III
17 августа 2016 г., 08:18
Пьетро окончательно заблудился, сбился со своей кривой дорожки и теперь не имел ни малейшего шанса быть найденным. Он стоял в самой чаще, где черные, как смоль деревья тянулись ввысь, и их оголенным ветвям, скрюченным и сухим не было видно конца, и они накрывали друг друга, загораживая тусклый свет солнца. Весь мир лишался цвета, тонкими нитям врастали друг в друга пальцы сосен, уходящих кронами под самые небеса. Кружи свой вальс за окном, вьюга, не разрушай Его, не тяни в этот танец, не проси подать тебе руку, Он не вернется назад. Не позволяй наступать на подол твоего подвенечного платья, не спутывай его растрепанные волосы, не мани в свой холодный плен жаркими заунывными песнями. Не пой Ему о печали, пляши с дикими ветрами, не позволяй слабому сердцу остановиться. Отступи, оставь хоть вздох напоследок, хоть последнюю секунду позволь ему быть свободным…
Пока внутри еще бьют часы, отставая от верного темпа, пока удар за ударом отдается в голове, пока в безжизненной тишине он слышит, как колотится внутри что-то живое, Пьетро будет преодолевать себя. Шаг за шагом. Сосредоточится не на других, а на самом себе, всё как раньше. Всё по-новому. Раз за разом, попытка за попыткой. Вдыхать воздух, отравленный людским безразличием. Держаться ближе, чем дозволено, быть дальше, чем кажется. Максимофф растворяется в этой вселенной дымным облаком, окутывает тело невидимым туманом, погружаясь в собственный мир, самый чужой из всех.
Он никому не сможет довериться, даже самому себе. Уж лучше держать всё это глубоко, там, где всем этим мыслям и чувствам самое место.
Что происходит?
Оставаться наедине с собой даже сейчас, смотреть вдаль, в пустоту, допуская самые глупые ошибки. Дышать или задыхаться?
Пьетро не видит разницы, легкие не наполняются кислородом, не выпускают его назад, но в этом нет нужды. Еще немного и он потеряет сознание. Хорошо бы навсегда.
Ухмылка остаётся тенью на безжизненном лице. Максимофф звучно усмехается, крепко сжав ладонь сестры.
— Шансы есть, — только и говорит он, позволив себе гордо вздернуть подбородок вверх, — Они, конечно, ходят кругами вокруг ровненького овала нуля, но отчаиваться мне запретили.
Счастье в глазах сестры и её слишком крепкие объятья на секунду заставляют Пьетро переосмыслить происходящее. Может, и правда, всё будет так чудесно, как сейчас в её воображении? Закат, берег моря, по которому можно бегать из стороны в сторону, пока не упрешься в скалы и валуны, мягкий-мягкий песок отливающий золотом, тёплый ветерок и эта сказочная беззаботность, с которой Пьетро рассекает воздух, держа Её на руках и унося куда-то в неведомую даль, где, вероятно, всё ещё прекраснее. Там поют райские птицы и можно плясать на радуге.
Яркая картинка из мультика про принцессу.
Его серые волосы будут нарушать эту идиллию. Совсем не к месту.
Может, его сестра и видит в этом шансе возможность начать новую жизнь, вычеркнув всё лишнее, но Пьетро не способен так просто поверить в чудо, приравнять призрачный шанс к единственному возможному. Он не умеет делать что-то «наполовину». Если поверит в возможность восстановления, то полного. Если согласится принять такой вариант как правильный, то убедит себя в невозможности прочих раскладов.
И что, если он ошибётся?
Что, если он так и не почувствует ног, сделав всё, что от него требовалось? Что, если он снова борется ни за что?
Неопределенность пугает его больше, чем участь, с которой Пьетро сумел смириться.
— О беге речи не идёт, но пара операций, упорные тренировки и сила воли могут помочь мне пошевелить мизинцем, — Пьетро только рассмеялся, поморщившись от того, что кто-то невидимый со всей силы ударил его ногой по ребрам, — здорово, правда?
— Хватит! — резкий и пронзительный крик, полный не ненависти — слёз, — Прекрати, Пьетро, остановись. Зачем ты делаешь это? — он ожидал, что однажды сестра сорвётся, был готов к этому, но не думал, что это произойдёт так скоро. Максимофф успел забыть о том, как быстро меняется настроение Ванды. А они всё-таки похожи. Об этом он тоже забыл, — Если ты не подпускаешь меня, то кого? Что ты сделал, что мы стали друг другу чужими? — её крик утихал, но тем более жутко становилось Пьетро. Её шёпот полный отчаяния был куда хуже. Он давно зарубил на носу — пока Ванда кричит, она борется. С разрядами тока или демонами в собственной голове, но сражается, как настоящий воин…бьется ровно до тех пор, пока её не загоняют в угол. Пока мысли не превращаются в бред сумасшедшего, сидящего в углу крохотной комнаты с мягкими стенами с рукавами, связанными за спиной. Как только голос сестры утихает, она опускает руки.
Он не может больше прижать её к себе, отгоняя все образы, представшие перед ней наяву. Не может послать всех монстров обратно в их пристанище, не может отогнать жутких монстров. Это он довел её до такого. Это он чудовище.
И всегда им был.
— Я даже себя не подпускаю, милая, — только и говорит Максимофф, протягивая сестре руку, — Я просто не могу со всем этим разобраться. Думаешь, легко однажды проснуться, понимая, что теперь ты не просто урод, которого и так все боялись, но бесполезный урод. Я не знаю, как жить так. И не хочу учиться. Я предпочёл бы чувствовать боль во всём теле до конца своих дней, только бы чувствовать. А теперь у меня не осталось даже этого. Я овощ, Ванда. Не мастер красивых сравнений, уж извини. Чёрт возьми, я мочусь под себя! Я медленно гнию здесь вместо могилы. Было бы проще совсем уйти. И чем меньше ты будешь думать обо мне и всём этом, тем легче тебе будет. Иди вперёд, Ванда. Я своё уже отбегал.
Его глаза покраснели, и всё это казалось настоящим кошмаром. Максимофф видит брата героем, как, впрочем, и все остальные, но разве медалей и благодарностей ему хватит? Пусть поместят его лицо на все обложки, напишут книгу, снимут документальный фильм с красивой картинкой и душещипательной историей мальчика, который был рожден, чтобы бежать, разве это сделает его жизнь проще? Слишком многое скрыто от софитов, слишком большое количество закулисной правды, которую никто не хочет знать. Им нужен неоновый блеск, не грязь.
А Пьетро не ненавидит себя. Не жалеет.
Стыдится.
— А знаешь, ты прав, — только и кивает девушка, пожав плечами, — Ты не должен учиться так жить. И это место точно не подходит тебе, так что будешь гнить где-нибудь ещё, но не в деревянном ящике, извини уж. Ты овощ, Пьетро. Сейчас, когда ты лежишь без дела и занимаешься рассуждениями о вечном или чём-то там ещё. Поэтому ты встанешь и пойдёшь. Не сегодня, не завтра, но однажды ты сам преодолеешь Таймс сквер, не споткнувшись и не попросив никого о помощи. Плевать, за две секунды или за несколько часов, ты это сделаешь, потому что ты боец. Ты мой единственный кумир, Пьетро, так что соберись с мыслями и не разрушай свой образ. И знаешь, что ещё? Может, для кого-то ты и «урод», да хоть для всей вселенной, но есть кое-что важнее. Ты мой брат. И ты всё ещё лучшая часть моей жизни. Прекраснейшая половина меня, — Ванда встала и, кинув короткий взгляд на стопку бумаг на прикроватном столике, тяжело вздохнула. Одно лишь слово на заглавном листе: «Эксперимент». Над ним снова будут ставить опыты, он снова будет для них маленькой белой крыской, которую так легко стимулировать разрядами. Наверняка, ему нужна будет сложная операция, препараты, побочные эффекты которых никем толком не изучены и…да неважно. Если это вернёт ей брата, Ванда готова пойти на риск. Если через боль он найдёт самого себя, то всё это будет оправдано, — И ещё. Я вернусь через полчаса и заберу тебя, — Максимофф аккуратно пододвинула к юноше стопку бумаг, — подумай, Пьетро. Просто…подумай.
Она прижалась губами к горячему лбу брата и тихо вышла из палаты.
Здесь Пьетро окончательно потеряет надежду. Ванда знает это как никто другой. Эти стены убивают в человеке веру в лучший исход.
Домой.
«- Что ты в них находишь? В этих белых точках на небе, — ни с того ни с сего спросил Пьетро, вылезая на крышу.
Его неуклюжесть никак не вязалась с тем образом, которому мальчишка желал соответствовать, но не мог же он вот так просто исправить собственные движения. Глупо было даже надеяться, а вариант бальных танцев паренёк отсёк ещё в пять лет, заодно получив оплеуху за первое бранное слово.
Впрочем, может, это помогло бы, и не каждая его попытка выбраться наружу через окно заканчивалась бы падением в комнате стакана с карандашами или, того гляди, цветочного горшка.
Ещё поразительней была при этом невероятная ловкость Ванды, которая, можно было с уверенностью сказать, смогла бы преодолеть лабиринт из лазерных лучей и выскочить из музея с ценнейшим экспонатом, не то что бесшумно выбраться из собственной комнаты куда-нибудь поближе к остальному миру.
Родители никогда не ловили Ванду за ночными вылазками, уверенные в идеальности своей дочурки с ангельским личиком, а до Пьетро в подобных вопросах им толком не было дела, так что семилетний мальчишка делал лишь то, что сам желал, но присматривать за сестрой считал чем-то вроде обязанности. Если бы ещё за ним кто приглядывал.
— Не знаю, — коротко отозвалась девочка, — Они такие…красивые. И еще мне всегда кажется, что кто-то с другой стороны смотрит на них точно так же и не догадывается о том, что тут живу я. А я о нём знаю. Мы же смотрим на одни звезды.
Ванда только улыбнулась на ответное хмыканье брата, явно не нашедшего в её словах ничего примечательного.
— Нет никакой другой стороны. Это всё сказки, а ты в них веришь, потому что девчонка, вот и придумываешь всякие несуразицы про блестяшки на небе, — недовольно пробурчал мальчик, не отрывая взгляда от кристаллов небосвода в попытках поймать сигнал кого-то далекого, кого, верно, не существует».
— Пьетро? — ей нравится просто произносить его имя, позволив голосу чуть дрогнуть на последней нотке этой короткой мелодии и подскочить на одну строку вверх. Это куда приятнее, лаконичнее и ближе им обоим, чем вопросы вроде «Ка-ак-т-ы-ы-се-е-бя-а-чу-увст-ву-у-е-эшь?», которые только и могут, что отнимать драгоценные секунды, переговаривающиеся в своей спешке на непонятном языке с восточно-европейским акцентом.
Один аккорд, который она снова и снова берет, выучив давным-давно, становится их мелодией, их ритмом, их единственным крохотным ключиком от той тяжёлой двери, что захлопнулась несколько месяцев назад.
— Ванда? — вторит Максимофф, передав интонацию с абсолютной точностью, хотя и понимает, что крючок, нарисованный внутренним секретарём, ведущим точную летопись событий, происходящих с Пьетро, сейчас более, чем неуместен, но юноша просто не может отказать себе в удовольствии вырисовывать знакомую закорючку, в точности повторяющую контур одного из его белесых локонов, — Не болит. Точнее, болит, но уже меньше. Бартон ведёт отлично, не укачивает, задушить себя ремнём мнимой безопасности не тянет. Медленно, правда. Хотя, когда попадаются кочки, чувствую себя старой развалиной, но бывало и хуже.
— Пенсионером, — коротко поправил Клинт с переднего сидения, невольно втянув себя в детскую беседу, состоящую из коротких не слишком обидных обзывательств, — рад, что лежачие полицейские ставят тебя на место, а вот ни ям, ни холмов не наблюдалось, добро пожаловать из Соковии.
— Подслушивать нехорошо, — с наигранной обидой прошипел Пьетро, вспоминая, что на актёрские подвиги он пока не способен. Ему сейчас разве что играть в каком-нибудь провинциальном театришке Пьеро или сломанную куклу, если не всё и сразу, но виду юноша старался не подавать. Пусть все трое прекрасно знали, что каждое движение отзывается болью, где господину Организму будет угодно в каждый конкретный момент, каждый старательно делал вид, что понятия не имеет, что чувствует Максимофф и, надо сказать, все неплохо справлялись.
— Меня просто слух пока не подводит, вот и довольствуюсь рабочим органом, — в последнюю секунду лучнику показалось, что он всё же осёкся, но Ванда успела перехватить внимание брата, так что Клинт облегчённо вздохнул, обрадовавшись, что не слишком удачная шутка осталась без внимания.
— Я не об этом, — мягко говорила Ванда где-то за спинкой водительского кресла, — Хотя и об этом, конечно, тоже. Я про, — она кивнула на собственную руку вместо ответа, и Пьетро обнаружил, что давно уже держит запястье сестры в левой руке, пока правой старательно соединяет родинки тонкими штрихами чёрной ручки, украденной из больницы. Неровные кружочки вокруг тёмных пятнышек на её коже и привычный набор линий, составляющий не то ковш, не то телегу, не то северного зверя. Это было его детской забавой, отыскивать созвездия на её теле, очерчивать знакомые контуры, которые он до сих пор помнил наизусть: Рак на ключице, Кит чуть ниже левой лопатки и его самое любимое — Малая медведица на руке, которую он и сейчас так старательно обводил.
Когда-то Пьетро выучил чуть ли не все известные комбинации хлебных крошек, рассыпанных на тёмно-фиолетовом одеяле Творцом, вероятно, ещё более неловким, чем Максимофф. Помнил названия, расстояния, положения и даже цвета каждой звезды, выписав их на песках своей памяти, но волна времени давно уже смыла все его шпаргалки, начерченные найденной на берегу палочкой. Осталось лишь несколько самых важных фрагментов длинного письма кому-то по ту сторону бесконечных размеров купола.
А «полярная звезда» у них в одном месте.
Только вот у Пьетро она непростительно одинока, но не всем же везёт родиться со звёздной картой на теле. Не все превосходны. Даже не так. Превосходна Она одна. По крайней мере, Максимофф был твёрдо в этом уверен.
— Задумался, — рассеянно сказал он, отпустив руку сестры, но та и не думала убирать её, заулыбавшись даже слишком широко, но не торопясь пускаться в объяснения.
— Пьетро, — только и кивнула Ванда, хихикнув над шуткой, которая, очевидно была известна и понятна ей одной, — Мой Пьетро.
Он возвращается. Он уже на полпути домой. Максимофф точно знала, совсем скоро её брат вернётся и всё будет даже не по-прежнему, ещё лучше.
Снежные тучи остались в черте города, а здесь Солнце и не думало прятаться — некуда. И всё над ними, всё, кроме, разве что, крыши их небольшого автомобильчика, купленного Бартоном в неизвестно какому году и за неизвестно какие деньги (если, конечно, не даром), было сплошной чистейшей голубой далью, лишённой всяческих оттенков серебряного, изумрудного и даже сиреневого цветов. Такое небо бывает только зимой, такое бесконечное, прозрачное, как хрусталь, и густое, как краска на палитре уличного художника. Такие прожилки есть в радужке его глаз. И это до невозможности прекрасно.
Такой детский цвет, полный наивности и веры во что-то лучезарное и непременно хорошее, нет, просто чудесное!
Это небо было совсем не вокруг Ванды. Оно было у неё внутри.
До первого светофора.
До первой резкой остановки, которая возвращает всё на те места, на которых вещам теперь положено быть. Его боль, которую она чувствует, словно отдалённо, как будто та лишь звуковая волна и эхом проносится по её телу, оставаясь где-то глубоко внутри, будучи слишком неявной и, как глупо, такой настоящей, но не существующей вовсе. Только ног Ванды оклики боли не касаются, даже не мерещатся ей в полной тишине и бездействии. Тихий омут.
Пьетро может похвастаться количеством гримас, которые научился строить, делая вид, что с ним не произошло ровно ничего примечательного, но эта остаётся самой привычной и простой: невероятное напряжение, чуть нахмуренные брови и попытка нервно улыбнуться. Уголки его губ дергаются слишком быстро, чтобы хоть как-то помочь юноше быть героем с «каменным лицом».
И совершенно пустой взгляд. Он смотрит не на переднее сиденье, даже не на этот день.
«Он оказывается там довольно часто, так что прекрасно знает каждый угол этого места, которое ни разу не видел при свете. Подвал или просто комната без окон, Пьетро всё равно. Он привык находиться здесь, в холоде и сырости, где нечто или некто тихо-тихо скребется в углу в редкие секунды, напоминая юноше о том, что одиночество ему пока не грозит. Он не боялся их ни в первый раз, ни сейчас, когда считать уже нет никакого смысла, крысы или невиданные зверьки, созданные в местных лабораториях, но эти существа только делали Пьетро спокойнее, напоминая, что он не единственный выживший в этой камере.
Где-то в углу подтекает потолок, и равномерное кап-кап-кап заменяет юноше часы. Он отсчитывает шестьдесят, не придумав себе схемы оригинальней, и считает этот отрезок времени за минуту, не заботясь о том, сколько времени прошло на самом деле. За двое суток ему всё равно это надоест. Осталось ещё две тысячи семьсот четырнадцать минут. Выдержит.
Максимофф давно понял, что его тело едва ли не слишком выносливо, но это редко радовало. Порой обмороки могли бы стать лучшим спасением, идеальным решением проблемы с временем, которое зависало под потолком, лениво потягивая что-то терпкое с кисло-сладким послевкусием. Пьетро был наделен лишь возможностью чувствовать металлический привкус и пытаться провалиться в сон, сомкнув веки. Безрезультатно.
Свет резко ударяет в глаза, когда дверь со скрипом открывается и какой-то силуэт мелькает перед глазами юноши, прежде чем его снова лишают возможности разглядывать что-то в кромешной тьме, хотя теперь он вглядывается в неё ещё отчаянней в надежде понять, что случилось в течение последних десяти секунд.
— Пьетро? — дрожащим голосом спрашивает девочка, пытаясь обхватить себя руками, машинально дергаясь назад, словно за любым прикосновением следует удар током, но ей движет нечто куда более жуткое, чем страх перед новой болью. Стыд. Ванде слишком боязно быть так близко даже в темноте, потому что ей не хочется смущенно опускать глаза при виде брата до конца своих дней, не хочется даже думать об этом теперь, когда их тела стали слишком разными, чтобы не остерегаться даже малейшей наготы в присутствии друг друга.
Холодно. Пол сырой и совершенно ледяной, а ей всё ещё страшно приблизится к единственному источнику тепла, потому что Максимофф боится, что всё изменится. Им давно знакомы контуры, но прикосновения непозволительны. Это кажется ей в корне неверным, аморальным, противоестественным…
Он медленно кладёт ладонь на её плечо, чувствуя, как дрожь в теле сестры медленно утихает, но девочка всё же не подпускает Пьетро ближе. Запрещено.
— Они сказали, если всё получится, они отпустят тебя. Сказали, эксперимент слишком затянулся и если не даст результатов, им придётся всё „перезапустить“. Они будут начинать заново. Вводить что-то ещё и, — Ванда всхлипнула, не желая продолжать говорить о том, что и так было прекрасно ясно. — Я просто не смогла. Клянусь, я так старалась, но ничего не вышло. Это никогда не закончится. Зачем, зачем мы здесь Пьетро? Почему именно мы?
Она закрыла лицо ладонями, боясь сделать шаг в какую бы то ни было сторону, позволяя брату взять инициативу в свои руки: приблизиться, прикоснуться, не получив ответной нежности, понимать, что все его действия совершенно невинны, но всё же бояться. Ей позволительно пугаться близости. Он знает.
— Разве ты не понимаешь, что они делают? Мы — оружие, — он говорит это необъяснимо мягко, спокойно, но уверенно, стараясь успокоить сестру, но в то же время не пытаясь солгать, — Ты нужна им, потому что ты сильная. И сейчас им только и надо, чтобы ты чувствовала себя неуютно. Чтобы была беззащитной. Но, Ванда, если ты отдалишься…их уже ничто не остановит, — Максимофф приближался плавно, понимая, что если разрушит ту границу, которую воздвигла девушка, она только оттолкнёт его, — Но если не дашь им сломать тебя сейчас, они уже до тебя не доберутся. Никогда. Мы пройдём через всё это, пройдём вместе, — Пьетро медленно развернул к себе сестру. Он привык к темноте, научился её чувствовать. Он не видел, но точно представлял себе Её образ, не ошибся ни на миллиметр. — Я знаю, что ты стала бояться. Себя, меня, той силы, которую они тебе навязали, но им тебя сломить не удастся. Я этого не допущу. Обещаю.
Его губы на её виске. Её тело в кольце его рук.
И только это правильно. И только так верно.»
— Я не хо-тел, — чётко и жестко проговаривает Клинт, предвкушая озлобленный крик Ванды, — честно. Скороход, ты в норме?
Каждый в этом барахлящем и кудахтающем на свой лад жёлто-болотном монстре с мотором что-то скрывал, и Бартон, как ни странно, ничем не отличался от близнецов. О его волнении и дрожи в пальцах знал лишь потертый кожаный руль, сохранивший на себе все капельки пота с ладоней лучника, но Клинт действительно сильно нервничал во время поездки, был предельно аккуратен даже на самых крутых поворотах и совершенно терялся всякий раз, когда что-то шло не так.
— Лучше не бывает, — бросил Максимофф, крепко сжав руку Ванды, успевшей нахмурить брови и сделать глубокий вдох, за которым привычно следует целая лекция для всех желающих и нежелающих. Иногда Пьетро казалось, что она была бы чудеснейшей учительницей, у каких дети до полусмерти боятся прийти с невыученными уроками.
Сам он, наверняка, был бы сторожем, и тайком кормил бы их конфетами.
В машине повисло напряженное молчание, но Максимофф, убедившись, что сестра всё-таки успокоилась и больше не изъявляла желания разметать всё вокруг, продолжил:
— Ванда говорила, у тебя чудесный сынок, как там его? Натаниэль…
— Бартон. Знаешь, это называется фамилия. Натаниэль Бартон. Мы с женой подумали, ну кому сдались эти вторые имена? Только всё усложняют.
— Это как знак качества, — вмешалась Ванда, — Почти как «офф», но нельзя же было просто дописать три буквы к фамилии, правда? Правильно вы в честь Наташи с Пьетро его назвали, сразу ясно, что человеком вырастет.
— Не понял, — усмехнулся Клинт, радуясь в душе, что теперь было кому усмирять пыл девушки, не познав её праведный гнев на себе, — это откуда такая информация?
— А Бартонофф бы понял.
Смех куда лучше молчания, ведь даже ценнее золота находятся металлы.
Юноша с платиновыми волосами непременно мог это подтвердить. В этом вопросе сомнений он не допускал.