавишь: «… такой слабый». Или: «… не понимаю».       Да тут понимать нечего. Мысли ебнутых человеческому пониманию не поддаются. Правильный ответ — ответ про слабость. Ведь силен тот, кто глядит на вселенную и признает, насколько же он ничтожен. А еще сильнее тот, кто не видел, но признал. Может вовсе ему показалось, что видел. Вы очень хороший человек, — словно искры посыпались из красных глаз. И тебе все равно, лучший я воин или худший, — одна из них поймана.       Сердце сожрано надеждой и болью. На его каменном потолке наконец загорелась маленькая белая точка.       Почему у него больше не появляется сомнений касательно искренности сопляка? Почему он только что поверил ему, не принял его слова за меркантильную лесть? Теперь он не может потушить горящую чешуйку в сердце и вывести со слезами обжигающую искорку из глаза. Рядовой куда-то ушел… Леви понятия не имел о причине своих недолгих слез, о природе нескольких секунд апатичной пустоты внутри. За ним четыре свеженьких трупа, перед ним — живой человек, взломавший его доверие в два щелчка. Он почти не сомневался: кто-то знакомый, кто-то очень хорошо его понимающий и, определенно, не желающий причинить ему вреда. Он, наверное, знает этого Рави. Он где-то его видел. Где-то их судьбы пересеклись.       Две точки, две души, бродящие по свалившейся набок восьмерке бесконечности, идут друг другу навстречу к центру ее.       Тетрадь. Самое-страшное. Еще хуже от грязи. Забудь это имя. Кровь. Мама рассказывала, как обработать. Домой, правда домой.       Шестеренки шумят в голове. Температура поднимается. Танцуй в такт ударов сердца и живи, хоть десять раз отбивает оно похоронный марш.       Он был ангелом. Он вернулся. Взрослое, огрубевшее сердце слышало отголоски правды давно, но до сего момента не прислушивалось. Взрослые сердца вообще редко к чему-либо прислушиваются, просто списывают все на усталости да миражи; люди думают, шероховатый ледок защищает их.       Беззвучно плачут, когда он разбивается, раня осколками плоть. Мало кто хочет медленно, бережно плавить морозную преграду: большинство действует резко. Ангел чужероден для общества со всех, с какой ни взгляни, сторон, не считая этого маленького исключения — исключения касательно тепла и грубой силы. Как же он, почти-человек с детским сердцем, на такое оказался способен? Он знал — нельзя этого отрицать — он знал, зачем и что он сделал. Он хотел безмолвно и быстро раскрыть своему человеку истину — до тупости ясно и вместе с тем до призрачности тонко. Он хотел ранить. Из-за него внутри пусто, снаружи рассыпается осколками окровавленный лед. Ненамеренно-жестоко: ранить хотел, только вот не настолько сильно. Почему-то Леви его принимал и понимал. Почему-то Леви соглашался с ним в том, что пора бы получить по щам в относительно хорошем смысле. Очнись, крысеныш. Ты все еще кому-то нужен. Ты нужен ему так же, как своим друзьям или отряду. Да, он не будет подъебывать тебя по-гейски из-за нелепой истории с твоим же дядюшкой, не будет прямо говорить всего, о чем думает. Он не будет воплощением Фарлана с Изабелью или почившего элитного отряда, но… но он и хуже не окажется. Аккерман не в силах понять — в смысле «разложить по полочкам» — его сущность, а в силах — почувствовать тепло, от данной сущности идущее. Чуйка редко обманывала капитана. Касательно людей в особенности.       Этот юноша то стесняется его, то говорит с ним как с другом, то отчаянно просит дать ему шанс, то смотрит на него печально — все так же чуть боясь. Его восприятие предсказать невозможно… и в этом своя прелесть. Он некрасив, но прекрасен. Ангелы всегда прекрасны.       Курить хочется. Под боком снова мягкие, пусть не до конца отстиранные, однако пахнущие чистотой, простыни и столь же мягкая — нет, еще мягче — темнота, пушистая, теплая тьма. Мокрая, правда, немного. Правда, немного солоноватая. Усталая, набитая нежными мрачными перьями. Перья… ангел пролил на себя чернила. Он же такой неаккуратный! Дурачок.       Звук шагов пробивался сквозь туманный бред. Веки Леви приподнялись, когда изуродованные шрамами руки натянули на его плечо тонкое одеяло, и взгляд его встретился с осоловелыми глазами молодого солдата. Они… показались такими… зеленовато-серыми, такими болотными, мутными, такими знакомыми. Едва ли заметная горбинка на носу — расчесанная, но столь же знакомая. Капитан переключил внимание на собственную ладонь, рассеченную пополам белесой нитью шрама.       — Этот шрам… — хрипло пробормотал он только чтобы обратить на него внимание подчиненного, чтобы только увидеть его реакцию.       И Рави смотрел на шрам как на нечто, что он знал и помнил издавна.       Черт, может он свихнулся и теперь его глючит, нет, вряд ли; Боже, это он. Чутье, знакомое имя, знакомая форма глаз сказать ничего не могут, а вот то, что этот неприметнейший шрам, спрятанный когда под перчатками, а когда за расслабленными пальцами, кажется парнишке настолько знакомым!.. Бред, нет, не бред, это все…       — Не суть, — выдохнул еще тише. — Спасибо, — прижал к себе одеяло. — Я давно не спал лежа и накрывшись по-человечески, — он издал смешок в ответ на свои же слова. Что смешнее? То, что он так откровенничает? Сама ситуация?       — Не за что, капитан Леви, — Рави тихо, однако глубоко выдохнул. И дыхание, и голос, и взгляд — все это было мягко, как пуховое… одеяло. При этом проглядывалась неуверенность Линдберга в том, что он понял слова про шрам; он пытался вникнуть, для чего при нем данную тему подняли. Не удавалось: черточки в красной радужке складывались в спутанные нити клубка, в одно тоненькое «зачем».       Аккерман старший заснул быстро. А младший, Рави Аккерман, застыл перед ним статуей — холодной, белой… мраморной. Он напоминал мягкий снег, драные лохмотья пепла, окропленную неотстиранной кровью больничную простынь, все это сразу. Он снился ему именно таким, он замещал собой грязные, уродливые кошмары, пожиравшие его душу дни и годы до этого.       — Спокойной ночи, — дрожащей от волнения рукой он снова поправил на спящем одеяло.

***

      Под коленками и под пальцами мажущийся серым, точно сажа, камень. Перед глазами — пепельная задымленная бесконечность, вихрь праха и пыли. Кажется, он задыхался. Или блевал: изо рта на руки, смачно хлюпая, капала смола, разбавленная кровью с водянистой слюной. Холодно-холодно-холодно, трясет, метель, та самая первая метель в беспросветной вечной ночи, тьма… пепел поднимался в лабиринты загаженных улиц, пепел жег оголенную кожу отравленной ледяной крошкой. По губам, по рукам, по груди — он поднялся с четверенек на колени — текла горькая кипящая смола. Шершавый угольный лед шипел от жара. Позвоночная лоза, жалко сжимающаяся в преддверии смерти, стянула кости до короткого хруста. Дрожат руки, но еще сильнее дрожит все перед глазами… у него голова дрожит? Глаза дергаются нервно?       В застывающей луже, что разлилась по крошащемуся ледяному камню, отражался парень лет эдак пятнадцати, с длинным, собранными в бабский вялый пучок, волосами, в аккуратных белых одеждах, похожих при всей этой аккуратности на чертову растянутую простынь. Голова у парня отчего-то немытая — потому темные локоны жирно лоснятся; а еще у него такие ручонки худенькие, щеки впали, такой чудесный кулончик на шее, без камня и из дешевого металла, однако красивый, с орнаментом. Слишком оно знакомо, но уж совсем не то. Первую кожу того мальчика давно сожрали крысы и опарыши, вторая не свалится никак до сих пор. Куда ушла та юношеская красота, столь походящая на взрослую и вместе с тем удивительно хрупкая и изысканная? Где она?       В пропасти — там же, где и все, что уже давным-давно пора предать забвению. Сейчас он стремный, как грех смертный, мужчина, не испытывающий ни к чему ярких эмоций, ничему ныне почти не удивляющийся — быть может, находиться в состоянии психического анабиоз нехорошо, но еще хуже не иметь возможности сесть без боли и поесть без предшествующих тому унижений. Пьяные стоны и почти что детское тело, извивающееся, не чувствующее боли — только ее осколки, только спирт жжет вены и кожу, выходит из кожных пор кипящим потом. Ему не нравилось. Максимум — нормально, напоили ведь, напичкали каким-то говном, чтобы не выл, не сжимался, не молил прекратить. Тот мужик был первым, и его карикатурно худое лицо порой мерещится где-то в толпе, вспоминается в выпуклом, чуть-чуть не реальном сне.       Смола бурлила в нутре, похожие на плавленую резину пузыри на ней выстраивались в фигуры; фигуры, в свою очередь, лениво, несдержанно лопались. Он пытался выплюнуть это. Он…       — Все кончается, — голос в черепной коробке растекался маслом: от макушки до глаз.       … знал, что должно кончиться и это тоже.       Нечто хрупкое, теплое прижалось к его спине. Он чувствовал выступы чьих-то острых лопаток, цепь твердых, точно сотканных фарфором, позвонков — и это все вздрогнуло в чужой усмешке. Или не совсем чужой?       Леви попытался обернуться. Худая крупная ладонь схватила за лицо, сковывая движения.       Время замедлилось, чтобы вскоре вовсе остановиться. Где-то блеснуло розовым. Замер обжигающе-морозный пепел в воздухе, замер и он сам. Его жизнь замерла. Замер раскаленный свинец в сожженных до угля сосудах.       И только алую тонкую нить, легшую ни с того ни с сего в пальцы, колыхала неведомая сила. Что-то — а может, кто-то — улыбалось для него.       Кожа, запачканная грязными ладонями клиентов (и) мразей, вот-вот отсоединится от плоти, сползет фальшивым маскарадным костюмом в горькую смолу. Вот тебе чистое мясо с прожилками чистой крови. Твои шрамы такие розовые, опутанные сетью выступов сожженной некогда кожи — так похоже на блестящие от жира жилки. Фу, как красиво. Так хочется прикоснуться, что блевать тянет. Ты так принюхивался тогда, на вылазке. Как долго ты голодал?

***

      Впервые Аккерман просыпался совершенно спокойно. Спокойно — значит, не вскакивая, не в слезах, без чувства удушья. Веки тяжелые, перед глазами все предстает каким-то смазанным, неуклюже-расплывчатым. Угловатые утренние тени накладывались одна на другую, смешивались, разбросанные стеклянными осколками по дощатому полу. Рави стоял, ими обрамленный, посереди палаты, пил воду, воровато оглядываясь по сторонам. Он как будто сделал что-то, что нужно скрыть, что-то, в чем признаться стыдно. Наверное, невинная шалость. Ему же можно доверять?       — Доброе утро, — тихо проговорил он, подметив пробуждение капитана. — Вы выспались?       — Доброе, — Леви держался за отлежанную помятую руку — за кисть особенно. Оглянулся, когда почувствовал некое шевеление прямо у себя на ноге.       Стакан стукнул об неровную поверхность тумбочки, блик со стекла походил на блики в глазах Линдберга — такие же белесые, холодные и… пустые. Все вокруг для него по неясной причине стало выглядеть и пусто, и криво, и ломко, и вообще совсем не так, как до этого. Треснувший, порозовевший от крови лед медленно таял, полз каплями на самый кончик сердца, стекал куда-то мерно вниз. Тук. Тук. Зима кончилась. С крыши на дорожку у окна — капель.       Черный пушистый комок лениво перевалился на спину и поймал себя за кончик хвоста.       — Что это? — его голос был хриплым, а брови сонно хмурились.       — Вроде бы, кот, — рядовой пожал плечами так, словно у него правда возникали сомнения насчет видовой принадлежности животного.       — Скорее котенок, — Леви, стиснув зубы от боли в ноге, присел и потянул руки к животному — то не возражало.       — Левенте.       — Что? — Кот терся щекой о расслабленную ладонь. Что-то внутри тлело тускло, волнами испуская тепло, в свою очередь впитываемое слипшимися мышцами тела. Вылезти из-под одеяла всегда не охота — холодно станет.       — Его так зовут, — он почесал в затылке. — Ну, кота. На Ваше имя похоже, правда? — если улыбнулся — то так, что капитан почти того не заметил.       — Да… — он все еще сонно хмурился, только вот теперь, когда он держал кота на коленках, выражение его лица воспринималось иначе: кажется, животные — не считая Рави — вызывают у него чувство умиления. — Возможно.       Рядовой хотел шагнуть к нему ближе, прежде чем сказать их план на сегодняшний день, но осекся, вспомнив, насколько от него сейчас может вонять. Опять сказался недостаток мяса в рационе. Зато на одну крысу меньше стало! А то антисанитарию тут развели… Хотя, этого знать Леви не стоит в любом случае не стоит, вдруг состарится слишком быстро или помрет от инфаркта. Память прекрасно удержала момент, наглядно показывающий, насколько Аккерман не терпит грязь, вонь, паразитов, грызунов и прочее-прочее. Так что лучше пусть вовсе не знает о наличии в медпункте (!) крыс, равно как о плохо постиранных комплектах белья. Тонкий запах крови Рави уловить еще в силах. Пахнет — значит, стирали плохо.       — И что ты завис? — вырвал его из внезапно навалившихся раздумий капитан, гладящий пушистого, мирно мурлыкающего кота. — Ты хотел что-то сказать?       — А? — его глаз дернулся, как при нервном тике.       — Ты хотел что-то сказать? — с абсолютным спокойствием в голосе повторил он.       — Да, — парень зачем-то начал энергично чесать макушку. Зря. На солнце больно уж легко заметить летящую с челки пыль перхоти — сам он на нее внимания не обратил. — Дадут пайки с обезболивающим к обеду и в штаб спихнут. По правилам — нам с другими больными и ранеными надо валяться, но…       — Но? — Аккерман, сощурив глаза, как-то слишком пристально следил за тем, как быстро меняет свое положение рука рядового. И за перхотью, да.       — … но… —  теперь он усердно расковыривал гнилушно-желтую корочку на горбинке носа, — … а еще по правилам много чего надо! Вот чистоплотные люди, как правило, блох не любят!       Рави хотел по-дурацки дерганно рассмеяться так, как обычно он это делал: то есть в первую долю секунды басом, а во вторую — аки кисейная барышня… только вот Леви не очень радостно смотрел на него. А еще Леви явно не собирался убрать кошачий хвост со своего носа. Вот никогда бы и никто не решился бы подумать, что человек вроде него любит животных достаточно сильно для того, чтобы не побрезговать приложиться лицом к мягкой шерсти! Ну… «никто» — это не считая людей давно его знающих.       Нынешнее утро оказалось на удивление странным — в хорошем смысле — для Линдберга, поскольку тот, во-первых, никогда еще не просыпался в одной комнате со своим объектом обожания; во-вторых, никогда еще не чувствовал такого бешеного возбуждения ни свет ни заря; в третьих — никогда еще не видел Аккермана с котиком на руках. Настолько это все казалось ему чудным, неестественным, приторным, как яркие огни стеклышек калейдоскопа… И он хотел вслух спросить, почему все еще не прорвался в город титан, или не обрушился потолок, или не вылетел ком чахоточной крови из легких. Сегодня наступила осень, но не было за окном ни намека на дождь. Где тонкая часть у сахарной косточки тихой, успокоенной радости? Где смачный хруст сломанных ожиданий? Рави почему-то не мог дальше верить в лучшее, а если это «лучшее» случалось — он не мог того принять. Он хотел как прежде: подняться в воздух на тяге глупой шутки да крикнуть на всех с облаков, дескать, плевать, братцы, пляшем — Богини таки позволяют! Без притворства, хоть где-то без притворства! Отныне вместо крови потечет по венам ложь выдавленных из себя улыбок. Кто сказал, что хорошо меняться таким образом? Выбор стоял между меньшим… и еще таким же похабно мизерным из зол.       — Когда обед? — постучался в замыленное стекло, за коим стоял и занимался самопоеданием Рави, капитан.       — Скоро, думаю. Но если крутит живот — я найду Линду и спрошу у нее поклевать, — Рави отступил, шатаясь, назад, и кровать заскрипела, когда он безвольным мешком на нее плюхнулся.       — Все в порядке?       — Немного закружилась голова. Я… — он сжал пальцами седые волосы на своей голове, — … сейчас…       Впервые за все это время Леви обратил внимание, что волосы-то у его временного подчиненного именно седые, а никак не пепельно-блондинистые и не белые, как у альбиноса. Из слабонервных парень? Или что? Другой вопрос — отчего у него красные глаза при этом.       — Ты странный. Внешне, — почти вопросительно подметил он, в надежде, видимо, услышать историю появления подобного вида у сопляка.       — Я сам с утра зеркала пугаюсь, капитан, — через пелену внезапно нахлынувшего головокружения отвечал. И улегся на такую мягкую сейчас кровать всем телом, ноги при том все равно свесив вниз. Аккерман почти незаметно усмехнулся.       — Ты с такой расцветкой родился? — Аккерман отпустил, наконец, с рук кота, а тот мурлыкал, все еще не отойдя окончательно от ласки.       — Мне… — он вздрогнул, как от разряда тока, и вжался затылком в подушку; позвонки его уставшей шеи захрустели на всю, сейчас абсолютно тихую, палату, — … мне не хочется говорить об этом, правда.       И изнутри раздирали черепную коробку да грудь болезненные воспоминания: помнил разум, помнило тело, впитала яд жидкая душа. У этих воспоминаний когти грязные, черные; лица размытые; клыки желтые, слюнявые, окровавленные. Эти воспоминания пахнут гнилыми овощами, исписанной хрусткой бумагой, едкими реактивами и, немного совсем, мамой. У Лизы были темные жесткие кудри, мягкий расфокусированный взгляд, а своими сильными руками она могла придушить здоровенного мужика а-ля его папаня. В узкий футляр палаты, скрипнув деревянной дверью, по полусгнившим доскам ступала знакомая медсестра, игнорирующая Линдберга теперь полностью. А он вспомнил Джинни, что однажды принесла всем воды, и мысли о ней потемнели, загустели — в белесом прямоугольнике окна, в танце теней с лучами виднелось лицо матери.       Он ее так давно не вспоминал.       Иссиня-белые веки потяжелели и покрыли собой мокрые глаза.       — Вы очнулись? — спрашивала Линда, глядя своими кошачьими сверкающими глазами отчего-то исключительно на Леви.       Его никто не видит. Никогда не видел. «Ты нашла философский камень, но больше не найдешь меня. Но если бы ты жила — стала бы ты меня искать?», — шептал его разум, и шелест, шелест, шелест пустых пока еще листов разрывал барабанные перепонки.       Его живот подрагивал как при рвотном рефлексе — он хотел задушить сам себя за то, что вспомнил о ней только тогда, когда понял: всем остальным все равно. И все вокруг просто «вежливые» — как он сам.       — В обморок я не падал. — Рави слышал шорох со стороны его койки. — Немного голоден. Но тут у человека голова кружится — он может.       — Вы про которого? — переспросила она, зачем-то пытаясь потянуть время. Неужели она настолько на него злится? За что? Чуть ли не ебалась со своим этим перед носом, и в чем-то других винит…       — Тут не десять человек, — голос Аккермана стал грубее. — Не притворяйся дурой.       Он резко поднялся, желая выкрикнуть в своем обыденном тоне нечто вроде «все в порядке», но его дыхание, казалось, перехватило. Все вокруг темнело, покрывалось пятнами мутного жира, и глотку сковывало ментальное удушье. Он никогда не добирался до бортиков вонючей бочки, однако же, черт подери, держался на плаву в этой куче дерьма! Теперь он захлебывался и впервые не мог решить, виноват сейчас он сам или этот мерзкий тухлый мир, в коем он обязан жить. «Я в порядке (помогите-мне)», — лопались пузыри воздуха на поверхности вонючей жижи. В жидкости звук не распространяется.       Линда, между тем, продолжала строить из себя дурочку, а потому неловкими движениями, глядя вокруг себя крайне тупо, рылась в небольшой сумке у себя на поясе.       А потом был едкий до боли запах нашатыря, был выжженный — на миг показалось, что до язв — мозг и была капля слезы, лениво ползущая по виску. Голова кружиться перестала. Что произошло, Рави понял не до конца, да и, наверное, плохое самочувствие нормально в подобной ситуации. Разве хорошо сначала две ночи не спать, а после короткого сна нажраться какой-то дряни? Хотя б блевать не потянуло после такого — уже расчудесно.       — Легче? — бесстрастным тоном спросила она.       Рави кивнул, но вставать не стал: то ли не решился, то ли просто-напросто не захотел. Себе под нос он пробормотал слова благодарности — сам их разобрал с трудом — ей, придерживаясь взаимно равнодушного тона разговора.       Медсестра уселась на край его кровати, в ногах, куда обычно ложатся кошки, которые не любят тесного физического контакта с людьми. Сейчас она напоминала именно этот типаж данного животного, потому как держалась от них обоих на эмоциональном, отчасти и на физическом, расстоянии, а еще — она прекрасно помнила свои прошлые обиды. Десять раз уже Хэтчер могла понять, кто на самом деле виновен, а кто поистине прав, однако сам факт грубости, даже агрессии, в свою сторону она прочувствовала каждой клеточкой своего стройного, почти звонкого, тела. На Аккермана что, тоже злобу затаила? А то так надулась, когда Линдберг ей «тыкнул» — хотя после этого перешла на ответную вежливость не сразу, сегодня вот начать решила. Или ему, воину, о котором все наслышаны, можно?       — Я думаю, — она опустила голову, и взгляд ее уткнулся в гниющие сырые доски пола, — я думаю, что вас двоих еще не время отпускать. Я, конечно, верю, что лучший воин человечества рану сам себе залижет: проблема в том, что она слишком свежая. В разведке врачей нет. Корка подсохнет, рядовой Линдберг придет в себя — может, отпустим. В любом случае, это не мне решать, но главврачу я скажу правду.       — Мы не можем здесь задерживаться, — Леви сел на кровати полностью и свесил ноги: здоровую и больную в одинаковой мере. Поморщился. — У меня…       — Я не решаю. Врать врачу не буду, — Линда нахмурила брови. — рядовой Линдберг, по моим наблюдениям, любит писать письма, так пусть в штаб пишет, мол, то-то и то-то, в ближайшие три дня сами как-нибудь!       — Напишу письмо главврачу, — хриплым расслабленным голосом проговорил Рави, лениво потягиваясь на скомканных простынях койки. — Госпожа Хэтчер, Вы забыли?       — Можете винить меня в чем угодно, рядовой. Вашего положения это никак не изменит, — настаивала девушка на своем. И в чем-то она была права: куда они попрутся, если один из них в полуобмороке, а у другого рана еще чуть кровоточит? — В любом случае, я должна сменить капитану Аккерману бинты и занести вам пайки обеденные. Я знаю, что вы голодны как собаки.       Никто не отрицал — даже Линдберг, недавно жевавший крысиный труп и сплевывавший в уголок косточки, шерсть и особо вонючие потроха. Поесть хотелось им обоим, и еды капитан ждал даже более, чем смены бинтов на чешущейся ране.

***

      Ветер тащил к крыльцу редкие желтоватые листья, брошенные ранее на тротуар вонючие окурки, пыль, а из запахов нес аромат хлеба от булочной по ту сторону дороги, пыльцы поздних цветов с соседней клумбы. Низкая полная женщина, напоминавшая кого-то Аккерману, шуршала их листвой, пропалывала их грязными руками. Внимания на раненых, рассевшихся компанией в четверо человек, она не обращала — привыкла, и взгляда на них не подняла. Леви не мог как следует рассмотреть ее лицо, и заметил только неглубокие морщины и густые, присыпанные пеплом проседи брови. Руки у нее не те, чужие: иссиня-бледные, увитые подкожными сплетениями голубых вен. В саду ее не росло яблонь, а из деревянного маленького дома вышла к ней такая же толстенькая девушка с мягкими, пунцовыми от домашней духоты щеками, с розовыми лентами в золотистых волосах; и так гармонично все это вместе смотрелось в ней, что она напоминала фарфоровую игрушку. Раненых и для нее как будто не существовало.       — Это семейка Гартнер, — говорил офицер из Гарнизона, попавший сюда из-за сломанной руки и недавно угостивший Леви табаком. — Не думаю, что приятно жить так близко к медпункту. Хотя… они привыкли, думаю. Я неплохо их узнал, пока вот вечерами засиживался на ступеньках.       — И что же про них известно? — спросил он скорее не из интереса, а галочки ради — ради приличия. Он безэмоционально смотрел снизу вверх на безымянного — офицер так и не представился, но, подметив раненую ногу Аккермана и подкашивающееся то и дело сознание Рави, уступил ступень им двоим. Любопытный он человек, что уж скрывать.       — Старик у них дома больной, платят частью продовольствия, которое выращивают с горем пополам, у них по ту сторону грядки с овощами… так вот, платят ими сюда, чтобы к ним иногда врач приходил, присматривал за несчастным. Жена его, вот эта женщина, помоложе его заметно будет, с дочкой… — он ненадолго перешел на полушепот: — неясно почему она толстенькая такая, конечно, но это мило, ей к двадцати, — и снова вернулся к тону обычному своему: — … с дочкой огороду нагородили, выращивают. Сушат у них семечки подсолнечные, которые они дают, куски тыквы, добавляют к пшену и лекарству, из которого состоят пайки мерзотные, и баста, кормить больных и раненых легче!       — Вот оно как, — зачем-то полез в разговор Рави, совершенно при том не интересуясь им, следя за жужжащим над травинкой мохнатым шмелем. — А Вы с кем-то из них общались, я так понимаю?       — Да, было дело. Девушку зовут Лилит, — он прищурил свои мутно поблескивающие голубые глаза. — Она крайне стеснительная, и тут же начнет прятать лицо, если поймет, что мы на нее смотрим. Ну, меня-то не стесняется уже… поговорить почти не выходит, мать гоняет ее, погулять никуда не пускает. Им надо ухаживать за стариком, за огородом… за домом, в конце концов. Печально, — он вздохнул.       Одной своей здоровой рукой — вторая в гипс закована, перебинтована, похожа на каменную — офицер вытянул из кармана наполовину опустошенную картонную пачку. Подкладка из плотной бумаги, которую положено вырывать, но которую он лишь немного подмял, торчала поверх отсыревших сигарет, и постоянно, что бы с ней ни делали, шуршала. В каждом движении этого странного мужчины, в каждой его привычке и в каждом слове чувствовалась простецкая, деревенская неряшливость с крошечной долей загадочности. Секретов, судя по всему, в нем нет: просто другой он человек, вот и норовит измученный мозг увидеть в обыкновенном сундуке второе дно.       — Я так понимаю, она Вам нравится? — снова Рави обратился к нему.       — Да, есть немного. Она очень милая, разве нет? — его обветренные губы чуть приоткрылись в улыбке, обнажив давно не чищенные острые зубы.       — Вряд ли я смогу это понять, — он пожал плечами.       Офицер пожал одним плечом, снова обратил свое внимание к капитану:       — Возьмете еще одну? — так же добродушно, как ранее до этого, предлагал он.       С травинки шмель, пушистый, полосатый, переполз щекотно на изуродованную шрамами и пятнистую от зеленки — без перчатки — ладонь, на тыльную ее сторону. Только сейчас Аккерман обратил достаточно внимания на руки Рави, чтобы заметить почти оголенную костяшку одного из его пальцев. Чем он умудрился так сильно обжечься? Он ведь не ответил, как стал таким: седым, с красными крысиными глазами, с розовыми и неровными, точно языки пламени застыли на коже, шрамами. Этот сопляк кажется на удивление знакомым, то и дело при его виде возникают ненужные ассоциации с событиями, произошедшими давно, на подземной человеческой помойке. Как не ебнуться с этой придурочной теорией, если не имеешь при себе явного доказательства ее ошибочности?       — Да, пожалуй.       Табак, обернутый цилиндром мягкой бумаги, с приятным шорохом лег на ладонь. Чиркнула спичка, сверкнули рыжие искорки — пахло серой. Крепкий дым наждачкой драл и без того сухое горло. Он всматривался в то и дело шуршащие бутоны, в колыхающиеся от прикосновений женских рук, блекло-зеленые стебли. Какой-то белый, облачно-нежный цветок напоминал ему шиповник, пусть совсем не подходил по форме листьев. Рави скользил взглядом по окутанным бледным дымом пальцам капитана, странно обхватившим фильтр сигареты.       — Я пойду, — говорил офицер каким-то угасающим тоном, словно хотел, чтобы его попросили остаться. Но с ним только прощались в ответ:       — До скорого, — ответил Леви.       — Да, до свидания, — поддакивал как всегда его верный слуга подчиненный.       Загадочный и простой одновременно человек, даже внешность коего совсем не отложилась в памяти, покинул крыльцо: перед ним расступились, а он только тихо прикрыл за собой дверь. Леви задержал цепкий взгляд на Лилит, на этой кукле фарфоровой с грязными от земли руками, с плоской грудью, с детским безразличием к жучкам-паучкам. Те, как известно, не отвратительны только мужчинам, детям и старикам — за редкими исключениями, конечно.       — Ей точно не к двадцати. Максимум пятнадцать, максимум. Скорее, внучка, чем дочь этой женщины.       Недокуренная сигарета выпала из его рук, но поднимать он не стал: затушил алый огонек на ее кончике ногой. Морщинка у него меж бровей заметно потемнела, и губы напряглись, сжались в тонкую бледно-розовую нить.       — И что дальше?       Ничего, Рави. Забей, — хотелось сказать. Не сказал: только веки медленно опустились, поднялись столь же плавно, напряженно. Мерзко.

***

      Вечером давали все те же противные сухпайки с обезболивающим, один из которых Леви жевал с абсолютно каменным лицом. Свеча догорала, огонек потрескивал, почти тонул в горячем воске; свет ее окрашивал кожу его лица в желтый. Рави почему-то есть сейчас не хотелось, даже если учитывать его обычно животный аппетит вплоть до желания облизать тарелку после обеда. Он следил за капитаном почти пристально, немигающим потускневшим взглядом.       — Уже тошно здесь сидеть. Хочется назад в кор… в штаб, — он заговорил, он взгляда не отвел. А Леви уже привык, что на него рядовой при любом удобном случае пялится, а потому не то, чтоб не сказал ему ничего — внимания не обратил.       — Тебя отпустят. Меня — вряд ли, рана еще не затянулась.       Рави так и не понял, славится ли объект его воздыхания манерами, но, видимо, точно не сейчас: отвечал ему тот с набитым ртом, шурша куском бумаги из-под мерзопакостного брикета.       — Почему не ешь?       — Потом. Сейчас не хочу, — Линдберг улегся на койку и натянул на себя тонкое, относительно чистое одеяло. Видимо, заменили, пока они на крыльце балду пинали: запаха своего тела, пота и пыли он не чувствовал. — Вы… о чем-то спорили с Линдой недавно…       — Не разрешила помыться. Сказала, с моей раной еще нельзя. Значит, белье должно быть чистым, а пациенты — грязными? Что за бред? — он в некоторой мере возмущался, но, по сути, говорил спокойно, без злости. Видимо, на медсестре успел выплеснуть.       Так хотелось назвать ему причины, по которым прямо вот сейчас ему мыться не обязательно, как и переживать касательно невозможности это сделать: например, потому что и так от него пахнет вкусно — пылью и запекшейся кровью, или потому что счастье должен дарить сам факт заживления его раны… Только вот нельзя говорить подобное, ибо первый аргумент — пошлость, а второй — наглость. И без того успел обнаглеть, и без того позволил себе слишком многое.       — Я попробую с ней договориться. Спокойной ночи, капитан Леви, — Рави косился на него сверкающими в полумраке алым блеском глазами, почти не поворачивая набок головы.       — Спокойной ночи, — ответил Аккерман. Огонек свечи растворился меж его пальцев.       Взгляд сумасшедшего животного сливается, свыкается со тьмой достаточно быстро, чтобы снова прояснились для него черты спокойного лица. Красные искры догорали в мокром тумане полусна. Если сожрать его — он умрет.       Рави выталкивал языком давно уж застрявший меж зубов клочок крысиной шкуры. На вкус — мерзко до тошноты. Содой вовремя закинулся, вот поэтому радужная перспектива проблеваться ему не светит. Будет медленно перевариваться клубок мясной тяжести в желудке, будет стоять на слишком острых для человека клыках боль от сгрызенной косточки. Если бы он дал Рави повод его ненавидеть…       Леви всегда трудно засыпал — особенно когда его не охватывал приступ переутомления. Перед тем, как им выдали сухпайки и отправили на покой, заходила бесшумно Линда со шприцом в руке, колола что-то капитану по его же просьбе. Чем-то, бедняга, болен. Наверное, Рави пришел слишком поздно, чтобы увидеть его прежде, чем тот начнет тяжко угасать.       Леви не ворочался, но дышал тяжело в тыльную сторону своей обветренной ладони. … Рави бы полюбил его настолько сильно, что вырвал и сожрал бы его еще бьющееся сердце, пока из него бы текла вкусная, невыносимо горячая кровь.       И заснул первым: с воображаемой кровью на губах, на руках, с подернутыми дымкой глазами, с почти сходящим на нет биением сердца. Все это — маленькая смерть воскрешения ради.

***

      А проснулся он посереди ночи без явной на то причины. Тьма сливалась с тишиной, невнятной жижей растекалась смесь их по дощатому полу палаты, ползла с него мрачными щупальцами вверх; поднималась на стены, на потолок, пахла ночным осенним воздухом — открыто окно. В ушах звенело, как звенит после громкого кошмарного сна, но никаких снов Рави вспомнить не мог: не снилось ему ничего, никакие образы его не преследовали из раза в раз, ни на миг перед глазами не мелькнул образ капитана. У него в горле пересохло за несколько жалких часов настолько, что больно стало глотать. Пить хотелось.       Он тихо поднялся с постели, стараясь не разбудить Леви — а тот явно спал, и не хотелось дурацкой случайностью тревожить его и без того неполноценный покой. Снова плакал, сипло дергая прямым аккуратным носом. А вот ему, в отличие от некоторых, что-то да снится…       Из нутра, шелестящего трупами бабочек, как листьями, сочилось сквозняком желание прикоснуться к пепельно-черным волосам, и, может быть, поцеловать светлый лоб. Рави улыбнулся самому себе, оглядел зачем-то собственные руки со следами зеленки поверх шрамов, прежде чем выйти в мрачный душный коридор. В конце его свеча на столе горела, освещая сонное, покрасневшее от влажной спертости местного воздуха лицо Линды, отражаясь от блестящей на столе железной кружки. Сегодня у нее дежурство? Лишний раз с ней встречаться не хотелось, но воды, судя по всему, придется не самому искать — у нее спрашивать.       Она заметила его первой:       — Рядовой Линдберг? По какой причине ночью шатаетесь? — и отпила остывший чай.       — Я… ну… пить хочу, вот, — он говорил полушепотом, однако в почти полной тишине его слова долетали до собеседницы.       — Не спится?       — Уже, кажется, нет, — он почесал затылок.       — Могу принести чай.       Рави не понял, зачем, для чего и почему, но все равно согласился, буркнув себе под нос «давайте» и направившись бесшумно к небольшому столу, буквально засыпанному небрежно раскиданными бумажками. Заполняет между делом?       Она ушла, забрав зачем-то свою кружку, считай убежала, а ему осталось только без спросу присесть, развалиться лениво на стуле. Дышалось здесь тяжело: жалко стало эту девушку, даже несмотря на гадости, которыми она местами разбрасывалась. И всю ночь ведь так сидеть! Зато днем отоспится, в свой единственный на неделе выходной после ночного дежурства. А вообще, не так и плохо, что он согласился здесь посидеть за чашечкой богомерзкого пустого чая: мутная пленка полусна медленно сползла с самих глаз в комки гноя в уголках их, а потому в голове прояснился тот самый вопрос, с коим до сестры уже не раз доматывались. Когда отпустят-то?       Линда вернулась уже с двумя чуть теплыми большими кружками, блестящими желтым, как и ее глаза, в тонких лучиках одной-единственной свечи. Только теперь он заметил, насколько растрепанными выглядят ее волосы, когда она распускает их на ночь.       — Убей, не понимаю, что тебя дернуло здесь остаться, не настаивая на стакане воды, — она стояла, уперевшись руками в поверхность устланного бумагами стола, и в принципе не думала попросить нахального солдата встать. Точно не до этого ей, совсем не до этого. Немного изменилась, что ли…       — Спасибо, но для чая сода нужна… сам забыл… — он усмехнулся и почесал затылок. — Когда нас перенаправят?       — Я помню, что тебе нужна сода, не дура. Пей уже, — почти надулась, как будто не добавить какому-то редкостному пездюку соду в чай — это не то, что проступок, а настоящее преступление, глупое и непродуманное! С чего такая забота — черт эту загадочную леди поймет.       — Еще одно спасибо, — Рави хихикнул и щелкнул пальцами, словно именно это действо кладет в копилочку благодарностей «еще одно спасибо», и словно без него не обойтись. — Ну так когда?       — Думаю, что завтра. Ну, или сегодня. Через пару часов после обеда. И… прости, что вела себя так, — глаза она прикрыла, но даже так Рави чувствовал в ее голосе искреннее раскаяние. Дошла она до него только сейчас, чего сама, очевидно, стыдилась. — Если ты нравишься Джи… а она меня никогда не обманывала. Она меня любит, — Линда вздрогнула, почти заметалась по коридору: присесть куда-то хочет, а некуда.       — Неужели не прыгаешь в койку к своему этому? — Рави зевнул, не прикрывая рта рукой.       — Он умер.       Ее голос откололся эхом от деревянных унылых стен.       — Разве не ушел в гарнизон?       — Прах народу не служит, — ее пальцы дрогнули, когда она хотела коснуться своей кружки с чаем. Рука безвольно свалилась на изначальное свое место. — Пей уже. Тебе пора.       Он отпил из тяжелой кружки вяжущий на языке — так он понял, что тот довольно крепок — чай, но уже ни в чем ее не благодарил, только попытался задать новый вопрос:       — Так он…       — Мы встречались два года, — она пожала плечами снисходительно, якобы, ей все равно. — Впрочем, я не хочу об этом… говорить, — и последнее слово произнесла через силу — как говорят с больным или сухим горлом.       Рави пил чай теперь молча, изредка дергая чешущимся на горбинке носом. Кажется, скоро заложит. Что ни бой, что ни вылазка — новая болячка, где-то неясным образом подхваченная. Не то, чтобы он сильно расстроился из-за какой-то там простуды, даже наоборот: с ней его наверняка не потащат на очередную вылазку, потому как больной боец — мертвый боец, в подобных-то условиях. И как ложка дегтя в бочке меда тот факт, что у него со всем этим, с ужасным питанием, антисанитарией и вызвавшей апатию травмой душевной, у него к ебеням летит здоровье. Ничего теперь не стоит в очередной раз приболеть, и вряд ли оное будет всю жизнь играть ему на руку, как сейчас вышло. Вдруг Леви понадобится помощь, а Рави из-за какой заразы не сможет при всем желании протянуть ему руку?       С последним глотком на язык и горло налипла крошка гадкой бежевой накипи. Он, больше не глядя ни на кружку, ни на Линду, ни на бумаги на столе, поднялся со скрипучего деревянного стула; ушел так же тихо, как пришел ранее, без благодарности, утопая в ставшей родной тьме. Так легче смотреть, так не щиплет свет глаза. Фу, эти гнойные комочки уже моргать мешают, а отдирать их будет так больно… завтра, завтра, утро ведь вечера мудренее, и плевать, что нет никакой мудрости в выдирании комков гноя из уголков глаз.       Леви щурился в попытках понять, странно ли так лег на свою койку Рави, одеяло ли скомкалось клубами в человеческую фигуру, однако разобрать точно не мог. Мокрое пятнышко на подушке холодило щеку. Послышались у входа тихие шаги. Значит, одеяло — вряд ли медсестра решила наведаться. Он не видел в собственном домысле никакой логики, просто чувствовал, что куда-то его временно подчиненный уходил, а теперь возвращается. Он вновь прикрыл глаза и вновь задышал спокойно, будто не просыпался совсем, будто спать собрался как минимум до утра.       Почти бесшумные шаги приближались, и казалось, что идет сейчас к нему, дабы рядом прилечь, Левенте. Местами шершавая, местами мягкая ладонь коснулась его оголенного плеча, прошлась по нему, ощупывая, уцепилась за край до смешного тонкого одеяла — оно легло на чуть прохладную кожу, почти не грея, но создавая иллюзию мягкого тепла. Он, этот странный человек, облегченно выдохнул чуть не на ухо. Его влажные, пахнущие только-только выпитым крепким чаем губы легко коснулись лба.       И это все. И повалилось слабое несовершенное тело рядом с, вроде как, чужой, постелью. Ты ведь до утра не уйдешь? Будешь рядом, Рави… … Аккерман?
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.