ID работы: 4692179

Изгиб мысли

Джен
R
Завершён
203
_i_u_n_a_ бета
Размер:
170 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
203 Нравится 59 Отзывы 47 В сборник Скачать

Глава 9.

Настройки текста
      «Если ты и в самом деле непревзойдённый мастер, каким нарекаешь себя, то ты выживешь! Но разве ты какой-то всемогущий бог, чтобы жить вечно, даже если я воткну в твоё сердце сотню мечей?»       Образ невысокого мальчишки, уверенно смотрящего на него без тени страха в пурпурных глазах и прячущего в одеждах крупную семёрку наточенных ножей, так и не покинул память Монголии даже спустя не одну сотню лет. Оба они были детьми в то время, ступившими в дикую бурю юношества, и примерно тогда неизвестно откуда черпавшее силу мужество каждый раз поднимало Ивана с земли, куда Ерден перманентно втаптывал его в те не особо редкие дни, когда не пил и не развлекался с целым гаремом до потери здравого рассудка. В конце концов однажды сам Монголия был вынужден склонить колени: один маленький острый нож вошёл аккурат в его ногу, а приставленный к горлу меч убедил его в том, что лучше не совершать лишних телодвижений. Однако смех, вырвавшийся из горла Ердена, перевесил скребущегося таракана страха внутри, и ничто не помешало монголу вскинуть голову и провалиться под пурпурный лёд, желания выплывать из-под которого не проявилось маленький отблеском даже сотни лет спустя.       Воевать, пировать за одним столом, затем воевать с ненавистью в сердце и снова праздновать вместе с вчерашними врагами-союзниками-предателями было бытиём, из которого не могла выпутаться ни одна персонификация, сколько бы сил она ни приложила. Цикл мог прерываться, растягиваться, затухать или снова загораться, но его невозможно было остановить. Все государства были одним большим уроборосом, раз за разом разевая клыкастую пасть, кусающим и поедающим свой собственный хвост. Это будет продолжаться до конца времён, пока от наций не останется лишь пепел: только смерть могла остановить колесо вечной сансары, к которому каждая страна была прикована нерушимыми цепями.       Мысли о последней большой заварушке в голове надоедали, возвращали то, что Ерден не желал вспоминать, однако чем больше борешься с ними, тем сильнее они накрывают тебя ударной волной. Будь трижды неладен этот чёртов Франциск! Куда он лезет? В чём пытается разобраться? Для его же собственного блага было бы лучше забыть всё, что варилось в голове Ивана, закрыть глаза и заткнуть уши, как он привык делать с давних пор. Ердену же для того, чтобы знать, о чём думает Брагинский, никакое колдовство не нужно было: каждое самое незначительное переживание России Монголия видел так же точно и чётко, как свои руки. Франциску не нужно нырять в этот запутанный омут — всё-таки они были не так близки, — не нужно строить сочувствие и выдавливать из себя сострадание ради приличий, поэтому Ерден надеялся, что тот вскоре успокоится и опустит руки. Нет, Ерден не просто на это надеялся, одной надежды на это маловато. Франциск должен угомониться, жаль только, что монгол прямо не сказал ему об этом. Подобная мягкосердечность была ему едва ли не в новинку: из-за влияния кое-кого особенного наружу стала вылезать лёгкая эмпатия, которую желательно вырывать из себя так же, как вырывают из ровного строя грядок сорняк.       Монголия медленно потёр переносицу — голова у него знатно разболелась, — потом лениво перевёл взгляд на полусонного Россию перед собой. Из-за Франциска Ерден теперь думал о всех тех неприятных вещах, которые он отложил в долгий-долгий ящик и о которых он предпочитал не вспоминать даже будучи сильно не в себе, но слова Франциска нарочно били набатом в его голове, хотя по существу не стоили ничего. Боялся ли Франциск за свою дражайшую шкуру? Конечно, в этом нет сомнений. Нужно ли Франциску знать, что конкретно произошло? Нет, он и без этих знаний проживёт спокойно и размеренно. Иван давно клевал носом и не замечал молчаливости сидящего напротив друга, упорно не желая заказать чашку крепкого кофе: более того, полупустая тихая кофейня, в которой они расположились, прячась от полуденного испепеляющего солнца, как нельзя лучше располагала к дремоте. Это было даже забавно: смотреть на то, как расслабленно и беззащитно было выражение его лица — зрелище крайне милое, но приведи сюда любого — и тот ударит без раздумий. Однако Ерден не собирался «бить», никогда не собирался после своего падения, именно поэтому они были вроде бы друзьями-партнёрами-союзниками. Чем-то сильно человеческим, чем язык не поворачивался назвать при здравом уме и трезвой памяти, потому что тогда очень легко закидать друг друга взаимными упрёками и обязательствами и вывернуть наружу всю свою злопамятную оболочку.       Все они, государства, были злопамятными от пят и до кончиков волос, каждая клетка их тела помнила случайный толчок или неловко брошенное слово, что говорить о войнах. Оковы гордости и историй сбросить так же легко, как сдвинуть египетские пирамиды или заставить Волгу течь в обратном направлении. Святым же быть никто не хочет — слишком часто альтруизм считается слабостью и возможностью использования. Невозможно, неразумно, никому это по-настоящему не нужно.       И если приковать себя цепями к кому-то — пусть это будет Иван: ни один из них не был причислен к лику святых, но имел достаточно мужества признать себя несостоявшимся, просчитавшимся, упустившим возможности и капитально облажавшимся.       Всем, чем угодно, но не слабым — о, нет, слабым себя никогда не признает тот, кто побывал на пике могущества.       В голове России будильником в кои-то веки не били тревожные мысли и фантазия не буйствовала в кошмарных сценах трагедий: напротив, ему было спокойно и впервые за долгое время не нужно было бежать куда-то сломя голову и выполнять тысячу и одну задачу одновременно. Даже образ погрузившейся в чистую ненависть старшей сестры не вызывал страха, как и последующее воспоминание о Людвиге, поехавшем крышей не то полвека, не то пару лет назад.       Зря Брагинский полагал, что собственный мозг когда-либо перестанет играть с ним злые шутки.       На этом стуле Иван сидит, по самым скромным ощущениям, вечность, если не больше. Подёрнутыми туманной пленкой глазами он смотрит на свои обглоданные зверем руки, разодранные ноги и живот. Окровавленные остатки одежды вот-вот врастут в кожу, однако это не самое страшное, что может произойти. Он знает, что карательному воображению Людвига нет конца, и смерть уже наклонилась к его затылку, хотя была облачена в одежду спасительницы и избавительницы от мучений.       Нужно было подниматься, здесь и сейчас. Прямо сейчас и ни секундой позже.       «Вставай, вставай, вставай, вставай, вставай, вставай...»       Тело, состоящее лишь из зудящих от боли мышц и кровавых рваных ран, отказывается слушаться наотрез, не двигаются даже пальцы на руках.       Иван с длинным выдохом опускает голову на сложенные перед собой руки и закрывает глаза. Кошмар не проходит, и он не пройдёт, пока полностью не восстановит себя в памяти Брагинского. Бороться против собственного ума иногда бессмысленно: каким-то мыслям нужно просто дать прийти и уйти.       «Рассказать об этом кому-то другому.»       Что-то поднимает его, и он сам не знает, что это: жажда жизни ли, мести, желания вгрызться в шею врагу и распотрошить его в качестве расплаты за причинённые страдания. Ничего из перечисленного не подходит под описание того, что он чувствовал, и некоторое время Брагинский безуспешно пытается найти объяснение своему состоянию.       Россия встаёт, освобождается от пут и стремиться к свободе. Быть может, это произошло в обратном порядке. Иван вырывает из-под пальцев пятерню спиц и вонзает в ключицу появившемуся перед ним Людвигу. Ломает ему пару десятков костей, чтобы тот вновь не последовал за ним, но в этот раз — гарантировано.       На пыточном стуле Иван оказался только потому, что не добил Байльшмидта немногим ранее.       Ерден молчит, не понимая, радоваться ли подвернувшейся возможности «увидеть» всё, что пережил Брагинский, своими глазами, или скорчиться в три погибели от боли за его боль. Одно дело — слушать об этом, и совсем другое — стать очевидцем.       «Кому-то, кто не Ерден.»       Кажется, он не чувствовал ничего ни тогда, когда вырвался прямо в объятия ночи и сбежал, чудом дойдя на своих двоих до ближайшей части, ни несколькими годами позже. Яд Людвига оказался слишком хитроумным изобретением, которого, по правде говоря, не должно было существовать. Боль вернулась вместе с его распространяющимся действием, ввергнув Ивана в такое жалкое состояние, какое любой ценой не должны были видеть ни семья, ни союзники, ни тем более враги.       «Нет. Ни за что.»       Наконец разум России перестаёт буйствовать против своего хозяина, и давний почти забытый кошмар быстро растворяется в молочной пелене. Свою чашку кофе Ерден выпивает залпом, затем тихо и осторожно направляется к кассе, заказывает ещё пару порций, добавляя к ним вафли с взбитыми сливками. Обратно возвращается так же бесшумно, садится и подставляет под голову руку, делая вид, будто и не отлучался он никуда вовсе. Монголия мысленно радуется тому, что ужасы войны и послевоенных лет, носящие сугубо личный характер для него и России, канули в лету: если можно было бы вернуться назад и как-то перенять на себя часть страданий Брагинского, Ерден сделал бы это, даже если бы пришлось броситься в пламя, и не раздумывал бы ни единой секунды. Конечно, Иван ни за что не позволил бы кому-то страдать вместо себя, но это разговор уже совсем иного толка.       Монголия смотрит на мирное выражение лица России, загадывая, чтобы оно всегда было таким, безмятежным и избавленным от тревог. Это невозможно, — одёргивает он себя. Глупо надеяться на это, но при одном взгляде на Брагинского...       Из-за тебя так сильно саднит в сердце.       За принесённым симпатичной официанткой кофе Ерден кропотливо перебирает собственные воспоминания.       Боги тоже падают с нерушимого Олимпа и в конечном счёте разбиваются насмерть о самые острые камни. И секрет того, как свергнуть с небес любого из них, достался никому иному как Людвигу, и неважно, что Иван однажды превратил все его наработки в пепел: из головы знаний не вытравить, если только пуля не войдёт в висок или затылок. Затем Россия отравил сердце осатаневшего от гнева Пруссии человечностью и состраданием, накинув на него и себя пару толстых верёвок, а потом уже Пруссия связал руки себе и своему брату, и... К кому потянулись эти путы? Так смешно было смотреть на это представление! И всё же не так важно, потому что свои Ерден давно вручил Ивану, приложив максимум усилий к тому, чтобы они не достались Яо.       Пошёл он к чёрту, в конце-то концов.       Если будет война, то что и кого будут выбирать персонификации? Любопытство на грани смерти заставляет продумывать самые абсурдные и нереальные варианты развития событий.       Что бы там ни было, возомнивший себя всесильным богом Людвиг Байльшмидт был низвержен, вновь, на самое дно мира. Ерден от всей души желал ему всего самого худшего за совершенные конкретно им преступления: всё же он не выбирал себе народ, не выбирал правителя, не выбирал идеологию. Но учинённые его собственной рукой зверства были избраны им целенаправленно, поэтому Монголия не чувствовал ни грамма сочувствия. Да, противиться фанатичной воле народа трудно, да, трудно оспаривать решения власть имущих. Ерден плевать хотел, как нелегко ему было все эти годы и что он там глубоко в душе пережил, ведь сделанного не воротишь и не исправишь. Теперь Ад примет его, как своего родного сына — по крайней мере, Монголия мог фантазировать на этот счёт столько, сколько пожелал.       В то время он, зализав пару царапин на своей шкуре и справившись с бумажной работой, много дней преодолевал расстояние, разделявшее Москву и Улан-Батор, непрерывно генерируя у себя в мозгу то, каким образом и при какой ситуации он встретит и подколет Ивана. Естественно, что дел у Брагинского было невпроворот, поскольку восстановление территорий шло полным ходом, и он нужен был везде прямо здесь и сейчас — оставалось только разорваться на сотню кусочков. Монголия планировал застать его в Москве, выловить на какой-нибудь улице, удивив своим приездом, пусть это и не совсем возможно. Однако что-то ещё беспокоило Ердена, сбивало игривое настроение: всё нутро его сжималось в предчувствии чего-то нехорошего, когда он слышал в трубке безжизненный голос Ивана и замечал отсутствие реакции на свои будничные словесные выходки. Тем более, в последнюю их встречу Брагинский был скорее мёртв, чем жив — так он был бледен и измучен, — витал в невесёлых раздумьях и, бывало, несколько раз переспрашивал одно и то же. Монголия с лёгкостью мог найти объяснение застывшему выражению лица России, но рассеянность и абстрагированность от мира были далеко не в его стиле. Явно случилось что-то до крайней степени серьёзное, что-то пошатнувшее его внутреннюю волю. Нужно ли было давить на это раньше, выясняя причины, или нет, замерев в ожидании — Ердену только предстояло это выяснить.       Послевоенная Москва жила наконец своей обычной мирной жизнью: толпы взрослых людей спешили на работу, их дети — домой из школы; ходили непрерывным потоком электрички, а оживленность дорог свидетельствовала о мало-мальском благополучии победившего народа. Воздух не был более пропитан порохом и кровью жестоких сражений и разносил вокруг то запах свежего хлеба, то подгоревшей резины, то целый букет странных ароматов. На железнодорожном вокзале Монголия обнаружил, что связываться с какой-либо союзной республикой он не имеет никакого желания. Доставать Наталью и Ольгу разговорами об их брате ему тоже не хотелось — лень отвечать на чересчур пытливые расспросы, — и по этой причине он решил воспользоваться старыми добрыми навыками социальной доставучести и привычкой идти к своей цели напролом. Они столетиями приводили Ердена Хунбиша из одной точки мира в другую, создавая вереницу друзей, знакомых и иных полезных связей (приобретённых наглостью), которыми грех было пренебречь в нужном месте в нужное время. Он долго и упорно обзванивал все известные ему номера ведущих к Брагинскому ниточек, впадал в секундный ступор, выслушивая злые, печальные или раздражённые ответы о том, что вот этот человек и этот тоже умерли на войне, а где искать того, кто не хочет быть найденным, — вопрос слишком абстрактный и тяжёлый. И всё же к вечеру первого дня в своего пребывания в Москве прямыми и окольными путями Монголия выяснил, чем конкурентно и где занимается Россия, поэтому дело оставалось за малым.       Игнорируя урчащий от голода желудок, он потратил несколько часов на дорогу в госпиталь, где как обычно без устали работал Иван. Ерден бесцеремонно заглянул на каждый этаж, лучезарно всем улыбаясь, и практически за каждую дверь, пока не добрался до крайнего кабинета последнего этажа. Брагинский по счастливому совпадению как раз выходил из своего кабинета, однако как только Хунбиш внимательнее разглядел его, травить шутки и анекдоты язык более не поворачивался. Напротив, созерцая белую кожу России, под которой выступали страшные тёмно-синие вены на шее и руках, он испытал ужас, заставивший волосы на затылке встать дыбом. С Иваном происходило что-то похлеще среднестатистической болезни и даже самая глубокая рана никогда не доводила его до такого состояния. Тем временем Брагинский прищурился, сосредоточив мутный взгляд на друге, и, убедившись в его реальности, облегченно выдохнул.       — О, Ерден, — хрипло произнёс Иван сухими губами.       Он направился к Монголии, громко и смачно кашлянув, и на одной его руке остались чёрные сгустки крови, пока другой он шарился в кармане гимнастёрки. Интуиция Ердена превратилась в огромную сигнальную тревогу, возвещающую не просто о надвигающейся опасности, но о той, которая уже дышала ему в затылок. Он стоял окаменевшим истуканом посреди залитого дневным светом коридора и не мог пошевелиться.       — Как хорошо, — пробурчал Иван неразборчиво, будто одновременно пережёвывая еду во рту, — что ты здесь, — прижав к груди Хунбиша скомканную бумажку, с глухим стуком ударился плечом о стену и медленно сполз по ней вниз.       Теперь Брагинский мог расслабиться и доверить себя тому, кто действительно стоил подобного доверия.       Монголия пришёл в себя ровно через секунду и удержался от того, чтобы подпрыгнуть на месте в ужасе. Всё-таки никто не решит его проблемы за него, если он даже пальцем не пошевелит.       — Эй, эй, эй! — Ерден присел рядом с Брагинским и ощутимо затряс его за плечи. — Иван! Иван, что с тобой?!       Россия сощурился, громко сглотнул и, утерев со лба холодный пот, попытался подняться на ноги, что, в отличие от многих предыдущих разов, с помощью Монголии у него получилось весьма удачно. Убедившись, что Брагинский худо-бедно стоит на своих двоих, оперевшись о Ердена, последний осторожно двинулся в ту сторону, откуда пришёл: вряд ли рабочий кабинет Ивана, заваленный архивными документами и прочим хламом, сколько-нибудь подходил для того, чтобы переоборудовать его в палату. Монгол слушал каждый нетвёрдый шаг Ивана и его нездоровое хриплое дыхание и молчал до тех пор, пока темп их неспешной ходьбы не выровнялся.       — Что случилось? — Начал допытываться Ерден. — Расскажи мне. Расскажи мне всё, без недомолвок, как ты обычно любишь!       Вместо требуемого ответа Брагинский выкашлял этаж и номер свободной палаты с единичной койкой, и Хунбиш мысленно оправдал его вёрткость перед собой. Справедливо рассудив, что физическое состояние России в данный момент — проблема более насущная, нежели то, что с ним произошло до, Монголия задвинул свои расспросы в дальний ящик и мужественно тащил на себе полубессознательное тело в указанную комнату. Сил на подобные подвиги не было ни у одного из них: Брагинский будто утопал в неизвестном вязком болоте без возможности пошевелиться, пока все его внутренности плавились и горели по неизвестным причинам, а Ерден был доведён до красной линии истощением и многими годами тяжёлой работы во благо союзнику. Однако же Монголия, намертво вцепившись в запястье России, не соглашался со своим организмом в вопросе работы на износ, и с танковым упорством двигался вперёд. Встречавшихся по пути редких путников в белых халатах Ерден уверял, что у него всё под контролем, пока прямо перед его носом не выскочила нескладная светловолосая девушка в гимнастерке и юбке, явно ей не по размеру.       — Товарищ Брагинский! — Пропищала она, подскочив к России, и слух Монголии резанул чужеродный ненавистный акцент.       Эту девчонку Хунбиш знал по коротким рассказам Ивана — тот говорил о ней так, как говорят о прицепившимся к рубашке репейнику в поле, — но доселе не видел её в живую. Ей было около двадцати, плюс-минус накинуть два года, и выглядела она так, будто сошла с открыток начала двадцатого века: лёгкая и воздушная, с точно по мрамору очерченным лицом, она будто не видела войны, и хотя Монголия знал об обманчивости её внешнего вида, не смог скрыть своего презрения. Девушка побледнела и шагнула назад, прижав руки к груди и глядя на Монголию большими испуганными глазами.       — Как тебя зовут? — Ерден резанул тишину резким тоном собственного голосом.       Девушка бросила быстрый взгляд на Ивана и вновь посмотрела на монгола.       — Татьяна, — она произнесла своё очевидно новое имя медленно, тщательно следя за дикцией.       Монголия неопределённо ухмыльнулся.       — Не молчи, Татьяна, — сказал Ерден сухо по-немецки, — иначе твой акцент никогда не пропадёт.       Он проследовал вперёд, а девушка плелась позади, став его непрошенной спутницей.       — Стало быть, и второй тут ошивается? — Задал Монголия риторический вопрос, прекрасно зная, что Татьяна ни за что не догадается, о ком он мог позволить себе говорить в столь пренебрежительном тоне.       Для Ердена грозный и суровый товарищ Серов таковым не являлся ни на минуту или секунду, потому что в его мозгу до сих пор был жив образ грязного и ободранного мальчишки, который не без излишне сострадательного содействия Брагинского пусть и выбился в люди, но по прошествии двадцати лет ничего существенного не изменилось, и Монголия всё равно видел его шпаной и занозой под ногтем, заносчивым мелким ублюдком, взявшим на себя слишком много ответственности и груза тех проблем России, с которыми был не в состоянии совладать. Когда Иван пятьдесят лет назад выпрыгнул из окна второго этажа дворянского поместья, спасая никому не нужного незаконнорожденного ребёнка, то ещё не подозревал, как сильно прикипит к нему маленький род комка в пелёнках, которому ещё не исполнилось и часа после рождения. Это было глупо, как считал Монголия не без должных оснований, отчаянно и слишком дерзко, чтобы так просто разбрасываться если не своей жизнью, то целостностью тела. Сам Ерден никогда бы не поступил схожим образом и не рискнул бы своей шкурой: люди жили слишком мало и умирали слишком быстро — не было ни капли смысла в неокупаемых жертвах ради них. Однако Россия — другой разговор, и стоит только дать ему волю, он всего себя бросит на амбразуру ради очередной вспышки короткой людской жизни.       Монголия же был тем, кто тянул его в глубины окопа и не давал умереть путём, персонификации совершенно не положенным.       — Давай зови его сюда, — бросил Ерден на грани равнодушия, чуть повернув голову назад. — Я имею в виду Серова. Будем разговаривать.       Татьяна активно закивала и умчалась в известном только ей направлении, громко топая тяжёлыми армейскими ботинками. Ерден всеми правдами и неправдами заставлял своё тело двигаться, вдобавок к этому волоча Брагинского, и страстно обещал ему заслуженный отдых при первой же возможности после выполнения основной задачи.       Под ухом у Хунбиша закашлялся Иван и попытался что-то из выдавить изо рта, что обволакивала густая чёрная кровь:       — Ерден…       — Заткни рот, — оборвал его Монголия властно, — твоим мнением я не интересовался и буду пользоваться твоими людьми так, как…       — Убей меня, — всё-таки оборвал его Брагинский, и краем глаза Ерден видел взгляд русского, преисполненный последней надеждой. — Я больше не могу.       Дверь нужной палаты Монголия открыл громким пинком и, не успев толком разглядеть пыльную затемнённую обстановку, поспешил уложить Россию на кровать. Лицо Ивана мгновенно расслабилось, он закрыл глаза в забытьи и прожжённое больной хрипотой дыхание его стало ровным и мерным. Мышцы и кости Ердена, что грозились вот-вот испустить дух и переломиться во всех мыслимых местах, взвыли от боли и перенапряжения, поэтому он рухнул рядом у изголовья постели Брагинского, судорожно ловя ртом воздух и пытаясь заставить онемевшие руки двигаться. Ещё несколько минут ему понадобилось на то, чтобы тряхнуть головой и насильно обратить своё сознание к рациональности, потому что в одной из ладоней он всё ещё сжимал клочок бумаги, который всучил ему Иван. Бумажку следовало прочитать срочно и безотлагательно, но непростая ситуация осложнялась тем, что перед взором Ердена её неровный текст плыл волнами, а буквы танцевали танго. Пока что он не мог разобрать ни слова, но время шло и нужно было хотя бы мизинцем пошевелить. Глаза монгола зацепились за безжизненно белое лицо Ивана, и если бы его грудь не вздымалась едва заметно при каждом вдохе, определить, что он жив, было бы затруднительно.       Ерден собрал волю в кулак и придвинулся к Брагинскому, сократив расстояние между ними до минимума.       — Живи и останься со мной, — прошептал Монголия чуть слышно. — Умри, если твоя душа больше не выносит этого мира, но меня тебе придётся забрать с собой.       Он помолчал немного, прикусив губу и сжав пальцами бежевые простыни.       — Прошу, живи, — сорвалась с его языка. — Пусть всё, через что ты прошёл, будет не зря.       Ерден резко отпрянул от кровати и на втором дыхании поднялся на ноги, расправил плечи, заведя руки за спину. Его взгляд, обращённый на Ивана, сквозил несвойственным ему состраданием и горечью, что сжала его сердце в свои стальные тиски. Он прикрыл глаза, сделал глубокий вдох, и, обратив взор на развёрнутую бумажку, обнаружил, что наконец-то вернул себе чёткость зрения. Читая строчку за строчкой, Монголия всё лучше понимал, что именно хотел сделать Россия за неимением должного уровня помощи, но план единственного верного действия у него был слишком отчаянным. Противоядие, которое должно быть приготовлено из перечисленных ингредиентов, скорее всего вывернет Брагинского наизнанку и иссушит до возможного предела, взяв на себя роль концентрированного спирта для борьбы с микробами. Ерден вновь склонился над Брагинским, провёл пальцами под его нижней губой, собрав чернильного цвета жидкость, а затем пристально рассматривал её на жёлтом свету одиноко висящей в потолке лампы. Она растекалась медленнее обычной крови, была гораздо более вязкой, и Монголии даже показалось, что от неё немного разит резиной. Сколько бы имён отборной отравы ни перебрал у себя в голове Хунбиш, ни одно не подходило для того, что осело на подушечках его пальцев и убивало внутренности Ивана Брагинского.       Монголия решил поступить так, как хотел этого Россия, и пока что не терзаться вопросами. Надо работать, сказал себе твёрдо Ерден, работать и работать.       — Припёрся-таки, — произнёс в дверном проёме печально известный товарищ Серов, сложив руки на груди.       Однако сколько бы он ни хорохорился для России, перед Монголией мог бы смело загнать под лавку чувства собственного достоинства и важности. Позади него топталась Татьяна, не решаясь       — Слышь, шпана, — шикнул Ерден, — какого чёрта с ним произошло? Ты куда свои гляделки направлял, когда он в таком виде еле ползал? — Монгол указал на Ивана.       Мужчина чуть отодвинул левую ногу назад, пытаясь скрыть нервозность.       — Я расскажу всё, что знаю, но сначала нужно решить одну проблему, — Серов говорил ровно, сохраняя невозмутимый вид.       Ерден закатил глаза, предчувствуя нечто дурно выражавшееся и пахнущее, и взмахом ладони попросил Серова провести его туда, куда нужно. По молчаливому соглашению сторон Татьяна осталась с Иваном.       — Его держат четыре человека, но они устали, а без Брагинского туго с ним справляться…       Путь их лежал прямиком в подвал. Ерден слушал Серова вполуха, воришкой обшаривая каждую встречавшуюся на пути полку и ловя недоуменные взгляды случайных встречных людей. У проблемы были имя и фамилия, да не абы какие, а худшие из всех возможных — Гилберт Байльшмидт, и справиться с ним голыми руками было не то чтобы невозможно… Монголия просто не хотел иметь лишнюю занозу в самом нежном месте своего тела, а старший из двух слетевших крышей был подобен бешеному зверю, и неважно, что он заметно ослабел. Он всё ещё был опасен, однако это не воспрепятствовало появлению тонкой логической цепочки мысли в голове Ердена: немец повинен во всевозможных военных преступлениях, прежде всего он сотни раз виновен в муках Ивана Брагинского, и если он глотнёт хоть каплю того, что пережил русский, это будет действительно справедливо. Нарастающая жажда возмездия в конечном счёте выместила ютившийся в рациональном поле сознания страх за свою жизнь и ощущение опасности, поэтому по первому этажу Хунбиш шагал гораздо бодрее и решительнее, нежели ему следовало бы.       — Вы что, пристрелить его не могли? — Задал риторический вопрос Ерден и с радостным выражением лица вынул из попавшейся на дороге коробки с инструментами молоток.       Серов тяжело вздохнул.       — Приказом не положено.       В очередной раз мягкотелость и милосердие Брагинского, которые не нужны были ни в один период его истории, вышли ему боком и эхом своим уносили из-под ног землю от глупости совершённого поступка. Но Россия не был бы Россией, если бы не вернул дуракам их право на жизнь, однако Монголия был совершённого иного мнения на этот счёт. Переубеждать Ивана бесполезно, увести от философии гуманистического отношения к врагам — тоже за гранью возможного, а вот самому сделать пару оборотов кишками вокруг целой несвёрнутой шеи, сломать ублюдка физически и морально — вполне возможно без ведома Брагинского. Тем более, что молоток в руке Ердена лежал как никогда удобно и сподручно.       Хотя инструмент был слишком старым: вероятно от крови он уже не отмоется, так позже придётся его выкинуть.       Нижний подвальный этаж приветствует Ердена запахом сырости и нечеловеческими воплями на немецком языке, сразу обозначая местоположение Гилберта Байльшмидта в стройном ряду затхлых комнат с минимальными источниками света. Грязь под ногами, пыль вокруг и местами плесень разбавили тяжёлые размышления монгола, от чего он вдруг улыбнулся, подумав о том, что Гилберт в своей безумной неуёмной гордости больше похож на буйного подростка, нежели на дееспособную персонификацию государства, хотя не мог отрицать того факта, что, рассматривая данный период истории, натягивал сову на глобус. Проклятия, ругательства и смешивание всего, что было связано с Советским Союзом, становились всё ближе, и тем меньше Монголия понимал логику поступков Пруссии. Ты проиграл полностью и в пух и прах, твои территории захвачены, а сам ты в плену, так будь добр — закрой рот и сиди смирно, ожидая своей участи, потому что сбежать не получится ни днём, ни ночью, тем более, что бежать некуда. Ерден помотал головой перед последним поворотом, глубоко вздохнул и шагнул прямо к взъерошенному похожему на зверя Гилберту.       Видок у Байльшмидта был запоминающийся в самом плохом смысле слова: утратив знакомый человеческий облик, он, по рукам и ногам привязанный к деревянному стулу, орал не своим голосом и дёргался из стороны в сторону в хаотичном порядке, пытаясь вырваться из рук людей, сдерживающих его резкие ненормальные движения. Он то смеялся, то ругался, то выл неведомым созданием, голосил нацистские гимны и прославлял истребление неполноценных народов, плевался в лица людей и вновь заливался безумным хохотом. Пруссия знал, что стоило только тем, кто держал его на стуле, ослабить хватку, как он тут же размозжит им головы, и они это знали, а потому заливались потом, прикладывая все силы к его сдерживанию. Густые чёрные тени от искусственного жёлтого света делали картину ещё более мрачной и пугающей. Даже Ерден, многое на своём веку повидавший, по первости застыл на пороге посеревшей тенью, однако быстро взял себя в руки и двинулся к Байльшмидту.       «Господи, — быстро пронеслось в голове Ердена, — я не верую, но помоги мне сейчас.»       Монголия свистнул, привлекая внимание, и подал знак рукой, и все мужчины как один отступили от Пруссии.       — О, смотрите-ка, — Гилберт разломал оба подлокотника так просто, будто они были тонкими травинками на земле, — ещё одна сучка Браги!..       Нужно действовать быстро и спокойно, как решил Ерден ещё мгновение назад. По этой причине он быстро и всё так же спокойно залепил молотком Гилберту прямо в основание челюсти, остановившись в ожидании дальнейшего хода действий немца. Байльшмидт прилично прохаркался кровью, приложил пальцы к скуле и одарил Ердена в ответ кровожадным убийственным взглядом. Монголия самодовольно хмыкнул, прекрасно распознав в яростных глазах Пруссии квинтэссенцию ненависти, злости и презрения: он понял, что если бы ноги немца всё ещё не были привязаны к стулу, тот не оставил бы от него и мокрого места. Однако судьба была на стороне Ердена, который для верности влепил Гилберту молотком по тому же месту с другой стороны; ни одного зуба изо рта Байльшмидта так и не вылетело.       — Какая непослушная зверюшка, — неторопливо произнёс Монголия, смакуя каждое слово, — кто дал тебе разрешение говорить по-немецки?       Удары в челюсть были так сильны, что надежда на восстановление способности говорить теперь лежали в далёком будущем, и Пруссии, что интенсивно втягивал в себя и со свистом выдыхал воздух, только предстояло смириться с этим.       — Не можешь ответить? Ох, как неудобно получилось! — Тщательно замахнувшись, Ерден принялся потрошить левую ногу Байльшмидта.       Что-то похожее на крики выбивалось из горла Гилберта, и для Ердена они звучали лучше ранее услышанной матерщины. Так и должен вести себя пленник, а не развлекаться заигрываниям с победителями.       — Ты не представляешь, — затянул Монголия, — как сильно я хочу раскромсать тебя прямо сейчас и на каждое Рождество дарить твоему милому ублюдку-брату по одной твоей части! Не помню, на сколько частей там Сет распилил Осириса, но я определённо переплюну его в этом щекотливом вопросе.       Наклонившись к Байльшмидту, Ерден положил руку на его затылок и заглянул в глаза, ожидая.       — Что он почувствует, когда получит в красивой праздничной коробочке твои глаза?       Вот ещё немного.       — А отрезанный язык и челюсти, снятые с черепа заживо?       Ещё чуть-чуть.       — Что он почувствует, получив, не знаю, твоё колено? — Голос Монголии постепенно сходил к полушёпоту. — Неважно. Что почувствует, когда осознает, что я раскромсал тебя на мелкие кусочки? Когда я преподнесу ему запись твоих последних визгов?       Ерден ядовито усмехается: глаза Пруссии испуганно расширились, а жилка на шее под ладонью Монголии чётко повторяла ритм бешено стучащего сердца. Вот он, появился, как и было положено для любого существа из плоти и крови — пробирающий до глубины души первобытный животный страх, что замораживал конечности и отказывал мозгу в возможности мыслить рационально, наконец-то отразился в перекошенном от ужаса лице Гилберта, окончательно притихшего. Тогда Хунбиш медленно убрал руку с шеи Байльшмидта, в любой момент готовый вновь вцепиться в неё, но окоченевший немец не шевелился и, казалось, даже не дышал. Ерден был более чем удовлетворён результатом своих угроз — далеко не показушных, — но ещё больше ему нравилась неспособность Гилберта ответить на любой его выпад, так как теперь из его горла могло исходить только невнятное нечеловеческое мычание.       — Громко будет кричать, обнаружив в конце концов последнюю часть твоей головы? — Продолжил Монголия, показательно вытерев руки о ткань штанов и упершись ладонями в колени. — Россия тут, конечно, ни при чём, а этому тупоголовому кретину, твоему брату, ещё придётся повозиться с картой, разыскивая меня ради мести.       Он хохотнул, и звук его смеха был похож на разбивающееся стекло — жуткий, трескучий и звонкий.       — Но вот незадача! — Ерден хлопнул в ладоши. — Снова придётся идти через Россию, а он вряд ли даст меня в обиду, просто потому что таков, но, знаешь, я тут подумал…       Ерден приблизился к уху вздрогнувшего Байльшмидта и зашептал:       — …Что никто не будет против, если я отпилю от Людвига кусочек-другой. Я не твоё будущее сейчас описывал, смекаешь? И, быть может, мне стоит сделать подарок тебе и начать с его голени?       Всё-таки Гилберт попытался дёрнуться, ухватиться хотя бы за край одежды монгола, однако Хунбиш среагировал раньше и наотмашь ударил его всё тем же молотком сначала по одной бедренной кости, затем по второй. Пруссия взвыл подстреленным волком.       — Как ты справишься с его страданиями, а? Если вдруг я посажу его напротив и буду медленно убивать на твоих глазах?       Ерден следовал элементарному жизненному принципу: хочешь навредить кому-то — убей то (или того), что он всем сердцем любит, тем более что невозможно было использовать более сильное средство давления, нежели связывающая двух Байльшмидтов братская любовь. Но Монголии не было до них никакого дела, а когда он заметил, что избиение фактически беззащитного старшего Байльшмидта не приносит ни капли облегчения, то решил ненадолго повременить с возмездием. Более того, к моменту прозрения Ердена полуживой Гилберт уже был на грани превращения в кровавое месиво из сломанных костей и посиневшего тела. Он уже не издавал ни звука, дышал со свистом через раз и не шевелил даже мизинцем на пальцах ног, однако каким-то образом всё ещё находился в сознании и был способен понимать человеческую речь.       — А ты что думал, — пророкотал Хунбиш утробным глубоким голосом, — я — Иван Брагинский и буду тебе сопли вытирать?       Он стал прежним, будто сбросил личину грозного бездумного чудовища, смахнул пот со лба и улыбнулся.       — Гилберт, Гилберт, — Ерден замахнулся для последнего удара, — ты просто не представляешь, какая ты головная боль! Веди себя хорошо, Гилберт, иначе я тебя накажу!       Больше Гилберт Байльшмидт не шевелился: ни тогда, когда Ерден развернулся и покинул комнату, ни тогда, когда за ним закрылась увесистая дверь подвала, разделявшая светлый коридор, залитый рыжими лучами заходящего солнца, и заполненные сырой тьмой стены. Скрюченная фигура в старых армейских обносках быстро была вычеркнута из памяти Ердена, поскольку не заслуживала того, чтобы кто-то помнил о ней дольше нескольких секунд. Теперь в пристанище пленника властвовала могильная тишина.       Вот такой был он в действительности, Ерден Хунбиш, вальяжно куривший крепчайший табак в любую свободную минуту, разводивший и лечивший диких птиц и решивший отдать свои сердце и душу тому, кто будет обращаться с ними, словно с хрупкими драгоценностями. Сам он их таковыми не считал, а потому растрачивал бездумно, пока не понял, что нужно спасать то, что ещё осталось.       Иван Брагинский добр, очень добр.       Ерден Хунбиш — нет.       К ласке одного идеально подходила жестокость другого, и нож и плеть вместо рук Ивана Брагинского ввиду его непозволительной мягкости и всепрощения всегда находились в руках Ердена Хунбиша, что не чурался использовать их по поводу и без, глубоко убеждённый, что сила — единственный язык, на котором способны говорить друг с другом государства, сколько бы ширм человечности они ни выстроили вокруг себя. Позже Ерден редко задумывался о том, как сильно ненавидел его Гилберт тогда, однако за кровь нужно расплачиваться равноценной кровью, а этот случай, из-за которого Байльшмидту пришлось заново учиться писать и ходить, компенсировал некоторый процент того, что произошло с Брагинским. Некоторый, но не весь — затем Иван сам потребует от Хунбиша перестать быть одержимым местью за то, чего лично он, Ерден, не переносил и не испытывал. К тому же, ненависть выжигала его изнутри и отрывала от реальности, чего Россия не желал своему единственному другу.       Ночь Ерден провёл в компании Татьяны, слушая её негромкое чтение правил русского языка и наблюдая за тем, как тщетно она одолевала причастные и деепричастные обороты. Он долго и мучительно слушал её попытки совладать с завороченными словами и правилами их построения, пока великодушно не решил протянуть ей руку помощи и наглядно, найдя тетрадь и ручку, дать ей несколько практических советов по письму и произношению. Взамен Монголия планировал узнать настоящее имя Татьяны, её юношеское немецкое имя, однако девушка наотрез отказалась его произносить, а уже тем более говорить по-немецки. Кто или что её так запугали — было не совсем понятно. То ли Германия со своей фанатичной безумной верой в идеологию фюрера, то ли Россия, который лично предложил ей не докучать ему и покачаться на ближайшем дереве, перетянув шею верёвкой. Одному Богу было известно, что произошло на самом деле, а Брагинский был не слишком многословен в этот трудный для себя период. С Серовым же Ердену так и не удалось обмолвиться и парой слов: тот спешно покинул его, имея вид белоснежной наштукатуренной стены, и позабыл о своём обязательстве рассказать о произошедшем. Ну да, не каждый день созерцаешь монстра во плоти — Монголия мог частично понять человека и его опасения, но всё-таки предпочитал сдерживать данные обещания.       По крайней мере, Ерден успел впихнуть в пальцы Серова заветную бумажку Ивана, наказав найти всё указанное в ней ко вчерашнему дню, и за любую форму промедления честно поклялся открутить мужчине голову от тела. Сколько бы серьёзно он ни воспринял последнюю «шутку» Монголии, она послужила хорошим стимулом к оперативному выполнению обозначенной просьбы.       В течение ночи Иван покрывался холодной испариной, выдыхал слишком шумно для мирно спящего условно здорового человека, его рука вдруг дёргалась к шее, но затем расслаблялась, и он продолжал созерцать сны, какого бы содержания они ни были. В эти напряжённые моменты Ерден и Татьяна синхронно поворачивались к нему, задерживали дыхание, не сговариваясь, и обращались в слух и зрение, чтобы не упустить ни одной важной детали в тяжёлом состоянии Брагинского. После очередного не начавшегося приступа они понимающе переглядывались, с облегчением соглашаясь во мнении, что хуже ему не становится и можно было расслабиться на чуть более длительный срок. Не бегать, в панике и суматохе подыскивая требуемые аппараты, не искать судорожно нужные лекарства, не смотреть на мучения русского — это уже было большим послаблением для натянутых тугими струнами нервов Ердена и Татьяны. Даже лишённые всякого удобства стулья, на которых они сидели друг напротив друга, соблюдая приемлемо комфортную дистанцию для обоих, ближе к утру перестали казаться орудиями пыток: на них вполне можно было вздремнуть, откинув голову назад и вытянув ноги вперёд, и попутно не обращать внимание на то, что пятая точка постепенно принимала форму жёсткого сиденья.       Всё тело Хунбиша болело и умоляло о горизонтальном положении в пространстве, однако тот, переваливая вес на один из боков, напоминал ему, что ни одной свободной койки в госпитале не наблюдается, хоть убейся. Вариант постели оставался один, и им был пол — не самый чистый и тёплый, пусть даже Ерден медленно приближался к той грани, когда эти факторы переставали иметь значение. Он вновь заёрзал на своём стуле, бросив короткий взгляд на свернувшуюся по мере возможности калачиком спящую Татьяна, и сонными глазами не заметил, как Брагинский пришёл в себя.       — Зачем ты здесь? — Хрип Ивана заставил Ердена вздрогнуть.       Монголия едва не свалился со стула, тем не менее умудрился выпрямить порядком изнывшуюся от боли спину и принять бодрый вид отлично отдохнувшего бездельника. Радость от того, что Россия снова открыл глаза, пережив не самую лёгкую в своей жизни ночь, растворила в себе почти всю накопившуюся усталость и томительное ожидание худшего.       — Не знаю, может, это любовь? — Ерден повесил ранее накинутый на плечи китель на спинку стула и придвинулся прямо к изголовью кровати Ивана. — Как ты?       Брагинский нахмурился, его брови задрожали, и он прикусил губу, а через минуту, преодолев нахлынувшую боль внутри, вновь вернулся к равнодушному выражению лица.       — Не неси чепухи, — Иван прищурился на несколько мгновений, потом чуть расслабился и повернул голову в другую сторону. — Хреново мне до жути...       Он выругался шёпотом, заметив Татьяну рядом, и приложил ладонь ко лбу. Ясно было как день, что не в ослабленном и разбитом состоянии он желал предстать перед ней и Ерденом.       — Твои слова, Иван, они, знаешь ли, всегда ранят меня в самое сердце, — Монголия хотел было пустить театральную слезу, но решил, что время дурачиться как прежде ещё не наступило. — Но сейчас это не то, что я хочу сказать.       Ерден придвинулся ещё ближе, бессовестно нависнув над лицом Брагинского на расстоянии десяти сантиметров в ожидании, когда тот откроет глаза. И долго караулить его не пришлось, поскольку Иван знал Хунбиша так же хорошо, как и он его, а потому искренность последующих слов могла быть передана только при контакте глаза в глаза — настойчивая поддержка, подставленное без заминки крепкое плечо и без подвоха протянутая рука должны были побороть смертельную усталость и разрушительное равнодушие.       — Я знаю, тебе плохо, и так будет всегда, — Ерден говорил негромко, с расстановкой, вкладывая в слова только умиротворённое спокойствие и сухие факты. — Пока ты вкладываешь свои ожидания и надежды в людей и события, на которые ты полагаться не должен, эта боль никогда не прекратится. Я прошу тебя отказаться от них, иначе, от чего бы ты ни желал отчистить свои тело и разум, это убьёт тебя мучительнейшим образом. Ты можешь иметь сколько угодно связей и прикипеть к ним душой, но своё сердце отдавать не должен.       Спина у Монголии затекла от чересчур продолжительного нахождения в искривлённой позе, из-за чего он откинулся обратно на спинку стула, постанывая и растирая поясницу. Высказав своё виденье жизни России, он вдруг осознал, как сильно эта жизненная «мудрость», если её можно было так назвать, держала его в своих тисках до сих пор, пока не перешла к своему адресату. Тяжесть практически бессонной ночи обрушилась на Хунбиша оглушающей волной и требовала одного — постели; сойдёт даже из соломы или на голых ржавых пружинках — он готов был поспорить, что провалится в сон сразу же, как только переведёт себя в горизонтальное положение.       — Одно хорошо — плохие времена всегда проходят, — Ерден смачно зевнул и смахнул набежавшие слёзы. — Вопрос всегда лишь в том, как их завершить: умереть или пережить.       Затем, лелея призрачную надежду на то, что Брагинский откроется ему, произнёс медленным полусонным голосом:       — В этот раз, Иван, прошу, послушай меня. А в остальном поступай по-своему и танцуй с граблями столько, сколько тебе захочется — какое бы решение ты ни принял, я буду на твоей стороне, пускай… Многое видится мне бессмысленным.       Набитые свинцом веки то и дело опускались на глаза, но Монголия предпочитал бороться с сонливостью до победного конца.       — Рассказывай, Иван, — произнёс Хунбиш, не особо надеясь на ответ. — Всё, как было.       Россия никогда не жалуется, Россия никогда не льёт слёзы, Россия никогда не распотрошит свою боль перед посторонним и не поделиться ею ни за…       — Твои методы отказались не самыми страшными, — его столь безжизненный и прозрачный голос обухом огрел Ердена по голове.       Ни прежде, ни после Иван так не говорил.       И Брагинский рассказал, не утаив ни одной крупицы всех тех изуверских мучений, которым подверг его Людвиг, заперев на несколько суток в сыром холодильнике, скрежещущая по полу дверь которой ознаменовывала начало новых пыток: их конец он в сознании никогда не встречал. Чем больше Ерден слушал, тем больше мрачнел, с трудом веря в то, что описанная Иваном жестокость вообще обрела право на существование на земле. Однако он, полубезумно хмыкнув, быстро пришёл в себя, припомнив одно из своих умозаключений — человеческий ум быстр и ловок на пытки, но не на сострадание. Удивляться, по факту, было нечему, к тому же, ещё десяток-другой сломанных костей и выбитых зубов Гилберту обеспечить было физически затруднительно при пришедшем в себя Брагинском, и от этого Хунбишу стало ещё паршивее. Он не стесняясь признался себе, что его точно больше расстроила невыполнимость второй части, нежели умозаключение первой.       Немногим позже Иван неумело резанул себе руки, сидя по пояс в ледяной реке, и окончательно избавился от отравы. Больше всего его расстроило не то, что он едва мог волочить своё со всех сторон истерзанное тело, преодолевая адскую боль и тошноту, а отсутствие звонков из дома, где могли бы один-единственный раз поинтересоваться его состоянием. Вновь Брагинский неверно расставил свои приоритеты, положившись на тех, на кого не должен был, даже стоя одной ногой в могиле, и вновь Ерден картинно закатил глаза и назвал это апофеозом глупости. Но глубоко внутри переживал всё наравне с Иван, пытаясь найти ответы на равнодушие, в которое русский упирался лбом и не мог пробить его, сколько бы ни старался. Откуда оно вообще взялось? Разве Родерих и Элизабет забыли о том времени, которое провели вместе? Или Эмбер и Холл? Ерден тоже не смог. И, ровно как и Брагинский, никогда не сможет. Что же с другими?       Монголия успокоил себя тем, что ему внутреннее состояние чужаков было до лампочки: умирают они или плачут от счастья, цепляясь за ткань одежды России и лицемерно моля о помощи — всё одно, пока не пресечена грань.       — Выспался?       Иван, зевая и растирая глаза, выглядел помятым, замызганным и растерянным, будто бы короткая дремота вместо того, чтобы придать ему дополнительных сил, высосала их все до последней капли. Ерден понимающим жестом придвинул ему чашку чуть остывшего кофе и с улыбкой выслушал оправдание:       — О да, — кивнул Брагинский, поборов новый зевок, — вообще нормально.       Монголия решил, что раз уж Россия проснулся окончательно, то теперь можно дать волю желудку и как следует разгуляться, а потому вежливо подозвал официантку и выкатил ей приличный список блюд и закусок, с которым должен был управиться в теории в одиночку. Иван был солидарен с ним в намерении наесться до отвала, однако ограничился омлетом с беконом, небольшой порцией мороженного и крепким чаем. Официантка удалилась, облегчённо выдохнув, снова оставив Брагинского и Хунбиша наедине.       — Мне скучно, — Ерден вытянул ноги к проходу, откинулся спиной в противоположную сторону и упёр руку в голову. — Иван, расскажи что-нибудь весёлое!       Иван добродушно хмыкнул, от начала и до конца пронаблюдав за ребяческими действиями Ердена.       «Ну что за детский сад?»       Тем не менее через несколько секунд он уже сидел в зеркальном положении, довольно ухмыляясь, и терпеливо ожидал, когда монгол конкретизирует своё желание.       — Например, — затянул Монголия скучающим голосом, — о парочке или не парочке… Твоих не самых умных прихвостней, которые обычно вертятся вокруг тебя, что-то там требуют, голосят на всю округу, что их сексуально домогаются, — Россия прыснул, — а потом возмущаются, что этого не было. Вот об этих расскажи!       В лице Ивана Брагинского нет ни капли раздражения, злости или неприязни: его выражение настолько искреннее и не натянутое, что многие сочли бы это за галлюцинацию. С полуулыбкой на губах он помешивает кофе, набирает в ложечку и выливает обратно, а Монголия слишком ленится прислушиваться к потоку его мыслей, целиком и полностью сосредоточив своё внимание на нём самом.       — А что тут рассказывать, — выдыхает Россия не напряжённо. — Всё думаю, как бы помягче им объяснить, что они мне ни даром, ни с доплатой не нужны… Но, честно говоря, приличные слова кончились ещё лет десять назад.       — А ты не принимай это всерьёз! — Ерден вскидывает брови, затем лукаво улыбается, оканчивая фразу. — Закрой глаза, терпи и думай об Англии! Авось само рассосётся!       «Эта заноза в моей заднице точно сама по себе не рассосётся!» — с долей веселья думает Брагинский и говорит совсем другое:       — Упаси Боже, нужен он мне!       Оба смеются так, будто это была самая удачная шутка за последние пару дней, когда Ерден не балбесничал и не изображал из себя тамаду на похоронах рационализма и спокойствия Брагинского. Вообще мир и неторопливые беседы стали привычными для них чуть больше чем пятьсот лет назад, потому что Иван смог справиться со своей вспыльчивостью, а Ердену под силу было избавиться от собственного высокомерия. Однако при прочих персонификациях Монголия предпочитал образ без устали веселящегося на пороках и глупости окружающих идиота в тщетных попытках помочь России проще относится к выражениям и насмешкам в свою сторону. Не то чтобы монгол не преуспел в этом нелёгком деле, однако скрытая за прочной маской серьёзность, с которой Брагинский раз за разом выслушивал отборную не стоящую внимания чушь, иногда втайне принимая её близко к сердцу, вызывали нешуточную обеспокоенность. Да, Иван был на пути к тому, чтобы целиком и полностью отбросить всякие добрые иллюзии на свой счёт, но путь этот всё ещё был длинным.       Владельцы кафе к курению относились самым толерантным образом, о чём они оповещают небольшим квадратным баннером на одной стене, и Россия радуется про себя, выуживая из кармана свободных джинс пачку сигарет. Он часто курит из-за нервов, но сейчас выдалась возможность насладиться припасёнными сигаретами с привкусом шоколада, и одну из них молча предлагает Монголии. Обоим приходится сесть по-человечески и выпрямится, однако теперь Ерден копирует Ивана: поставив руку под подбородок, он чуть склоняется вперёд и терпеливо ждёт, когда зажжётся маленькое пламя серебристой подарочной зажигалки.       Расстояние между их лицами едва сохраняет допустимое приличие.       — Снова этот козел тебя расчеловечивает, Брагинский, — Ерден медленно протягивает пальцы, словно боится спугнуть добычу, и слегка держит его за подбородок, заставляя смотреть себе в глаза. — И не только он. Наша песня хороша, начинай сначала?       Отпускает через пару секунд, потому что столь интимным жестом недопустимо злоупотреблять и пользоваться без меры, особенно в моменты абсолютного доверия со стороны Ивана. Подумать только: ещё семь сотен лет назад подобный жест спровоцировал бы в Брагинском взрыв агрессии и жажду отрубить Хунбишу все имеющиеся конечности.       — Да, — Россия улыбается мягко и беззлобно, затягиваясь горьковатым дымом, — и я не буду ничего предпринимать. Это бесполезно, а свои нервы и ресурсы ценнее.       С соседнего стола позади себя он стягивает чёрную матовую пепельницу и ставит чуть сбоку.       — Наконец-то я смогу жить так, как мне хочется, — Брагинский натягивает вымученную улыбку, перешагивая с больной ноги на неповреждённую, и охотно принимает в качестве помощи протянутую руку Ердена.       Монголия моргает, отгоняя постороннее видение: нет смысла проникаться уже пережитыми событиями.       — Это верно, — бурчит Хунбиш сквозь зубы, не удосуживаясь придерживать сигарету пальцами. — Просто интересно, сколько ещё мы будем притворяться людьми?       — Почему притворяться? — Моментально реагирует Иван, хотя разочарование в этой идее давно кануло в лету. — Мы вполне можем ими стать.       Оба знают, что это невозможно, но Ерден иногда добр до такой степени, что порой забывает порицать Ивана за его почти детскую тупую наивность и непробиваемую веру в лучшее там, где на это самое «лучшее» не стоит надеяться изначально.       — Что я сказал? — Монголия всплеснул руками. — Из демократической песни имперских слов не выкинешь.       Они замолкают, одновременно понимая, что разговоры о политике и взаимоотношениях между воплощениями наций вгоняют в тоску одного, а у другого вызывают желание закатить глаза настолько, насколько это в принципе физически возможно. Эти темы выходили за рамки одного большого соглашения, которого они достигли касательно многих вещей, и всё же, как и в любых отношениях, существовало нечто, о чём они не могли договориться. Но Монголия не тащил пытающегося радоваться каждой мелочи Россию в сторону своего где-то мрачного мировоззрения, а Россия в свою очередь не пытался разубедить Монголию в том незыблемом постулате, что каждая персонификация есть затаившееся зло и воплощение самых больных фетишистских наклонностей. Немного раскалённую, как может показаться со стороны, обстановку разряжает маленькая официантка, бельчонком прыгающая от стойки к их столику, не в силах за раз принести все заказанные Ерденом блюда. Окинув наполнившийся тарелками стол, Монголия довольно потёр ладони, а Россия лишь скромно придвинул у себе свою порцию.       — Да и чёрт с ними, честно, — Хунбиш ухмыляется. — Расскажи лучше о личной жизни. Много её у тебя?       Иван перестаёт на какое-то время терзать вилкой омлет и улыбается хитро, лукаво, смотрит на монгола исподлобья с бесовской искоркой в глазах — в общем так, как Ерден хотел бы видеть его как можно чаще. Потому что на личном фронте поражения Брагинского практически сведены к нулю и процент «всего хорошего» с лихвой перекрывает процент «всего плохого», в особенности тогда, когда он не бежит со всех ног навстречу этому самому «плохому».       — Много, — тихо произносит Иван, будто их подслушивают, — но ты своих считай.       — Она говорила, что я распутник, — Брагинский как никогда выразительно изгибает бровь, раскачивая руку с сидящим на ней ястребом верх-вниз.       С порывом сухого пахнущего осенними листьями ветром он прошелестел «лети» и пустил птицу в полёт, краем уха прислушиваясь к удаляющемуся колокольчику.       — Она была права, — прыснул Иван и, вложив в перчатку кусочек мяса, взялся подзывать ястреба издалека.       Как это часто бывало, беседа о личной жизни вызывала приступы смеха, безобидные наполненные самоиронией смешки и неподдельное удивление прежде всего тем неудачным жизненным опытом, что оба накопили за свои долгие существования. Этот раз не был исключением.       — Бесстыдник, — сквозь зубы произносит Ерден, от широкой ухмылки у него болят щёки, но он не может остановиться и подрагивает от хохота.       На предплечье Ердена восседала пара устремившихся к деревьям ястреба, которую он тщетно пытался кормить мясом, однако ноги подкашивались от смеха, и ему приходилось упираться свободной рукой в колено. Брагинский решает окончательно добить его.       — Бесстыдник! — Соглашается русский.       Настроение у России заметно приподнято, иного наедине с Монголией практически на бывало.       Ерден заговорщически утробно смеётся, не размыкая губ: во рту у него ещё не было ни кусочка.       — Так я всех своих возлюбленных перечитал, — он шипит змеем-искусителем, — мне нравится лезть в твою жизнь!       Брагинский по-доброму хмыкнул, покачал головой, и в голове Хунбиша всплыли новые образа.       — Когда я Наташу увидел, я постиг в своём сознании проблему бисексуальности! — Ерден объявляет об этом торжественно и непростительно громко, — но тебя я всё равно люблю больше, Брагинский! — Затем кидается к объекту обожания, прильнув к спинке его кабинетного стула.       Иван бросает ручку на стол и припечатывает ладони к лицу, выдыхает с протяжным воем. С каждым веком надежда на то, что Ерден возьмётся за ум и перестанет облекать в слова всю имеющуюся в голове чушь, тает льдинкой на солнце, но русский всё же старался верить в вечное, доброе, светлое.       — Ты можешь хотя бы пять минут не нести эту чушь? — Едва ли не плача, произносит Россия странным голосом, граничащим с писком.       И все же он смеётся. Говорит с Хунбишем сквозь рвущийся наружу смех и весёлую улыбку — эта его придурковатость не раз развеивала тоску Ивана и отвлекала от безрадостных событий в жизни.       — Пристрелить тебя, может, чтобы ты не мучился? — Вздыхает Наталья и массирует переносицу пальцами, однако короткий смешок всё же прячется за её ладонью.       Брагинский резко встаёт из-за стола.       — Слушай, а это хорошая идея…       Говорить о любви в кругах персонификаций не только не принято, но и страшно неприлично. Сегодня любовь, завтра — война, и тогда требование встать в первых рядах со своим нардом не просто будет витать в воздухе, а будет подразумеваться естественным и единственным образом. Что же делать? Надлежит возлюбить врага своего будто ближнего, пройдя по трупам собственного народа? Никто на это не подпишется в здравом уме и трезвой памяти. И всё же…       — Ага, вот так взял и рассказал! — Восклицает Иван, разведя руки в стороны, и обращается к политому шоколадным сиропом мороженному.       Здесь и сейчас Ерден отчаянно краснеет, уткнувшись носом в свою тарелку, лыбится идиотом и радуется ребёнком, потому что Иван думает о его чувствах: будь это воспоминания, обычный скептицизм или случайно промелькнувшая мысль — неважно. То, что Брагинский время от времени прокручивает в памяти его дотошные придирчивые наставления, нежной рукой гладит вдоль шёрстки распушённое донельзя эго Ердена, промелькнувший же эпизод признания, пусть и воспринимаемый по привычке сквозь призму ребячества и несерьёзности, вызывает взрыв эмоций внутри него, делает тело лёгким и неустойчивым. Если бы Хунбиш не сидел на стуле, то наверняка бы осел на пол от радости. Чужая душа воистину потёмки, какой бы хорошо понятой и принятой она не казалась.       — Брагинский, — выдавливает Ерден, натянуто ухмыляясь, — после всего того, что мы с тобой пережили и сделали, у тебя не может быть от меня секретов…       Иван смеётся громко и заразительно, едва успевая проглотить последний кусок омлета, затем что-то объясняет Хунбишу о тайне личной жизни, но последний все его слова пропускает мимо ушей. Ерден — не идиот и не будет отрицать всё, что чувствует: иначе он бы не пялился на Брагинского с полуоткрытым ртом, ловя каждый его жест и улыбку. Отрицание очевидного есть пустая трата времени, а время — самый ценный ресурс, поэтому лучше потратить его с умом. По крайней мере, Монголия всегда был с собой честен; ну или в большинстве случаев.       Щедрость одного к эгоизму другого — идеально подходит.       — Ну, веди меня в тот бар! — Голосит Монголия, повиснув на плече России, когда они покинули кафе и направились в неизвестность.       — А, может, тебе хватит? — Спрашивает Брагинский беззлобно, просто беспокоясь о здоровье друга.       Иван без лишних слов тащит обессилившего Ердена сквозь безлюдный парк на плече, перекинув его руку через шею, а тот даже не удосуживается переставлять ноги, поэтому его кеды собирают на своей поверхности яркий зелёный цвет травы, серый — асфальта.       — Эй, Вань, — шевелит губами Монголия.       — Чего тебе, мань?       Ерден задерживает дыхание, жмурится, и на лбу у него проступает холодный. Желудок словно скрутило тугими узлами, и тело наотрез отказывалось слушаться.       — Сейчас… Сейчас блевану...       — Блюй туда! — Брагинский толкает его в сторону фонарного столба, надеясь, что он не свалиться и не промахнётся, вовремя вцепившись в железку. И когда Ерден хватается, как то и планировал Иван, за столб, тогда русский продолжает:       — А я говорил тебе, чтобы ты не пил, как в последний раз в жизни! Говорил!       Россия не без наслаждения размахивает этим «а я ведь предупреждал» перед носом Монголии, пока тот опорожняет свой несчастный желудок, создавая неприятный предупреждающий прецедент. Однако же последствия злоупотребления алкоголем ничему не научат Ердена — Иван в этом не сомневается ни секунды, — и следующую ночь он также посвятит развлечениям.       Брагинский заканчивает свою мысль:       — Ты хоть что-нибудь помнишь из вчерашнего дня? Точнее, вечера.       Хунбиш, не обделённый актёрским мастерством, изображает искреннюю задумчивость, молчит с минуту и выносит вердикт.       — Помню всё до второй бутылки текилы, — Ерден закрывает лицо руками на секунду, — дальше — мрак! — И хохочет до колик в животе.       Ивану не остаётся другого выбора, кроме как хмыкнуть и свернуть на улицу, с которой можно кратчайшей дорогой дойти до бара Тео. Ерден живо поддерживает разговор, не замолкая ни на минуту, потому что такой порядок вещей был тем, к чему он стремился многие десятилетия. Пройдя через унижения и лишения, которым подвергся Иван в буйный цвет своей юности, он всё-таки нашёл в себе силы простить Хунбиша в какой-то мере: в конце концов, оба были молоды и порывисты, а покладистым характер Брагинского нельзя было назвать, даже натягивая сову на глобус. Спокойный разговор получился не с первого раза и не с десятого, но состоялся, и тогда мир был достигнут по многим параметрам.       Россия ни о чём не жалел. Монголия никогда не давал повода в себе сомневаться.       Жажда жизни одного преодолевает страх смерти другого — и заставляет обоих подниматься вопреки всему.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.