ID работы: 4692179

Изгиб мысли

Джен
R
Завершён
203
_i_u_n_a_ бета
Размер:
170 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
203 Нравится 59 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава 8.

Настройки текста
      — Я может идиот и чего-то не понимаю? — Спрашивает Пруссия угрожающим тоном, повышая голос. — Ты спозаранку решил мне мозг вытрахать?       Сидящий напротив Франциск мгновенно капитулирует, поднимая ладони вверх: нет в мире никого опаснее разозлённого его юлением Байльшмидта.       — Я всего лишь хотел спросить кое-что о твоём брате.       Гилберт напрягается и, наклонив голову вбок, впаивается в Бонфуа глазами, явно ожидая продолжения его монолога.       — Когда вы были Рейхом, — один Господь знал, как кропотливо Франциск подбирал слова, ёжась под выпытывающими глазами немца, — Людвиг случайно не занимался исследованиями... нас? Ну, например, почему мы так долго живём, не стареем...       Гилберт нахмурился и, сложив руки на груди, ответил кратко:       — Нет, не занимался.       Франциск усилием воли заставил себя остаться на месте, а не вскочить из-за стола и убежать, куда глаза глядят.       — Ты уверен?       Скрип, дошедший до слуха Франции, ёрзавшего, как на иголках, принадлежал не стулу под его задницей.       — Уверен, — Пруссия хоть и был на грани, но говорил спокойно. — С чего бы ему копаться в нашей анатомии? Я так понимаю, — он вскидывает брови, — тебя слишком сильно впечатлили воспоминания Брагинского? Всё пытаешься облечь слово «пытки» в обтекаемую форму? Не старайся, но вот об этом я не знал — признаю. По моим предположениям, случилось это году в сорок третьем, не раньше, а в полевых условиях ему было не до исследований.       Франциск потёр немного подбородок, задумавшись и уставившись в стол.       — Не хочу это признавать, — пробубнил он себе под нос, — но ты, кажется, не врёшь. Ты так уверен в том, что говоришь... Кажется, слепо в это веришь.       Как Гилберт, оскорбившийся до глубины души, не размазал его лицо по грязному полу забегаловки — вопрос очень трудный. Во-первых, ему не хотелось привлекать внимания, во-вторых, в глубине души он понимал, что Франциск отчасти прав. Но разве может он признать истинность его слов? Лучше выстрел в висок, чем это.       — А Брагинский тебе ничего не рассказывал? — Вдохновенно выпалил француз.       Гилберт едва не взвыл, закатив глаза, а затем уронил лицо в ладони.       — У тебя с Иваном хорошие отношения! — Поспешил оправдаться Франциск. — Как так вышло после всего случившегося? Ты сам всё видел: и иглы, и чёрную кровь, и ободранные... Я бы ни за что не простил!       Но у Франции не было выбора, потому что Людвиг жив, а Гилберта убить не позволили. Смирение с тем, что придётся продолжить ходить одними путями со своим мучителем, служило ему самую плохую службу.       Повернув голову к окну, Пруссия погрузился в свои мысли, не особо вслушиваясь во вновь набиравшую обороты болтовню Франции. Теперь, когда Франциск спрашивает о том, как это у него, Гилберта, сложились такие крепкие доверительные отношения с Иваном, немец и сам желает найти ответ. Однако, вопрос был идиотским и совершенно неуместным в контексте той чуши, что нёс Бонфуа ещё десять минут назад, бередящим старые нарывы и шрамы: Байльшмидт до конца жизни будет мучиться ощущением, что для него водить дружбу с кем-то вроде Ивана Брагинского — странно и, может, даже недостойно, если смотреть с высоты европейского эгоцентризма, но с другой стороны, места для него в мире больше нет, как и имиджа, который необходимо поддерживать. Так почему бы не расслабиться и не обратить внимание на тех, к кому душа лежит? Хотя, стоит признать, что закончились отношения с Иваном отвратительно в одну минуту, и в ту же минуту начались, такие же отвратительные и ненавистные на первый взгляд, но при дальнейшем рассмотрении картина проявляла совсем другие черты.       Это был разрушительный грозовой шторм, была безжалостная морская буря, которая разнесла корабль Ивана на щепки и волны которой сомкнулись над его головой толстыми кирпичными стенами, а привязанные к ногам чувства вины и обездоленности тяжёлым грузом тянули вниз.       Это было похоже на первые минуты спокойствия, радости, единения, счастья. Гилберт не мог наговориться с братом, открывая бутылку пива за бутылкой, кляня своё совковое имя, ГДР, на чём свет стоит, проклиная переименованный в Калининград Кёнигсберг, и Брагинского, который виноват был во всём сразу: в чуме, голоде, войне и раздоре, в том, что дышит и ходит по этой земле, живёт и смеет наслаждаться жизнью. Эйфория сбывшейся мечты наркотиком текла по синим венам Байльшмидта, опьяняла сильнее любого алкоголя и возносила его до небес.       Иван Брагинский теперь может сдохнуть, обколоться всеми видами наркотиков, повесится или чем он там собирался заняться после развала Союза.       Для Ивана это был подозрительно оглушающий покой: он осторожно заходил в свой дом, крался в нём вором и обходил пустые коридоры и запылившиеся комнаты, осматривал никому больше не нужные кровати, вещи и тарелки с кружками; ходил тихо, как призрак, скрипел дверьми, половицами и гремел невидимыми цепями на своих руках, разрывая тишину только приступами кровавого кашля и тяжёлого дыхания. Сидеть в кресле одному, в спокойствии читать книгу и лежать на полу, не боясь быть потревоженным и растормошённым зазря — странно, непривычно, может даже, неудобно и немного одиноко. На голом полу валяться было совсем не холодно, и пока текущая из носа и рта горячая кровь согревала его, всё было нормально для него, но не для стороннего наблюдателя, возможно. Он вытягивал ладонь вверх, беспокоя танцующую в воздухе пыль, и это зимнее солнце за окном было на удивление тёплым и игривым, живым и таким ужасно далёким. Хотя, может быть, это так пригревало на его перчатках. В конечном итоге Брагинский сделал одиночество своим вторым пальто, коль скоро оно было не так кошмарно и снедающе тоскливо, как о нём говорили, и просто жить дальше. Работать, терпеть боль, ломающую кости и сжимающую органы, чувствовать себя на грани, ломать себя и изничтожать — другого выбора не было, как бы сильно ни хотелось найти замену. Вскоре это перестало его угнетать, и он воспринял свои страдания как данность, с которой ничего нельзя было поделать.       Из-за которой стоит открыть рот — завоешь волком и заревёшь в три ручья.       К чёрту этот старый дом, к чёрту то, что в нём было, и воспоминания, которые он хранил в своих стенах, к чёрту всё — Иван собирался выстроить вокруг себя коробку два на два и никого в неё не пускать. Никаких братьев, никаких сестёр — нет, нет и нет, ведь всё, что ему говорили полвека назад, сбылось в самом злостном своём проявлении. Первым слоем этой коробки, которая должна когда-нибудь задушить в нём волю к жизни, стала тесная однокомнатная квартира в Москве, а вторым...       Даже когда приходит Ерден и с громкими воплями хватает его за руку, заставляя встать, даже когда появляется растрёпанная Наташа вся в слезах и соплях.       Веры в лучшее у Ивана нет.       Но в Берлине солнце светило ярче и грело теплее, бесконечное небо было голубее и насыщеннее, цветы пахли в два раза лучше, а шальные птицы пели красивее. Гилберт ходил по его улицам вприпрыжку, Гилберт ушёл в самый настоящий отрыв: концерты, вечеринки, сомнительные компании и хохочущие девушки, громкая музыка и вкус истинной, как он думал, свободы — дурманили его и возносили на небеса. Однако это был не распутный образ жизни, нет, ни в коем разе. Он честно тренировался с Людвигом по утрам и вечерам, трудился на хорошо оплачиваемой работе, хорошо ладил с коллегами и успевал к молчаливым семейным ужинам. Байки о кошмарном СССР, кровожадном деспоте Брагинском и его долбанутой на голову семейке не сходили с языка Гилберта. Байльшмидт мог подтрунивать над Родерихом и травить рассказы о своей трагичной жизни, неизменно получая нагоняй от брата, болтаться по грохочущим клубам вместе с Эржбет, говоря, как ему всё на свете запрещали в Советах, объедаться так, что живот по швам расходился - в общем, жизнь в нём бурлила огнедышащим вулканом, и окружающим оставалось только смириться с этим.       Потом ему резко стало скучно: дозировка удовольствий превысила все допустимые значения и от них начало просто тошнить. Ещё чуть позже он заметил, что брат говорит с ним не очень-то охотно, а Родерих предпочитает не замечать его.       Вся жизнь Людвига была расписанием, безупречно выстроенным планом, в котором каждый вдох и выдох происходили в назначенное время в назначенном месте. Рулить без устали галдящей Европой, где каждый считал свои интересы важнее мира сего, у Германии получалось довольно ловко, хотя исходящие от старшего брата советы он воспринимал в штыки, говоря, что в состоянии сам во всём разобраться. Всё чаще Гилберту настоятельно рекомендовалось не лезть, куда не просят, не пытаться играть счетами и финансовой документацией, не стараться найти компромисс для постоянно недовольного Франциска и вообще позабыть о политической и экономической жизни Евросоюза. Людвиг мотивировал это тем, что Гилберт может запросто похерить идеально выстроенный на поте и крови порядок, спросонья перепутать важные соглашения или, чего ещё хуже, обратиться к кому-нибудь на русском языке. И тогда Гилберт заткнулся, перестал расспрашивать брата о состоянии его дел, перестал звонить Родериху и Эржбет. Он мог долго-долго не выходить из своей комнаты, весь день просиживая у раскрытого настежь окна под гнётом неутешительных мыслей, и никто не додумывался спросить у него, в порядке ли он, как прижился, тяжело ли его мучили в доме Брагинского... Но кого это интересовало?       Он осознал, как бы больно это ни било по его самолюбию и немецкой гордости, что ему тупо не доверяли. Чужой среди своих, литературно выражаясь, белая ворона — как бы банально это ни звучало. Радость от воссоединения прошла, будто её и не было, остались лишь серые будни, заполненные рутиной и усталостью.       Оказалось, младшенькому и без него было неплохо: он почувствовал себя самым главным, вершителем судеб мелких неразумных персонификаций государств и повелителем настроений в Европе, поэтому Гилберт, повсюду сующий свой нос и всем интересующийся, ясное дело, не вписывался в педантично выстроенную картину мира Людвига. Даже когда старший Байльшмидт давал дельные советы по поводу экономики, культуры или какой-либо другой сферы, младший пропускал это мимо ушей с из раза в раз повторяющейся отговоркой: «Попробую это в следующий раз. Сейчас некогда». Подобное отношение со стороны самого близкого родственника подтачивало скалу терпения Гилберта с большей скоростью, нежели вода шлифовала камни на берегу моря. Он вырастил на свою голову замкнутого повёрнутого на работе и спорте до мозга костей не то социофоба, не то социопата, который в плане занудства по поводу выполнения трудовых обязанностей мог занять почётное первое место на всемирном конкурсе зануд.       Открытость, которой он заразился от Ивана Брагинского, была не к месту и не ко времени. От неё нужно было избавиться так быстро, как это вообще возможно, пусть это означало бы на живую вырезать себе сердце. Однако эту заразу он уже не мог из себя вытравить, и чем упорнее пытался сделать это, тем сильнее ему хотелось почувствовать, как пышно распускаются цветы в груди, когда ему с нежностью улыбалась Наталья.       Или с искренней добротой — Иван.       Всё это зашло слишком далеко. Гилберт едва ли не сорвался на брата, на собственную секретаршу, которая попала под горячую руку, однако с помощью поистине божественного чуда смог взять себя в руки, глубоко выдохнуть и ещё раз медленно спросить, по какой такой веской причине он не может делать то, что так хорошо умеет, — договариваться и зарабатывать при этом неплохие деньги. Уже тогда Байльшмидт понял, что никакого внятного ответа на этот вопрос ждать не стоит. Ему страшно захотелось плюнуть в лицо каждому проходящему, разгромить кабинет к чёртовой матери и бросить всё, как есть, и улететь в Калининград. Где градус происходящего абсурда, по его мнению, не мог до него дотянуться, и где можно было бы успокоить нервы.       Гилберт уже кидал вещи в сумку, но резко остановился посреди комнаты и опустился на пол. И что он скажет? Чем оправдает своё появление в Калининграде? Учитывая то, какими «прекрасными» словами Гилберт попрощался с Брагинским, последний вряд ли захочет снова видеть его в ближайшее десятилетие.       И вестей-то от русского не было.       Потом коллеги резко и откровенно задолбали своими скрупулёзными замечаниями, неумением здраво реагировать на сарказм и нежеланием где-нибудь хорошенько оттянуться. Рабочее пространство и мир социальных контактов Гилберта, в конечном итоге сузился до его стола и шкафа, на полки которого он аккуратными стопками складывал документы, чтобы и до этого никто не смел докопаться, задвигал стул и уходил домой, кинув в воздух сухое прощание. День-ночь, день-ночь, день-ночь — работа-дом-работа, дом-работа-дом; скучные молчаливые ужины с Людвигом, раздражающие шумные пивнушки, бессмысленная болтовня окружающих, нескончаемые сплетни неинтересных коллег, редкие напряжённые разговоры с Эржбет и Родерихом — всё это надоело в одночасье. Гилберт запрокинул голову назад и закрыл лицо руками, понимая, что он чертовски сильно устал.       Всё это было... Существовать при таком распорядке можно, жить — точно нет.       Когда пошёл снег, повалив с хмурого серого неба огромными пушистыми хлопьями, Гилберт впервые подумал о России полно и ёмко, даже не удивив самого себя и перестав отгонять воспоминания, к тому же справляться с разрастающейся в нём тоской по неизвестному не получалось уже очень давно.       Тело самовольно подпрыгнуло к телефону в коридоре, рука сама подняла трубку и пальцы коснулись первой цифры на панели, но голос разума одёрнул: и что ему сказать? Вряд ли дела Ивана шли хорошо, чтобы рассказом о них можно было за раз усмирить грызущее чувство пустоты в груди или как ни в чём не бывало поговорить о светлом и вечном. Трусом и последним дезертиром перед квадратной панелькой цифр Байльшмидт себя признать не мог, поэтому решительно набрал цифры своего прежнего дома, и ответ был мгновенный: номер не обслуживался. Гилберт испытал смесь облегчения и недоумения, однако последнее оказалось сильнее. Глупо было полагать, что Иван останется жить в доме, в котором его обплевали всем скопом и полили отборным дерьмом напоследок, присыпав всевозможными оскорблениями и беспочвенными обвинениями. Тогда где его искать? Пойти по лёгкой дороге Гилберт заведомо не мог, поскольку тогда пришлось бы объясняться перед братом — а отношения с ним теперь оставляли желать лучшего, — унижаться и выпрашивать новый адрес и телефон Брагинского. Может, однажды Гилберт и сможет запихать куда подальше своё излишнее самомнение вместе с принципами, но выбрасывать в мусорку остатки гордости и просить об одолжении у кого бы то ни было в его планы не входило, поэтому произойдёт это однозначно не раньше конца света.       Гилберт собирает вещи быстрее, чем в первый раз, быстро слетает по лестнице вниз посреди ночи, хлопает дверью и едет в аэропорт. К вечеру следующего дня он осторожно прокрадывается в свою квартиру в Калининграде, развороченную и неубранную, такую, какой он оставил её, когда в спешке сбегал прочь. Нетронутые столы и стулья, низкий диван, шкафы, постель — всё поросло паутиной и покрылось таким толстым слоем пыли, что она щекотала нос. Байльшмидт пораскрывал все окна, до которых добрались его руки, а затем закурил, по-хозяйски устроившись на балконе. Здесь дышалось ему и легче, и свободнее и никто не пилил его спину с подозрением или презрением. Телефон работал, но в этот день ему никто не позвонил и ещё на следующий, и на день через этот день. Пруссия сначала ловко убедил себя, что ничьего звонка он не ждал — разве Великому нужны сопли и причитания в трубке? — потом действительно перестал ждать. Следующим пунктом назначения была Москва.       Гилберт точно знал, что у Ивана была крохотная квартирка в Москве, которую он старательно ото всех прятал и в которой обычно ненадолго оставались люди, так или иначе нуждавшиеся в его помощи. Но пропади всё пропадом: сколько бы Пруссия ни пытался выцепить из недр своей памяти требуемый адрес, тот шустрой рыбой ускользал от нетерпеливого немца. Байльшмидт был уверен в районе, в том, сколько этажей в доме, и даже в его цвете, но несколько цифр и фраз упорно не приходили на ум, хотя он уже десятки раз прокрутил в голове разговоры с Брагинским, в которых обсуждалось строительство многоэтажек и новеньких районов столицы. В своих размышлениях Гилберт мотался то тут то там, явственно замечая колоссальные изменения по сравнению с тем временем, когда он жил в Союзе. Люди стали безрадостными, ещё более бедными и несчастными, они каждую минуту вынуждены были гадать, что принесёт им новый день: не то голод, не то очередное падение цен, не то перестрелку. И чем дольше Гилберт наворачивал круги по городу, выдумывая от скуки извилистые маршруты, тем страннее был для него тот факт, что Иван ещё привычно не замаячил в поле зрения, как он это обычно делал, когда какая-либо персонификация появлялась на его территории. Конец его блужданиям положила счастливая случайность: однажды он заметил в одном из незакрытых магазинов Наталью, которой достаточно было одним взглядом оценить обстановку, чтобы понять, что ловить в нём было нечего. Угнаться за девушкой было трудно, потому что шла она быстро, шагая широко и чётко следуя намеченной дороге, пока не завела Байльшмидта во двор дома, ничем примечательным не выделяющимся среди полсотни таких. Наталья остановилась напротив двери подъезда, устало выдохнула, затем сказала так громко, чтобы замерший среди трёх одиноких берёз Гилберт её услышал:       — Перестань. Этаж первый, квартира семьдесят пятая.       Арловская не удостаивает его и взглядом, поднимается по ступенькам и по мановению руки исчезает за дверью. Гилберт стоит, облокотившись о берёзовый ствол, пять минут, десять, пятнадцать, замечая, что в голове по какой-то причине пусто, а логика и рациональные объяснения собственного поведения не спешат явить себя на свет. Всю жизнь Пруссия действовал где-то необдуманно, а где-то безрассудно, поэтому чего бояться теперь? Он поправляет на себе лёгкий чёрный плащ и повторяет маршрут Натальи, стоит у двери ещё некоторое время. Рука Гилберта замирает в сантиметре от звонка.       Была не была.       Дверь распахивается настежь, и перед Гилбертом предстаёт тот, кого он меньше всего ожидал увидеть. Тысяча распланированных вариантов встречи с Иваном Брагинским отправляются прямиком в мусорное ведро сознания.       — Господи, ну и рожа у тебя! — Охает Ерден без намёка на прежнюю раздражительность и отходит в сторону. — А я ругаться начать хотел, но вижу, тебя жизнь и без меня неплохо отпинала.       Да, секунду назад его лицо — воплощение праведного гнева и жгучей ненависти. Однако это было всего секунду назад, и теперь в глазах Ердена блестит жалость, перекрывающая негодование. Монголия уходит в направлении кухни, откуда доносится аромат жаренной картошки, заставивший Байльшмидта сглотнуть (будто он не наелся впрок дома). Пруссия оглядывается по сторонам, сбрасывает туфли и на негнущихся ногах идёт туда, где точно находится Иван, — в гостиную. Квартира у него до смешного маленькая, обшарпанная, но старательно убранная и без единого намёка на грязь: в две небольших комнаты, обклеенных однотонными обоями, кухню размером в два шага вдоль и поперёк, с полуживой сантехникой и плиткой в ванной и давно отжившим своё хламом в кладовой. Очевидно, Брагинскому было далеко не до состояния дома, в котором он жил, и от этого Гилберту стало не по себе. Возможно — хуже.       Страшно.       Пруссия заходит в зал и его взгляд моментально цепляется за Россию. Иван выглядит ужасно, жутко душераздирающе и мучительно для одного только случайно брошенного на него взора: он смертельно бледный и болезненно худой сидит в самом дальнем кресле у окна, накрыв ослабшие согнутые плечи толстым шерстяным платком и пытаясь скрыть бинты на руках рукавами безразмерной рубахи. Однако же на лодыжках повязки спрятать не получается, потому что натянуть брюки до пят он не может, но всё равно отодвигает ноги чуть в сторону, словно бы это помогло ему чувствовать себя не таким уязвимым. Казалось, стоит на него дунуть — и он раскрошится в пыль или, по крайней мере, согнётся от невыносимой боли. Брагинский даже не поднимает головы, и при этом непонятно, не может он этого сделать или не хочет. Он будто бы увлечён шахматной партией, но затуманенные глаза говорят об обратном.       Тишина длится слишком долго, на самом же деле не проходит и полминуты.       — Как дела, Гилберт? — Голос у Ивана всё тот же, спокойный, низкий с хрипотцой. — Что-то случилось?       Он передвигает фигуру вперёд, и рука у него трясётся не слабее раскачиваемых сильным порывистым ветром ветвей деревьев. Тут же спрятав синюшную ледяную ладонь под платок, Брагинский с тяжёлым выдохом откидывает голову назад, закрыв глаза.       Он, должно быть, сумасшедший, если переживает о Байльшмидте больше, чем о себе. Или Гилберт ещё более сумасшедший, раз всё-таки вернулся к нему и теперь стоит в дверях безмолвным истуканом, не в силах выдавить ни одного разумного слова. Пруссия вдруг отступил назад к стене и взвыл, разрываемый желанием развернуться и вернуться домой и хорошенько встряхнуть Россию, чтобы он не был вот таким.       — У меня крыша поехала, — бормочет бессвязно Гилберт, пряча лицо в ладони и ими же сгребая волосы пальцами, — и это всё из-за тебя. Ты виноват, только ты, ты...       Брагинский реагирует вяло и заторможенно, но искорки хитреца неясно сверкают в его глазах, когда он поднимает голову с выражением полной невинности и любопытством.       — Что? — На лице Ивана такое искреннее изумление, что Гилберт почти готов поверить, словно тот не понимает, о чём ведётся речь. — Из-за меня? Причём здесь я?       Россия вновь опускает глаза на шахматную доску перед собой, но не похоже, чтобы он долго раздумывал над своим ходом в игре. Кажется, ничего другого в голову ему больше не приходит.       — Ай, Гилберт, — произносит Иван измотанно, — не неси чепухи.       Вдруг вся эта ситуация становится тошнотворно приторной, она запускает в рот Гилберта руку и грозится вывернуть его желудок наружу, она заставляет его чувствовать отвращение и злость. Злость на себя, жалкого и страждущего по неизвестной причине, на Ивана, который на него нисколечко не злится.       — Что, даже не спросишь, какого хрена я здесь забыл? — Ядовито плюётся Байльшмидт, жаждущий закатить скандал прежде, чем в гостиную бросятся Наталья с Ерденом и закатают его в асфальт. — Даже не прогонишь?       Брагинского это веселит.       — Ты же знаешь очень хорошо, что я ничего такого никогда не скажу, — говорит Иван с оживившей его лицо улыбкой. — Не понимаю, на что ты рассчитывал.       Гилберт едва ли мог припомнить, когда в последний раз он чувствовал себя таким беспомощным, беззащитным, разбитым по всем фронтам и разорванным на куски двумя словами. Байльшмидт всё ещё стоит у стены, когда Иван тяжело поднимается из кресла тысячелетиями дремавшим стражем, и едва видит пространство перед собой. Если бы у него из носа не побежала тонкая струйка крови, при других обстоятельствах можно было бы подумать, что он просто очень сильно устал, как это обычно бывает с переутомлёнными трудоголиками. Гилберт решает, что так оно и есть: вспоминая о том, сколько Иван пахал в Союзе от зари до зари, но нынешнее его состояние в известной степени было связано не только с текущим его положением.       Брагинский проплывает мимо него бесшумно, слышно только его хрипловатое дыхание, хватается за дверной косяк, как за спасительную соломинку. До кровати в другой комнате оставалось сделать девять шагов, и единственное, чего он желал, это не растянуться посреди коридора, доводя Наташу до сердечного приступа. Пруссию накрыл смертельный сковывающий ужас при близком созерцании проглядывающегося фиолетового цветения синяков на теле России, и тогда немец понял, почему русский замотан в бинты, как во вторую одёжку: чем ближе гематомы подбирались к открытым местам на коже, тем упорнее их закрывали плотными повязками.       Иван улыбается, но головы в сторону Гилберта по прежнему не поворачивает.       — Я немного устал.       Небольшая передышка на этом кончилась, Брагинский зашагал дальше, и немец хорошо расслышал, как он дошаркал до постели, на которую опустился с протяжным стоном, не поёрзав и не попытавшись укрыться. Гилберт отмер, тряхнул головой, с трудом поверив в то, что он только что увидел, и поплёлся в кухню, не желая сидеть в чужой квартире в одиночестве. Опустившись на трёхногую табуретку, Байльшмидт поднял глаза к потолку и прислонился виском к советскому низкому холодильнику у своего плеча. То, что происходило с Иваном, он вообразить себе не мог в самых несбыточных мечтах. Нет, он не ожидал грандиозной встречи великого себя или красной дорожки по направлению к дому Ивана, тем более не предполагал, что около него спокойно себе ошиваются Наталья и — кто бы мог подумать — Ерден. Гилберт видел его в последний раз лет пятьдесят назад, может, чуть меньше, но в то время Ерден благополучно волочил вперед себя костыли и своё истерзанное войной тело. Хотя это не помешало ему буквально «накостылять» Байльшмидту за то, что по итогам войны тот просто остался в живых. Злость в нём кипела яростнее, нежели не позволяла нормально ходить боль.       Сейчас было примерно то же самое, только Ерден был цел и невредим и почему-то очень и очень разгневан.       Наташа что-то степенно резала и следила за картошкой в сковородке, не обращая никакого внимания на разместившихся позади её спины гостей брата. Монголия же не мог и не пытался скрыть своего недовольства, в упор глядя на Пруссию, как на врага всего рода человеческого, и барабаня пальцами по столу. Он мрачнел с каждой минутой, прикрыв рот кулаком, хмурился и горбился, упираясь согнутой спиной в подоконник. Ещё немного и Ерден мог бы прожечь в Гилберте дыры при должном старании, что немец блестяще игнорировал, не прикладывая особых усилий.       — Если ты приехал злорадствовать, убирайся вон, — пробубнил Ерден. — Может, мягкий, добрый и щедрый Иван простит тебе всё и сразу, стоит тебе только сделать едва сожалеющее лицо...       — Ерден, — одёргивает его Наташа, не отвлекаясь от протирания ножа. — Прекрати немедленно!       Беларусь сделала короткую паузу, ожидая сопротивления Монголии, но от него не последовало ни звука.       — Гилберт ещё и слова сказать не успел, а ты уже на него набросился! — Наталья едва повысила тон, который не выразил ни её злости, ни нетерпения. — Гилберт, скажи ему уже, зачем ты приехал! Пусть утрётся.       Вот уж кого Гилберт никогда не наблюдал на своей стороне, а тем более выступающим его защитником. Тем не менее, последняя часть фразы Наташи поставила его то ли в тупик, то ли перед фактом, который он давно угадал. Трещины на заштукатуренном потолке ещё никогда не были столь манящими и привлекательными.       Давай, Гилберт, это просто. Ответь, почему ты здесь.       Гилберт открывает рот, но забывает не только родной немецкий язык, но и русский в ту же секунду.       Скажи себе, что ты здесь делаешь.       Наконец Гилберт хрипит голосом мертвеца:       — Я не знаю.       Ердена такой невнятный ответ не устраивает, он недовольно сжимает губы, бьёт кулаком по столу и раздражённо подскакивает с намерением разукрасить Гилберту лицо, как подумалось ему самому. Но вопреки ожиданиям, Монголия кричит:       — Пойду скажу Ивану!..       За один только намёк разбудить Брагинского Ердену очень красиво прилетело свёрнутым полотенцем аккурат в нос, что мгновенно потушило весь его запал поскандалить и успокоило как минимум на несколько дней. Прозрачный лёд из глаз Натальи, нависшей над скукожившимся на своём прежнем месте Ерденом, обрушивается лавиной на его разгорячённую голову. Он боится даже лицо поднять, зная, какой суровый и безжалостный встретит взгляд.       — Будешь так орать, — угрожающе спокойно говорит Беларусь, — я вышвырну тебя в первую очередь.       Больше Ерден не произносит ни слова в сторону Гилберта и не порывается шуметь, говоря медленно и спокойно. Ужин, к которому Иван так и не выходит, проходит мирно и без вербальных баталий, а ближе к полуночи Байльшмидту организуют кровать на вырванных из дивана жёстких подушках, потому что на самом диване, разумеется, спит Наталья, а Ерден полночи ворочается, как заведённый, на тесной скрипучей раскладушке. Пруссия пялится на потолок, освещенный светом уличного фонаря, и долго не может уснуть, размышляя, а нормально ли он поступает. За всю свою долгую жизнь он слишком часто либо ругался с Иваном, пытаясь довести его до белого каления, либо воевал так ожесточённо, что иные могли позавидовать. И вот только в последние полвека им выдалась возможность поговорить по-человечески, не наставляя друг на друга штыки и пистолеты. Имеет ли Гилберт право лезть в жизнь Брагинского теперь? Ведь Иван в его жизнь вмешивался поскольку-постольку лишь упоминанием своего имени в речи персонификаций. Не звонил, не качал права, не устраивал сцены. Сложно, конечно, представить его таким расточительным в эмоциях с кем-то, кто воткнул нож в его спину наряду с другими. С другой стороны, как вообще определить это «нормально»? В конце концов Пруссия устал от мыслей в своей голове, решив, что раз ему хочется быть в Москве и спать на полу, кутаясь в тяжёлое колючее одеяло, — да будет так.       У Ивана Гилберт обнаружил своеобразный режим дня, и под него невозможно подстроиться, как и угадать. Можно было сказать наверняка, что бодрствовал он примерно часов шесть в сутки и в зависимости от времени либо сидел в кухне в одиночестве, разглядывающий стол и погружённый в свой мир, либо играл в шахматы, карты или домино — это были те немногие развлечения, которые Брагинский мог себе позволить. Байльшмидт быстро влился в поток игровых партий, порой слишком бурно реагируя на победы и с громким возмущением комментируя проигрыши. Не было никаких сомнений в том, что Наталья и Ерден находились подле Ивана для того, чтобы тот окончательно не загнулся и не потонул в пучине собственных мыслей, из которой и без того вытащить его было трудно. Жизнь здесь текла не спеша, не становясь лучше или хуже, и мир за пределами маленькой бетонной коробки не имел значения.       Днём Иван всегда сидел в кресле у окна, и никто больше в него не садился. Шахматная доска по обычаю стояла подушке, а Байльшмидт сидел по левую руку от Ивана, извернувшись в самой неудобной мыслимой позе.       — Не собираешься домой? — Спрашивает Брагинский осторожно и перемещает ладью вперёд.       В очередной раз немец замечает, что никакой тактики в игре Ивана не наблюдается. И руки у него не прекращают дрожать.       — Может, завтра, — задумчиво отвечает Гилберт, двигая коня в сторону.       Какое-то время Пруссию невозможно было выгнать поганой метлой, и хотя Монголия отказывался верить в чистоту его намерений, под бдительным присмотром Беларуси хранил покорное молчание. То, что оно было выражением крайнего раздражения и злости, никого не волновало.       Гилберт возвращался домой с новыми силами смотреть в лица недодрузей и недопротивников, как обычно приветливо и очень оживлённо крутился около брата, который не поинтересовался его первым внезапным исчезновением, и работал до тех пор, пока всё, что дышало вокруг, не начинало бесить до зубного скрежета. Тогда Байльшмидт снова рисовался в доме Ивана, спал на подушках дивана и просиживал тихие вечера за играми в мятые карты и местами стёртые шахматы. С незаметным удивлением Гилберт замечал, что каждый раз платок на плечах Брагинского менялся: белый сменял бежевый, бежевый — синий, синий — чёрный, и только пышный узор цветов из раза в раз был ярким и красочным. Гилберт не знал само значение слова «стеснение», поэтому в лоб спрашивал, откуда такое богатство. Ни Ерден, ни Наташа не знали, а Иван молчал и чуть дёргал уголками губ вверх, неотрывно смотря в карты. Игра продолжалась. Случайному наблюдателю могло почудится, будто тишина среди них стоит напряжённая и излишне плотная, однако всем четверым было очевидно, что молчать в обществе друг друга было очень даже комфортно.       Гилберта раздражали покой, статичность и въедающаяся в кожу серая повседневность, для него они стали смерти подобны. У Брагинского жизнь не била ключом и вечеринки каждый день никто не закатывал, но без него было так скучно. И кто бы мог подумать, что великому и бесподобному Гилберту Байльшмидту не претило общество исключительно Ивана Брагинского.       В очередной визит Гилберта зима вот-вот должна была начаться, в воздухе уже пахло морозом и сопутствующей свежестью, но снег всё не шёл. Земля уже достаточно промёрзла, утром даже можно было наблюдать иней на ветвях деревьев, но Генерал Мороз не особо торопился щедро осыпать город снегом. Ерден не прекращал ходить по квартире с воем «где снег?», явно страдая от безделья и от проигрыша Наташе в шахматы. Его причитания действовали на нервы всем, кто его слышал (а это плюс этаж и соседи по бокам), но никто его не трогал, отлично понимая, что от этого только хуже будет, потому что тогда Ерден будет ныть с двойной силой. Покой Байльшмидт находил в ночи, благо она была уже достаточно длинная и тёмная, чтобы Монголию рано клонило в сон. Именно в одну из таких умиротворяюще безмолвных ночей Гилберт проснулся от шороха в коридоре, который подозрительно затих, стоило немцу поворочаться в постели, а затем возобновился. Байльшмидт сел очень тихо, завернулся в одеяло и на цыпочках подкрался к месту, откуда исходил шум. У входной двери он натолкнулся нечёткую фигуру Брагинского, сдиравшего с вешалки своё зимнее пальто.       — Брагинский? — Пруссия щурился, но не мог разглядеть его лица в темноте. — Ты что ли?       Иван замер на секунду.       — Ага.       — Ты на время смотрел? — Шипел Гилберт, всё ещё не до конца проснувшийся. — Тебя куда несёт?       — А, мародёры пожаловали, — прошептал Иван с улыбкой, хотя Байльшмидт не мог её видеть. — Нужно выпроводить.       Постель была тепла и заманчива в сравнении с надвигающимися морозами за окном, однако...       — Подожди, — Гилберт неуклюже шуршит в темноте одеялом и тапочками, — я с тобой.       Прокравшись обратно в гостиную, немец аккуратно опустил одеяло на пол, надел штаны, стиснув зубы и стараясь создавать как можно меньше шума, а затем вместе с Иваном мышью юркнул за дверь, благо та не скрипела и не закрывалась со страшным грохотом. Ночной воздух быстро подморозил голые ладони Гилберта, и без перчаток обойтись уже было нельзя, поэтому по пути к машине Брагинского он вдобавок застегнул куртку по самый подбородок. Россию, судя по распахнутому пальто и болтающемуся на шее шарфу, холод мало заботил.       Серого цвета автомобиль выглядел так, будто он с места не сдвинется, о преодолении больших расстояний не было и речи.       — Ну и развалюха.       — Не хочешь — не едь, — беззлобно фыркнул Брагинский, усаживаясь на водительское сидение.       Пруссия тяжёлым булыжником плюхнулся на пассажирское и застегнул ремень прежде, чем машина тронулась с места.       — Почему не разбудил Наташу и Ердена? — Спросил Гилберт, намекая, что те места себе не найдут, когда обнаружат пустую кровать Брагинского.       — Так я и тебя не планировал будить, — Иван неотрывно следил за пустой дорогой, держа на руле правую руку, пока левая подпирала висок. — Не нужно им это видеть.       Байльшмидт не долго думал над новым вопросом.       — А мне это видеть нужно?       — А с тобой уже ничего не страшно, — хохотнул Россия.       Всё великолепие ночной затихшей Москвы проносилось мимо сосредоточенного взгляда Пруссии, раздумывавшего над тем, что будет делать он при встрече с этими самыми «мародёрами». Ему всё думалось, что при Советах атмосфера здесь была иная: возможно, более стремительная и живая, теперь же над всей страной нависло могильное безмолвие и томительное ожидание худшего. Естественно, до него моментально дошло, что речь шла о Феликсе и Торисе — стервятниках, что желали продолжить пир на костях ушедшей империи. Хотя нет, под описание стервятников подходит стройный ряд других государств, а вот эти были самыми настоящими шакалами. Большего отвращение к ним Гилберт не чувствовал очень и очень давно, неожиданно в нём взыграло желание свернуть обоим шеи и по старой памяти повесить в каком-нибудь Брюсселе в назидание всем тем, кто задумает раздражать его своим существованием. Байльшмидт покосился в сторону, где Иван плавно крутил руль в нужную сторону: так, уверенно и спокойно ведя машину, он практически не отличался от прежнего себя, могущественного и всесильного. Судя по всему, Брагинский более-менее чувствовал себя лучше, но спрашивать о точном его состоянии Гилберт не решался, да и вряд ли он объяснит, что с ним происходит. Вряд ли, всё хорошенько разузнав, Байльшмидт сможет помочь.       Что ему делать, если возникнет необходимость? Нельзя так просто взять и вмешаться в дело, с которым Иван должен разобраться собственными руками.       — Так и не расскажешь, зачем вернулся? — Вдруг спросил Иван, и его вопрос ненадолго повис в воздухе.       — Неа, — лениво бросил Гилберт, словно это было очевидно.       Россия хмыкнул.       — Скучаешь по тем временам, когда мы бегали по лесу от психов с топорами?       Гилберт рассмеялся. То время в Союзе было невероятно весёлым: очередной кризис в отношениях с Штатами миновал, расцвели молодёжные дискотеки и в работе у людей открылось второе дыхание. Иван как раз связался с весьма подозрительными и убогими типами, которые по их убеждению наивно полагали, что представляли опасность для Брагинского и его семьи из-за незаконно хранимого оружия и знания того, где кто трудился и какими дорогами ходил. Не вовремя до них дошло осознание того, что глухая тайга всегда была хорошим местом не только обитания красивейших диких животных, но и для хранения нелицеприятных тайн Иван Брагинского, не преминувшего завести их в такие дебри, из которых обратно выхода не было, сколько ни ищи. Конечно, до этого ему пришлось с радостным криком и смехом побегать у окраины леса на пару с Гилбертом, уклоняясь от пуль и угроз расправы топором. Немцу такая затея поначалу пришлась не по душе из-за бытности более менее отдельной республики, однако каким-то образом он втянулся в маленькое развлечение, устроенное слишком долго не наживавшим себе проблем Иваном. Бегать было весело и забавно, прыгать от одной журчащей речки к другой абсолютно такой же речке — тоже. И лес лучше узнал, и ориентироваться лучше стал, обнаружив, что у Брагинского в этом вопросе, мягко говоря, не совсем работает чувство направления. Как они в итоге стали напарниками в деле одурачивания людей? Интересно.       Но всё-таки выводить кого-то из себя у Ивана прекрасно получалось, если не словом, то действием. А Гилберт просто обожал смотреть на то, как кого-то недовольного распирает от гнева и невозможности контролировать язык и эмоции.       — Ещё бы, — Байльшмидт повёл плечами с лёгкой улыбкой на губах. — Меня никто так больше не развлекал.       Столичные огни в конечном итоге исчерпали себя, и настала очередь плохо освещаемого полотна покрытой трещинами дороги. По обе стороны автомобиля возвышался лес сплошь чёрной и непроглядной стеной, подёрнутой низкой пеленой серых облаков наверху, снизу же невозможно было отличить стволы от земли. Наверное, именно в такое время года в головах особенно мнительных личностей рождаются самые невероятные страшные истории, призванные леденить кровь в жилах и подначивать бурную фантазию на яркие запоминающиеся картины. Гилберта сей пейзаж убаюкивал, вероятно, потому, что немцу с давних пор стало чуждо всё правильное и нормальное.       — Если что-то пойдёт не так, дай знак, — бесцветным голосом произнёс Гилберт. — Я разберусь с ними для тебя.       Брагинский ничего не ответил. Кровь из носа стекала по его подбородку и капала на рубашку: он уже устал, а драки ещё не было.       Съехав с главной дороги, Иван поставил машину впритык к границе леса, и теперь ему с Гилбертом предстояло полкилометра подниматься вверх, чтобы выйти к задней части дома бывших союзных республик. Гилберт и представить себе не мог, что когда-либо снова будет идти по узкой тропе среди сосен и редких елей, которой часто пользовался Иван, дабы не создавать много шума своим возвращением в парадной. Извилистая истоптанная дорожка огибала овраги и разросшиеся ветви кустов, цеплявшихся за плечи, и вела прямо к огромному дому, где совсем недавно свет не потухал до поздней ночи и его жители собирались за одним столом как настоящая семья. К середине пути немец отчётливо услышал прерывистое дыхание Брагинского, не стеснявшегося громко и судорожно хватать воздух ртом, к концу пути он едва не осел на землю без сил, зацепившись руками за ствол ближайшего дерева. Пруссия ощутил лёгкую нервозность в животе от того, что каждая минута была на счету, а Иван упрямо хотел разобраться со всем сам, несмотря на то, что в любой момент мог просто беспомощно свалиться на землю.       — Вот чёрт, — не то всхлипнул, не то простонал Брагинский, впиваясь ногтями в кору сосны, — чёрт, чёрт, чёрт...       Гилберт цыкнул, уперев руки в бока, понимая, что время подскакивать к нему, как ошпаренный, и помогать, мало что при этом соображая, ещё не пришло.       — Иван, ты уверен, что справишься? — Выпалил Байльшмидт и сразу же прикусил язык, пока не наболтал лишнего.       В ту же секунду тонкая сосна перестала быть опорой Брагинскому.       — Справлюсь, справлюсь, — отмахнулся от него Россия, направившись к стенам дома, освящаемым одиноко повисшей в облачном небе неясной луной, — до этого как-то справлялся...       Дверь запасного входа, никогда до этого не скрипевшая, оповестила всю округу о том, что в дом бывшего Союза пробрались наполовину воры и наполовину его же бывшие жильцы. Гилберт бесшумно пробирался по коридору, ведомый Иваном будто в никуда, заставляя себя не замечать ободранных и где-то выломанных стен и дыр в грязном пыльном полу. К большому удивлению Пруссии, несколько керосиновых ламп в кладовой никто не стащил, поэтому они мирно ждали своего часа и собирали толстые слои пыли на самой верхней полке.       Коробок спичек в руке и зажигалка во внутреннем кармане куртки Гилберта были единственным оружием по сравнению с Иваном, который не выпускал из рук прихваченный из машины излюбленный кран. Не то чтобы Байльшмидт не мог голыми руками свернуть пару другую шей, но с ножом, пусть даже с кухонным, было бы сподручней.       Лампы Брагинский размещал по всей длине коридора, пока те не упёрлись в двери столовой, давая понять, что дальше грядущая потасовка всё равно не зайдёт.       — Две минуты, — отрывисто бросил Иван, пялясь в зажжённую лампу пустым взглядом.       Пруссия важно закивал и потёр затылок ладонью.       — Надо бы встретить, — нехотя заметил Гилберт и вальяжной походкой пошёл к главному входу, откуда и ожидались «почётные» гости.       Подперев спиной шершавую стену, Гилберт достал из кармана полупустую пачку сигарет и неторопливо закурил, затягиваясь дымом глубоко и прикрывая глаза. Ждать слишком долго ему не пришлось: вскоре его чуткий слух уловил звук подъехавшей машины с выключенными фарами, хлопанье дверей, а затем решительные шаги троих и их неясное едва слышное бубнение. Зрение у Гилберта всегда было острым и чётким, поэтому он издалека завидел надменные и перекошенные в излишнем выдуманном превосходстве лица Ториса и Феликса, чуть позади от них плёлся Эдуард, настроенный пусть и не так воинственно, но всё же что-то он в их компании да позабыл. Кулаки у Байльшмидта зачесались в тот же миг, потому что эти... Этому отребью дали всё, включая свободу и разрешение открывать рот на кормившую их руку, и они возомнили о себе то, чего никогда не существовало в объективной реальности.       Зря, наверное, Гилберт в своё лучшее время до них не добрался.       Чёртов Брагинский забрал всё веселье себе! Гилберт ощутил острое желание выбить хотя бы пару (десятков) зубов прибывшим к раздаче люлей засранцам. Немец растянул губы в хищной улыбке и засмеялся низким голосом: если от них что-то останется, то он тоже пнёт их пару раз. Не смертельно, но ощутимо, так, чтобы запомнилось на года вперёд.       Таких помпезных рож и гордо расправленных плеч у Ториса и Феликса он не видел с века эдак семнадцатого. Впрочем, Гилберт был не удивлён от слова совсем, перестав смеяться, он наблюдал за их приближением с явно выставленным напоказ безразличием. Дураков жалеть — себе дороже: один никак не мог избавиться от комплекса бога и жертвы, вдогонку к которым шла граничащая с шизофренией мания величия, поэтому в результате получилось то, что получилось; второй никак не мог смириться с тем, что никто на него не зарится, и понять, что он не нужен ни одной живой душе ни даром, ни за доплату из-за поистине мерзкого характера паникёра с упором на «мне все должны»; и третий... Что ж, стоило признать, что он был самым умным из этой троицы самоуверенных неудачников, и пришёл, вероятно, «просто посмотреть».       Феликс замер в пяти шагах напротив Гилберта, заранее непредусмотренное присутствие которого повергло его в лёгкое замешательство.       — Ты, — выплюнул поляк, грозно нахмурившись, — что ты здесь делаешь?       Байльшмидт заговорщицки хмыкнул и, держа сигарету в зубах, сложил руки на груди.       — В смысле? — Он состроил такое искреннее удивление, что мысленно похвалил себя за отличную актёрскую игру. — Пришёл посмотреть, как тебе хлебальник начистят. Моё любимое зрелище, знаешь ли!       — Кто кому набьёт, — огрызнулся Феликс с высокомерием, затем заорал во всё горло. — Выходи, трус! — Он распахнул дверь дома и, энергично стуча каблуками сапог, двинулся внутрь.       Пруссия поскорее отлип от стены, потому что никак не мог пропустить грядущее зрелище, не очень долгое, но крайне интересное.       Один.       На беспокоящие слух крики Иван открывает дверь резко, и хотя Феликс успевает отскочить назад, это ему не помогает: изогнутая труба камнем влетает в его лицо, затем Брагинский припечатывает его к полу, надавливая ногой на грудь.       Два.       Пятясь назад, Торис не успевает сориентироваться и сделать вдох, когда на его шее железным жгутом смыкаются пальцы Брагинского.       Три.       Он ведёт Торисом вверх по стене, будто тряпкой, и несколько раз долбит его о бетон. Так Литва и остаётся висеть над полом, едва в сознании и цепляясь ослабевшими пальцами за руку России.       Четыре.       Иван рывком наступает на ключицу Феликса, и тот сначала слышит хруст костей, через долю секунды — свой крик.       Пять.       Пальцы Гилберта остановились в миллиметре от шеи дёрнувшегося вперёд Эдуарда, и тот почувствовал жар догорающего окурка на своей коже.       — Шевельнёшься — пойдёшь домой на руках, — вкрадчиво произнёс Пруссия таким жёстким тоном, чтобы Эстония ясно понял, что шутки шутить с ним не будут. И у него мозгов в самом деле оказалось больше собратьев по несчастью.       Поняв, что Эдуард сдался без боя и сопротивляться не станет, Гилберт перевёл взгляд на Ивана.       — Воистину! — Радостно воскликнул он. — Кто кому в итоге морду начистил?       Брагинский кашлянул.       — А, так вот что вы хотели! — В деле актёрской игры у Байльшмидта появился серьёзный соперник в лице Ивана. — А я думал, — уклончиво продолжил он, — вы в гости ко мне пришли на чай...       Торжествующее ликование Гилберта длилось ровно до тех пор, пока он не разглядел в мерцающем свете ламп стекающую по подбородку русского густую бордовую кровь. Иван выплёвывает сгусток прямо в лицо Торису и улыбается так жутко и пугающе, что у Байльшмидта волосы по всему телу встают дыбом и пробивает дрожь.       — Цирк уехал, а клоуны остались... или вернулись? — Произносит Иван сладкозвучно и с расстановкой.       Торис пытается что-то сказать, у него получается ударить пару раз по локтю Брагинского, но тот в ответ только сильнее припирает его к стене. Иван обратился к копошащемуся под ногой Феликсу:       — Ты полагал, что если я блюю кровью и едва встаю с кровати, — значит, у тебя появился шанс меня прикончить? Если бы даже я умер, сегодня бы встал из могилы.       Вдруг его голос твердеет и становится ледяным, звучит абсолютно непроницаемо и бескомпромиссно:       — Две головы, да обе пусты. Вы по-хорошему, видимо, совсем не понимаете... Сидели бы на своих помойках и тявкали, сколько влезет.       Иван бросает Ториса на Феликса, отходит в сторону и до хруста ударяет трубой колено литовца, затем успевает состроить недовольное лицо, прежде чем рефлекторное хватание воздуха идиота номер два, как его окрестил Гилберт, перемешивается с криком.       — Ну, ничего, — Брагинский чуть смягчается и дёргает уголками губ, — один огребёт, второй, а там, глядишь, в коллективном разуме что-то прибавиться... Эдя, тебе, может, тоже всыпать для профилактики и душевного здоровья?       Эдуард отшатывается назад и чересчур активно мотает головой, парализованный страхом, что не даёт ему и слова сказать. Иван закидывает трубу на плечо и, явно подражая Феликсу, стучит увесистыми сапогами по полу: обычно он ходит, не издавая ни звука.       — Эх, зря.... Хорошо, — Россия улыбается огорчённо и стирает с подбородка кровь, смиловавшись над дрожащим перед ним Эстонией. — Вот ты и заберёшь этот мусор. У вас десять часов, чтобы убраться с моей территории. Если я проснусь и пойму, что вы всё ещё здесь ошиваетесь, — пеняйте на себя.       — К-как я это сделаю? — Эдуард заикается, и его рука, поправившая очки, трясётся от холода и ужаса вместе взятых.       Иван расхохотался в голос, откинув волосы с бледного лица назад.       — Ты думаешь, меня это волнует? — Его глаза яростно сверкнули в полутьме. — Пошевеливайся, меня уже от вас тошнит.       Брагинский круто развернулся на пятках и, шурша гнилой травой под ногами, промаршировал до ближайшего дерева, откуда открывался вид на путь от двери брошенного дома до стоящей на дороге машины, серебристый бампер которой можно было различить за поворотом. Прислонившись к стволу сосны, Россия зорко наблюдал за тем, как Эстония пометался немного из стороны в сторону, затем всё-таки собрался с мыслями и вытащил на себе сначала Литву: тот, хныча и хромая на одну ногу, хватался за пальто на плечах эстонца и волочил себя вперёд. Следом за ними в проёме показался Польша, прикрывающий одной рукой обезображенное лицо, пока другая безвольно болталась вдоль тела. Иван у дерева хмыкнул и угрожающе поиграл трубой в воздухе, предупреждая его, чтобы он убирался по-тихому и без глупостей. Брагинский прислонил палец к губам, неслышно шикнул и улыбнулся, обнажив окровавленные зубы, поэтому Феликса пробрала нервная дрожь, он подпрыгнул и активнее зашагал за Торисом и Эдуардом.       — Мне кажется, ты мало получил! — Громко заметил с наигранным укором Пруссия, но Польша игнорирует его выпад и не оборачивается.       Два тычка от Ивана отрезвили Феликса лучше любого гипотетически нацеленного на примирение разговора.       Просветление у безнадёжных больных наступает редко и длится не так долго, как врачам того хотелось бы, — эту истину Гилберт уяснил на собственном горьком опыте. Однако то было давно и неправда, если выражаться красиво, а если говорить на чистоту, то психушка, в которую его засунул Брагинский после войны, была местом куда более безопасным, чем дом, где его хотели покромсать на куски с особой жестокостью. И этот дом теперь пуст и тих, дикие жильцы его разбежались в разные стороны, спасаясь от самих себя и разгоревшегося пожара. Со вздохом Байльшмидт сделал шаг в сторону Ивана, как вдруг с неба повалил снег плотной стеной, пушистыми хлопьями укрывая землю и деревья и подготавливая их к долгой зимней спячке. На болезненном лице Ивана появляются живое удивление с детским восторгом: он отлипает от ствола дерева и, выйдя из его тени, поднимает голову к верху. Брагинский расслабленно выдыхает, прикрыв глаза, бросает трубу на землю, за ней летят перчатки, чтобы он мог подставить белые замёрзшие ладони падающему волшебству. Снег в них не тает.       — Ничего не чувствую, — произносит Иван скорее для себя, нежели для Гилберта.       Откуда ни возьмись появляется старый как мир Генерал Мороз, пугая подпрыгнувшего и выругавшегося Гилберта до чёртиков. Окружающий воздух из-за него становится трескучим и холоднее прежнего, кончики пальцев у немца начинают коченеть, и кожаные перчатки не спасают его от этого. Мороз ступает по земле тяжёлой поступью, бесшумно и не спеша, останавливается рядом с Брагинским.       — Наконец-то, — Иван улыбается радостно и счастливо, — я тебя уже заждался!       Выражение лица Мороза, сухое и трудно читаемое, не меняется, он выжидающе смотрит на Россию со строгим укором, на что тот не обращает внимания.       — Знаю-знаю, — Брагинский взмахивает рукой из стороны в сторону, — мне дорого обойдётся эта прогулка.       — О чём это ты? — Спрашивает подошедший Гилберт, ёжась и обнимая себя в попытках согреть. Чем ближе он был к самому воплощению зимы, тем невыносимее становился холод.       Иван вдруг смотрит на него с надеждой и отчаянием.       — Ты как раз вовремя! — Он поддаётся вперёд, сделав неуклюжий шаг. — Извини!       Брагинский наваливается на плечо ошалевшего Гилберта, всеми силами ухватываясь за скользкую ткань его куртки, и глубоко дышит. Байльшмидт подхватывает его, не давая упасть лицом в припорошённую снегом землю, и Иван стоит, несмотря на то, что его ноги от слабости прогибаются в противоположную назначенной сторону. Перед глазами у него всё плыло и голова шла кругом, переворачивая мир вверх тормашками, а по подбородку изо рта стекала свежая кровь, поэтому вернуться к машине на своих двоих он не мог. Однако Россия не был бы собой, если бы не сказал чуть слышно, едва шевеля губами:       — Это всего на минуту...       Он абсолютно безнадёжен.       — Минута, час — какая разница? — Гилберт вцепился в запястье Брагинского ладонью и покрепче обхватил его самого другой рукой. — Поехали домой.       Тяжёлый.       Байльшмидт надеется только на то, что Мороз не попрёт молчаливым призраком за ними: в отличие от Ивана, немец не был морозоустойчив, и его ещё начинал щипать ледяной воздух, и холод змейками пробирался под одежду. Спускаясь вниз к машине, Пруссия успел несколько раз вознести молитвы Богу, чтобы не поскользнуться на каком-нибудь особенно склизком и скользком участке и не растянуться на пару с Россией вот здесь, у чёрта на куличиках. Молчание излишне затянулось, Гилберт физически не мог держать рот на замке так долго, сколько Иван не говорил.       — Ты там ещё живой? — Байльшмидт многозначительно покосился на затылок русского, который в сознании пребывал на одном честном слове.       — Как видишь, — печально усмехнулся Брагинский. — Вряд ли я завтра проснусь.       — С чего бы это? — Открыто недоумевает Гилберт, вскинув брови. — Только не говори, что помирать собрался! Давай я сначала уеду, и ты как-нибудь без меня справишься: иначе меня быстро назначат виноватым...       Россия негромко рассмеялся.       — Нет, не сегодня, — вяло бормочет он, — всё равно... Моя смерть превратилась в сон.       Байльшмидт закатывает глаза.       — Я хоть и знаю русский, но не понимаю тебя вообще. Скажи на простом человеческом: что ты имеешь в виду?       Иван с партизанским упорством молчит, прекрасно зная, что вопрос не испарился, но продолжал висеть между ним и Гилбертом. Пруссия не любил, когда его вопросы пропускали мимо ушей и оставляли без ответов. Они говорят одновременно:       — Я с тобой говорю!       — Ты хочешь, чтобы я умер?       Гилберта словно обухом по голове огрели.       — Оставил бы меня здесь и дело с концом, — заканчивает бубнить себе под нос Брагинский.       Каких усилий стоило Байльшмидту преодолеть вспышку гнева в груди, стиснуть зубы и никак не прокомментировать озвученный Иваном бред — известно было ему одному. Пруссия глубоко выдохнул, успокоив себя тем, что у всех бывают тяжёлые времена, да и при нормальных обстоятельствах из России столь полных жалости к себе слов не вытрясешь под пытками. Эту слабость немец охотно ему простил.       — Нет, — бурчит Гилберт, пока Брагинский не слишком разошёлся, — ты опоздал на пятьдесят лет. Так что заткнись и живи.       После этой ночи Иван благополучно проспал три дня, пока Гилберт вынужден был уйти в непробиваемую оборону под напором расспросов, с которыми его атаковали Наталья и Ерден. От переполняющего его раздражения Байльшмидт готов был на стену лезть, выстраивая вокруг себя баррикады из толстых энциклопедических книг в надежде, что те прочно защитят его от повторяющихся вопросов Наташи, пытавшейся найти что-то, что могло утешить её расшатанные нервы, и причитаний Ердена по поводу здоровья Брагинского. Пруссии ненароком начало казаться, что Монголия знает Россию из рук вон плохо — гораздо хуже, нежели утверждает об этом при каждом подвернувшемся случае. Как только Иван мог спать при затянувшемся балагане за картонной стеной его комнаты и при настежь раскрытых дверях — сплошная загадка, не поддающаяся разрешению. В конце концов, все три дня нормально не спал никто, и по этой причине Гилберт периодически сидел на продавленном стуле около кровати, откровенно скучая и почитывая пожелтевшие советские издания книг. Наталья в это время обычно что-то готовила или бегом ходила до ближайшего магазина, дабы их несчастная братия не померла с голодухи, а Ерден торчал в ванной, тщетно стараясь придать своему лицу свежий вид и убрать безразмерные синяки под глазами.       Что при свете дня, что при темноте ночи — Иван выглядел одинаково плохо, больше походил на труп, из-за чего Байльшмидт, чувствуя себя дураком, изгибался в немыслимой позе и наблюдал, как медленно и незаметно на первый взгляд поднимается и опускается его грудь. Подносил пальцы к его носу, кожей ощущая слабое дыхание. Всё происходящее было каким-то ненастоящим и сильно притянутым за уши: они вчетвером будто жили в аквариуме, за прозрачными стёклами которого мрачный и невесёлый мир готов был сожрать каждого по отдельности. Однако Гилберт не просыпался, щипки болели достаточно сильно, чтобы убедиться в реальности затянувшихся дней, и немец убеждал себя в одном.       Иван не может умереть, не может. Чтобы Иван Брагинский умер... Нет, это бред. Пережил революцию, и это тоже переживёт.       И вот Брагинский наконец проснулся.       — Чёрт, — беспомощно прохрипел Иван, поморщившись, как при головной боли.       — Что, — усмехается Пруссия, старательно скрыв нахлынувшее облегчение, — не рад тому, что проснулся? — Хлопнув книгой, он наклонился к России и открыл было рот, чтобы позвать Беларусь, но голос русского смахнул появившееся оживление:       — Не рад, — Иван даже не повернул головы в его сторону.       Вновь закрыв глаза, он повёл плечами и затих.       — Так, — Гилберт оборачивается в сторону коридора, затем снова к Брагинскому, — ты не это должен был ответить... Эй, не спи!       Пруссия нервно потряс Россию за плечо, на что тот поморщился и зашипел: Гилберт отпрянул, как от огня, всё ещё ощущая холод на поверхности ладони.       — Всё нормально, — Брагинский положил правую руку на грудь, не открывая глаз, — не ори.       На собраниях Гилберт топчется в компании Ивана и Натальи, чем вызывает неподдельное (да как же!) удивление у брата и Родериха с Эржбет. Вся слабость и уязвимость Брагинского волшебным образом испаряются, стоит только ему перешагнуть порог конференц-зала, и если обыватель не замечал в нём больших изменений, кроме нездоровой бледности, то Байльшмидт выстраивал в голове громадные теории на его счёт. Улыбка Ивана стала острее и больше прежнего обращала душу в лёд, он всё тем же плавным движением кисти закидывал шарф за плечо и вообще держался так, словно никаких последствий краха Союза на себе не испытывал. Его голос по-прежнему был угрожающим и мягким одновременно, как и глаза — ярко горящими и пронзающими до глубины души. Конечно, бывшие республики плевались в его сторону, обвиняя в лицемерии и высокомерии, однако Гилберт тонко намекнул, что называть Брагинского тряпкой и размазнёй, будучи с целыми костями, вот просто совсем. В тонких пальцах Натальи как бы невзначай сверкали смертельным блеском остро заточенные ножи, и о том, как она пустит чересчур говорливую страну на фарш, она замечает мимоходом, листая свежие документы.       Ерден лишь многозначительно молчал, улыбался, и золото в его глазах светилось опасностью. Его молчание всерьёз воспринималось Феликсом и Торисом: они шугались от него, как черти от ладана вероятно потому, что о своих намерениях он хоть и не слишком распространялся, но если за что-то брался, то пощады можно было не ждать.       Иногда всё было так херово, что быть хуже просто физически не могло. Иногда обессиленный Брагинский сидел в коридоре на голом полу, Гилберт полулёжа сидел неизменно справа, и оба курили самые крепкие сигареты в ожидании Натальи или Ердена, которые пришли бы и подняли их на ноги. Меланхолия Ивана нахлынула на Байльшмидта, не дала дышать и утянула на самое дно, и не то чтобы он сильно ей противился. Иногда Брагинский мечтал, чтобы кто-нибудь пустил пулю в затылок, в висок, в лоб — неважно, главное, чтоб стрелок был точным и это было насмерть. Гилберт смеялся, не понимая, что конкретно веселит его: поломанный и битый Иван, чушь, вылетающая из его рта, или сам Гилберт, что-то как-то около него забывший и неплохо пристроившийся. Не нужно было придерживаться никакой чести и гордости, не было кричащих лозунгов о справедливости и равенстве, как и правды — это всё уже было не нужно, и от этого становилось вместе с тем смешно-грустно, грустно-смешно. Будущее тогда не казалось прекрасным и радостным, небо не было голубее и цветы не цвели гуще, только потому что рядом развевался чёрно-красно-жёлтый флаг, а в воздухе витал один вопрос: когда это всё закончится, когда, ну когда же. Потом, если проспаться, не дёргаться пару дней никуда по срочным делам, вроде, жить можно: вроде как один — выныривал с дна и трезвел, словно после недельной пьянки, снова пошёл работать, а другой — прекращал брыкаться, замолкал и запирал всё в себе до поры до времени, поднимался с постели через «я и пальцем пошевелить не могу» и брался за любое дело, лишь бы заработать.       Плохие времена закончились. Резко и постепенно, внезапно и очень не спеша. Они, ко всеобщему счастью и радости, всегда заканчивались.       Этот странный вязкий период закончился и в жизни Ивана, несмотря на то, что поначалу казалось, словно этому кошмару не будет конца. Но однажды Гилберт сошёл с трапа самолёта, щурясь от слепящего летнего солнца, и напоролся в аэропорту на Ивана, одетого с иголочки в военное, идеально выглаженное и делающее своего владельца более заметным, чем он есть в действительности. Помимо армейских нашивок его выделяла подвешенная на шее рука и обмотанный бинтами лоб и левый глаз, скрывавшиеся под низко натянутой фуражкой. Увидев Байльшмидта, Иван буквально просиял и двинулся к нему сквозь толпу народа. Энергичный, широко улыбающийся и хорошо натренированный — такой, каким его уже было забыли.       — Гилберт! — Радостно завопил Брагинский и приобнял опешившего немца за плечи целой рукой. — Почему ты меня не предупредил? У меня дома жрать нечего, это я так, к слову говорю!..       Вся вновь приобретённая жизнерадостность Ивана хлынула на ничего не подозревавшего Байльшмидта безудержной сносящей с ног лавиной. До Пруссии быстро дошло, что заткнуть теперь его вряд ли получится, однако же изловчился и вставил два слова:       — Почему каждый раз, как я прилетаю в Москву, ты либо выныриваешь из, либо прыгаешь в полную задницу?       Россия громко рассмеялся чистым смехом, привлекая к себе излишнее внимание.       — Ты просто время неудачное выбираешь!       Иван буквально распирало от радости, поэтому Гилберт едва успевал выловить в его словесном потоке знакомые имена и фамилии, а ещё сотни идей, накопившихся в голове русского. Ожидая прилёта Натальи в тот же день, у Пруссии будто камень с души свалился: наконец он увидел то сияние в аметистовых глазах России, которого ждал далеко не он один, означавшее, что скучно и уныло больше не будет. Гилберт мысленно потёр руки, ожидая, когда начнётся настоящее веселье под аккомпанемент чёрного юмора Брагинского и его знакомой чуть насмешливой улыбки, что могла бы разрезать сталь нервов самого терпеливого святого. Свою лепту Байльшмидт, конечно же, внесёт.       Потом у Брагинского в наличии появилась квартира больше той, в которой он и компания кучковались ещё десять лет назад, зимой кутаясь в пледы и одеяла из-за отсутствия ремонта, затем машина, дача, сплошь засаженная ягодами и цветами, офис в неприметном здании, где он работал и встречался с другими персонификациями по деловым вопросам. Гостеприимство гостеприимством, но тащить в свой новый дом кого ни попадя он был не намерен: достаточно было той нервотрёпки и полоскания мозгов, которое устраивалось для него особо буйными государствами. Кабинет обставлялся недешёвой мебелью, книжными полками, среди которых пряталась выпивка, столов и мест за ними становилось больше, а круг общения Ивана расширялся с каждым днём. Тем не менее, сколько бы лет ни проходило, Прибалты так ничему и не научилась, поэтому по приезде в Москву неизменно получали пинка под зад для ускорения катиться туда, откуда высунулись. Немногим позже троица плюс Феликс просекла, что скандалить и распушать облезлые хвосты перед Брагинским безопаснее по телефону, а в переписке их вообще было не узнать из-за тщательного напускного пафоса и сочившегося из каждой буквы презрения. Гилберт, не испытывая никаких угрызений совести, устраивал им сладкую жизнь сначала в Евросоюзе, через брата нагружая как можно большим количеством работы, после чего, в который раз ступив на землю России, продолжал размазывать каждого по стенке. В дуэте с Иваном, который, как известно, за словом в карман не лез, всё это происходило в особенно изощрённых тонах. После известных событий к тройке и Феликсу присоединились сначала Вахтанг, через некоторое время — Ольга, и из-за них не мог более молчать уже Ерден, долго наблюдавший с хитрой усмешкой за закатываемым Иваном представлением.       — А вот и мой подопытный! — Оживившись, восклицал Брагинский и сразу же переставал скучать за утомительной работой, смотря на экран телефона. — Я уж грешным делом подумал, что он про меня забыл!..       Иван включал громкую связь, если звонивший был из бывшего блока, и с нетерпением ждал новой волны поливания себя грязью, не принимая ни слова из сказанного близко к сердцу. Иногда Гилберт слушал лившуюся из телефона брань с ухмылкой, ведь в его голове быстро возникали варианты парирования, иногда — нет, потому что речи становились нудными и повторяющимися. В тот раз по какому-то (одному и тому же) поводу слишком долго возмущался Грузия, Брагинский демонстративно зевнул, слушая его вполуха и не отрываясь от чтения договоров.       — Какое интересное предложение, Вахтанг, — Иван запустил бумажный самолётик в воздух под конец, — но, знаешь, мы не в СССР, и я бесплатно ничего делать не буду.       Гилберт вывернулся со своего стула и, наклонившись к телефону, сказал, едва сдерживая хохот:       — Короче мы решим любой вопрос за твой отсос. Что-то ещё?       Вахтанг в ярости бросил трубку, Брагинский, держась за живот, смеялся, а Гилберт уже себя нахваливал, удивляясь собственной оригинальности и крутости.       — Обиделся! Надо же! — Байльшмидт повернулся к экрану своего ноутбука. — Какой чувствительный!       Подобные шутки горячо поддерживались в кабинете среди друзей Брагинского, но вот в кругу государств Пруссия всё ещё держался за приличия: сплетни — штука неприятная и геморройная, и немец очень не хотел бы, чтобы они дошли до ушей его целомудренного брата. Тогда-то Байльшмидту вспоминалась ещё одна причина, по которой он предпочитал ошиваться в Москве, а не в Берлине.       Закатываемые Гилбертом на пару с Иваном концерты с участием барабанов и электрогитары соседи последнего не любили от слова вообще. И несчастный дежурный участковый мог бы похвастаться тем, что в дом Ивана Брагинского он временами ходит, как в свой собственный, накапливая на своей полке жалобы со стороны близлежащих квартир. Но в этот раз вся толпа стран столпилась в дверях тесной квартиры России, пока сам он служил преградой между рушащимся миром полицейского и тараторящих ему что-то в уши государств.       — Тихо, блин! — Прикрикнул Иван, но к мужчине повернулся с неподдельной добродушной улыбкой. — Эх, товарищ участковый. Снова мы шумели слишком сильно?       Участковый усмехается и важно потряхивает папкой в своих руках:       — Да, Иван, снова на тебя снизу жалуются. Прекращай уже на гитаре бренчать, детское время давно прошло.       — Это из-за нас, — неожиданно для всех выступает вперёд Гилберт и говорит серьёзным рабочим тоном, — и поэтому мы хотели бы извиниться.       Иван чует неладное, хоть и сомневается, что Байльшмидт выкинет что-то из ряда вон выходящее. Но откуда столько любезности?       — Фридрих Великий, — Гилберт протягивает мужчине руку, пока Брагинский, повиснув на ручке двери, давит в себе истерический смех, — всё никак не было возможности познакомиться, а ведь это я на гитаре играю!       Участковый хвалебных слов немца самому себе явно не оценил, напротив, весь вид его говорил о том, что жить с ним по соседству и слушать домашние живые выступления — последнее, чего бы ему хотелось в жизни.       — Раз уж на то пошло, то и я представлюсь, — с важным видом встрял Ерден, — Чингисхан.       — Властимир, — кивает Вук, тоже протягивая руку.       Глаза мужчины с каждой минутой становилось больше.       — Сколько можно валять дурака? — Строго говорит Наташа, пожимая руку участковому. — Ефросинья я. Нам искренне жаль, я обещаю, сегодня они заткнутся и немедленно пойдут спать.       Ивана трясёт от сдерживаемого смеха, поэтому его толкают вглубь квартиры, чтобы не спалил контору.       — Только сегодня? — Мужчина улыбается, смотря на толпу в дверном проёме с отчаянием.       Намного позже во время очередного своего визита участковый спросит, из какой дурки, раз уж раньше он был хорошо знаком с данной сферой деятельности, Брагинский достал всех своих друзей. Иван в ответ только нервно рассмеялся.       Что удивительно, наиболее продуктивные недели работы выпадали на те дни, в которые Гилберт зависал в офисе Брагинского, где атмосфера была уютной и расслабленной и никто не смотрел на него косо и не пускал сплетни — будто ему было до этого дело — при какой-нибудь неуместной истории или комментарии. Наоборот, отступлениям от работы заваленный делами по шею Иван радовался, как ребёнок первому декабрьскому снегу, а Гилберт мог пуститься в такие сравнения и преувеличения, какие при своих коллегах дома он постеснялся бы употреблять. Нередко сам Брагинский становился зачинателем непринуждённой беседы, которая никаким боком не касалась проблем политики или экономической нервотрёпки, и оттого умиротворяла больше обычного.       Тогда Иван вдруг засмеялся, потерев лоб, и сказал воодушевлённо:       — Слушай, Гилберт, я тут подумал...       — О, Дева Мария, он подумал! — Гилберт изобразил искренне удивление, не отрываясь от набора текста. — Что ты там подумал?       Россия немного нахмурился, демонстрируя обиду, пусть и несерьёзную, однако ему хотелось как можно скорее сообщить Пруссии свою мысль.       — ...Что теперь буду называть вас с Людвигом «Немеция номер один» и «Немеция номер два»!       Это стоило того, чтобы отодвинуться от монитора и откинуться на спинку кресла. Сложив руки на груди и изогнув брови в непонимании, Байльшмидт всем своим телом показывал, что требует немедленных объяснений.       — Недавно сюда приходила вся мелкотня, — хохоча, продолжил Иван, — они-то и придумали вам такие имена! Я так смеялся!..       Спорить, препираться и возражать против такой беззаботной настоящей улыбки, что вырисовывалась на лице Брагинского, было сложно, да и не особо хотелось. В конце концов, поругаться с кем-то и выпустить пар для Гилберта не было проблемой, но пусть это будет не Брагинский.       — Если я буду «Немецией номер два», я прокляну тебя и всю твою семью, — вынес свой вердикт Пруссия, вновь уткнувшись в монитор ноутбука.       — Я знаю, Гилберт, — тепло улыбнулся Россия.       — Запиши его «Хер из ФРГ», не прогадаешь, — вставил свои ленивые пять копеек Ерден, увлечённо жующий чипсы на диване.       Однако и в Германии Брагинский был частым гостем, автоматически становясь участником всех сомнительных и не очень предприятий Гилберта. В конце концов, не ему же одному вечно в них ввязываться?       — Мать твою, Гилберт, — пыхтел Иван, отбрасывая в сторону увесистый ком земли, — только могилы я с тобой ещё не раскапывал!       Как и почему Байльшмидт пришёл к такому бесславному занятию — сам он предпочёл не делиться слишком многими деталями дела, в которое ввязался, начитавшись от замучившей скуки толстенных детективов и насмотревшись видео с расследованиями. А «дело» впоследствии нашло его само.       — Это всё из-за тебя! — Вздыхал Гилберт на другом конце могилы. — Кого хочешь, можешь с ума свести!.. Как я до такого докатился? Я, Великий Я, свихнулся, раз довёл себя до этого, а ты этому только рад!       — Я стараюсь, — смеётся в ответ Иван, орудуя лопатой в земле. — Гроб сам вскрывать будешь!       — Я?!       А ещё недавно, буквально полгода назад, они на пару поймали повёрнутого на фетишах психопата в Баварии. Сказать, что его поимка захватывала дух, — ничего не сказать! Но...       Это не его, Франции, дело.       Гилберт отрывает глаза от окна и исподлобья смотрит на взъерошенного Франциска перед собой. Он до сих пор что-то говорил. Бессвязно, взволнованно, отводя взгляд, будто чувствуя себя виноватым в чём-то. Случайно заданный Францией вопрос заставил Пруссию окунуться немного назад в прошлое. Он никогда не думал об этом как следует: всё просто само собой устаканилось и встало на свои места, работа и подозрительные коллеги перестали раздражать, повёрнутость брата на чём-то своём более не воспринималась в штыки, и косые взгляды, казалось, унялись и нашли новые объекты сплетен. Жизнь чуть-чуть здесь и чуть-чуть там устраивала Гилберта целиком и полностью.       — Франциск, — медленно сказал, наконец, Пруссия, проведя ладонью по затылку, — меньше знаешь — крепче спишь.       Гилберт кинул быстрый демонстративный взгляд на часы.       — Я сегодня занят, — Байльшмидт поднялся, прихватив телефон со стола, — если хочешь поговорить, для начала сформулируй то, что ты хочешь сказать. Я ни черта из твоего бессвязного бубнёжа не понял! — Надев на нос сильно затемнённые солнечные очки, он кинул последний взгляд на похожего на побитого котёнка Франциска, надеясь, что сделал это менее раздражённо, чем предполагалось. — Увидимся!       Много чего произошло за последние тридцать лет в отношениях Гилберта и Ивана, а ещё Натальи, Ердена, Ольги и Азамата. Франциску всё это знать ни к чему.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.