III. Unum. Часть 26
11 июля 2017 г., 12:13
Примечания:
*"Премьер" здесь значит то же, что и "прима". Актер балета, исполняющий главную роль или одну из главных ролей.
АХТУНГ! Есть упоминание мужской беременности.
http://yesofcorsa.com/wp-content/uploads/2017/04/Camellia-Japonica-Pics.jpg
Что бы кто не говорил, как бы ему не доказывал, Ливер все равно верил в вещие сны. Верил, потому что видел сам. Бета не знал, откуда к нему приходят видения и почему сейчас он не может видеть обыкновенные сны — слегка странные, безумные и простые. Знал одно — его ночные мечтания были пророческими. Нельзя сказать, впрочем, что в них не приходилось разбираться — тайный смысл, как и в любом предсказании, увидеть было нелегко. Снились они Его Величеству с завидной регулярностью — почти каждый день. Довольно странно для вещего сна, не находите? Впрочем, оставьте сомнения — различить вещь обыкновенную и пророческую даже для ребенка не составит труда. Как правило, такие видения в его голове загораживал полупрозрачный туман, но очертания предметов, человеческих тел, лиц были максимально приближены к реальным. Иногда ему даже случалось путаться, настолько картина перед глазами походила на настоящий мир.
Однако сегодняшней ночью, странно прохладной для летней, прижимаясь всем телом к любимому, Ливер смотрел не совсем привычный ему сон: он изобиловал метафорическими образами, линиями, шорохами, странными всполохами яркого света — безумный бред, если не кошмар. Однако бета отчего-то знал, что сон — вещий. Только вот расшифровать вложенное послание он не мог. И смог ли бы?
Он шел по канату, тонкому, как нитка, и звенящему под ногами серебром. Стопы в балетках, связанных на лодыжках белыми атласными лентами. Шел легко, прямо, разведя руки — будто канатоходец, только скользящий не по крепкой веревке, а словно бы лезвию ножа. По две стороны от него — темнота, внизу — бесконечная, бездонная пропасть. Не было фонарей, свеч, любого, даже слабого мерцания огня, но отчего-то вокруг было светло, точно ясным утром или днем. Затем каким-то образом успевшие износиться балетки сменили пуанты. Удерживать равновесие на серебряной нити становилось труднее, однако шел он все еще ровно, удивляясь подобной прыти. Только руками, подтянутыми и молодыми, бултыхал в воздухе, чтобы устоять на ногах. Грудь его высоко вздымалась, подбородок был гордо поднят вверх. Приноровившись, он встал на мыски и, гонимый чувством, принялся танцевать.
И в тот же миг Его Величество чуть было не проснулся — от удивления. Сие видение рассказывало о его прошлом: нередко страдальческом, безрадостным, однако полным разнообразных приятных мелочей. Еще мальчиком Ливера отдали в престижное балетное училище, где он и постигал искусство танца, которое давненько позабыл. Продыху маленьким артистам не давали! Гоняли с утра до ночи, нередко лишали законных выходных и, казалось бы, всячески издевались. Обучение протекало для него тяжко. Часто и на шалости не хватало сил: когда приходили с занятий, плюхались на кровати и тут же засыпали от усталости. В верхней одежде, балетках, голодные и холодные. Впрочем, иногда им случалось побездельничать, и тогда Ливер привычно садился на кровать и думал. Думал о многом. Почему в училище растут и служат одни беты? Почему родители оказались так рады отправить его подальше от родных земель? Почему же на улицах к нему и другим относились так пренебрежительно и пресно?
Ответ Ливер нашел спустя много лет, исчерпывающий и способный разочаровать до глубины души. В иерархии полов беты занимали низшее место. Коротко говоря, самый бесправный народ не только страны, но и целой планеты. Их удел — трудиться на задворках, там, где никогда не окажется альфа или омега, там, где легче всего умереть, убив тело постоянными нагрузками, не казать и носу из своей личной ямы одиночества и разочарования миром. Бета — это ошибка природы, не годная ни на что, кроме как быть шутом.
Через пару шагов с ног упали и пуанты, протершиеся от постоянных тренировок. Вместо них появились новые, сиявшие белизной. Бедра схватила шелковая ткань, тело покрыла кружевная рубашка, складки которой извивались от незначительного движения рук. Лицо на секунду тронула улыбка. Бета вновь начал выделывать на нити различные па, повороты, прыжки, фуэте, легко одергивал голову и водил изящными ладонями по воздуху. Красивые по отдельности движения складывались в пусть простенький, но такой же прекрасный танец. Оттянуть носок, повернуть голову и сделать двойной пируэт. Время остановилось. Танцующее одиночество в темноте.
Отвлекшийся от безрадостных мыслей, бета улыбнулся себе сквозь сон. Он видел то, чего никогда не сможет забыть. Его первое выступление в Имперском театре. Что и говорить, а такое не вспомнить невозможно. Мало того, что это был его первый выход на сцену в главном театре столицы, так и ему дали особую роль — премьера*. Выступал, конечно же, только их выпуск — поставь этих бет рядом с известными актерами балета на одной сцене, студентики бы только и играли, что декорации.
Это была легкая композиция, созданная по известной сказке, сюжет которой врезался Ливеру в память еще с детства. Несчастный омега был нем, но все равно хотел любить и быть любимым. Сколько бы раз его ни топтали, ни оскорбляли, он верил в себя. И любовь, казалось бы, к нему пришла. Только этот альфа был заколдован — его душа застряла в облике черного лебедя. Омега искал для него лекарство, искал, искал, а после недолгих поисков вернулся и превратил альфу в человека. Мужчина же бросил беспомощного в озеро, а сам, посмеиваясь, ушел. Впрочем, закончилось все не так печально. Омегу вытащила из озера белая птица. Тотчас проснувшемуся юноше она объявила, что он еще найдет свою любовь. Милый конец, в целом интересная постановка — не только поэтому Ливер запомнил тот вечер так точно и глубоко. Это был момент, кардинально перевернувший всю его жизнь.
Вскоре пуанты опять слетели с ног. Он шагал по канату в колготках, пока не увидел впереди свет. И побежал, растопырив руки. Чем ближе он подбегал к свету, тем яснее становились очертания. Стать, гордость, протянутые вперед руки. Ливер побежал быстрее. Яркие скулы, массивный подбородок с бородкой и блестящие темно-голубые глаза. Ухмылка. Увидев только ее, бета понял, что не сможет больше держаться. Остановился так же резко, как и тронулся, и крепко обнял стоящего перед ним мужчину. Сколько в его имени и образе было силы. Ричард.
После спектакля к нему подходили многочисленные поклонники и дарили цветы, восторженно охая и сыпя льстивыми комплиментами. Однако бете запомнился только один посетитель — сам Его Высочество (а ныне Величество) Ричард. Очередная охапка цветов, очередные красивые слова — ничего нового. Почти. Бету подкупила та искренность, с который принц говорил, и его обворожительный запах. Да-да, так они и встретились. В театре, после балета и уже навсегда.
Они обнимались долго. Постепенно менялись наряды, появлялись морщины, обвисала кожа, но улыбки их всё оставались те же. До поры до времени. Медленно гасли и они, и огонек в глазах. Более того, любимый растворялся в руках Ливера, становясь призраком. Пока полностью не исчез. Стоя в балетках на носках, бета силился ухватиться за своего Императора, однако пальцы проходили сквозь его белесое тело. Хватался, хватался, но все не мог. Вскоре образ и вовсе растворился в коварном мраке. Вновь бета остался один. Однако… теперь Ливер был не в силах выдержать гнетущую силу тишины. Одну ногу он отвел в сторону и перевел на нее вес. Теперь и вторая стопа соскользнула с серебряной нити. Он падал. Падал в пропасть лицом вверх. Он умирал, но совершенно об этом не жалел. Не теперь. Только вглядывался в темноту, ожидая увидеть там любимого. И не расстраивался, когда не видел там его лица. Только шептал его имя. До самого конца
Ливер проснулся и подпрыгнул на кровати. Удивленно раскрыл глаза и тронул пальцами лоб.
— Что… за?
Бета старался говорить тише, чтобы не разбудить спящего рядом любимого. Но еле держался, чтобы не закричать. Ведь они… скоро умрут? Непонятно. Ничего не понятно! И только колокола звонят в воздухе. Не по ним ли они звонят?..
***
— Как же я вас всех ненавижу! — ваза, преподнесенный ему свадебный подарок, тут же выскользнула из рук и ударилась о противоположную стену, с грохотом развалившись на крупные осколки альмандинового стекла. С такой кропотливостью созданный цветочный узор разбился вдребезги, так, что уже, верно, и не соберешь. Изображенные на стекле зеленые листья и стебли (а точнее, что от них осталось) скрылись под толщей мириад трещин, только иногда, на особенно крупных кусках, просматривался четкий облик цветка — розовой азиатской камелии. Одно хорошо — к великому счастью, в доктора, сидевшего перед ним, не попало ни стеклышка, и тот продолжил говорить с максимально спокойным, расслабленным выражением лица:
— Увы, господин, я не думаю, что ненависть хоть сколько-нибудь поможет делу. Вы беременны, семя не может врать*. Пожалуй, я могу Вам только лишь посоветовать меньше двигаться, избегать волнений и больше спать, — этот альфа, глубокий старик с обвисшими щеками, желтовато-землистой кожей и морщинами по всеми лицу, говорил вкрадчиво, тщательно проговаривая слова, так, что ему невольно хотелось довериться, а как он положил свои худощавые ладони на ухоженные ручки омеги, второй чуть ли не обомлел. Впрочем, его возбужденное сознание невозможно было так быстро усыпить. В груди задыхались слова, которые нужно было произнести, и возмущение, которое он не мог не озвучить. — И никакие, мой господин, крики или мольбы не помогут — лишь ухудшат Ваше здоровье.
— А Вы, значит, думаете, что это справедливо?!
В ответ доктор слегка склонил голову, тряхнув копной длинных седых волос. Его брови чуть-чуть приподнялись, как и уголки бледных морщинистых губ.
— Что Вы хотите этим сказать? Ведь теперь, когда Вы беременны, Вы можете услышать запах как Вашего супруга, так и всех его родственников, более того, господин, Вы же сами признавались мне в том, что аромат Его Высочества Вам и по нраву, и по душе. Что же, в таком случае, не так? Кто же с вами обошелся несправедливо?
— Я все понимаю, доктор, все могу понять, но то, что сделал мой отец — никогда! Он говорил, что я проведу здесь год лишь затем, чтобы практиковать язык и привыкнуть к чуждой мне культуре, а не затем, чтобы принести трону Глобулы очередного наследника! Да, я принял бы это известие в штыки, и все же… Ему не стоило мне лгать! Почему было бы сразу не предупредить, что в здешних местах половозрелым омега считается уже к четырнадцати, а то и к тринадцати годам?.. Почему было бы не сказать, что я выйду замуж точно по приезду в Глобулу? Зачем… зачем он врал о таких фундаментальных вещах?! А этот… ребенок, — омега рефлекторно дотронулся до живота, еще плоского, и тут же отнял руку, будто ошпарился, — которого я не могу принять своим… Доктор, как же я их всех ненавижу!
Люций сидел коленями на бархатной подушке, укрытый здешней национальной одеждой, многочисленными пледами и шалями. Его руки затряслись от злости, тщательно выбеленное лицо исказилось в гневной гримасе, и недобро заблестели глаза. От мелкой дрожи, прошедшей по всему его телу, даже заколыхались длинные, доходящие до груди серьги — их золотые нити, сплетенные в легкие, почти воздушные цветы и украшенные жемчужинами. Казалось, он нахохлился, точно воробушек с его незабвенной родины: съежился в груди, вытянул колесом спину и подбородком уткнулся в ключицы — только из-за отнюдь не холода, а злости, что свинцовыми тяжелыми каплями наполняла его существо. Особенно сильную злобу Люций сосредоточился на животе, пока маленьком, совершенно незаметном, но уже порядком надоевшем своим существованием. Эта жизнь, что только зарождалась в теле омеги, мало того, что лишила его семьи, спокойной жизни и сна, но и принесла с собой тяжкую боль и тоску. Люк понимал, что должен любить свое дитя, частичку собственной плоти и крови, но единственное чувство, что способен был испытать — это ненависть. Ненависть к младенцу, который даже не появился на свет! Как же Люций сможет его растить, если всего лишь одна мысль об этом ребенке невольно вызывала в нем страшную злость?..
— Господин Тан Хе, — доктор, встав с колен и чуть одернув подол, улыбнулся ему ласково и сочувственно, словно ребенку, потерявшему игрушку, и положил на столик резную коробку, — не беспокойтесь на этот счет. К рождению ребенка, я уверен, Ваш омежий инстинкт непременно проклюнется, а пока как можно больше отдыхайте, рисуйте и пейте настои успокаивающих трав. Я знаю, совсем скоро все встанет на свои места, осталось лишь чуточку потерпеть.
— И я действительно перестану их ненавидеть?..
— Вне всяких сомнений, мой господин, — альфа, чуть склонившись в жесте прощания, прикрыл глаза, а приятная, солнечная улыбка напрочь исчезла со старческого лица. Казалось, даже его седые ресницы поблескивали от еле заметных капелек влаги — или так солнце играло бликами, что не разобрать? Но вот он выпрямился, поднял веки, а глаза до сих пор блестели от прозрачных бусинок слез — впрочем, нет, это лишь бесполезный и ложный свет, этакий солнечный зайчик, что веснушкой гулял по чужому лицу. Какие слезы, это совершенно точно не они, никак не может быть…
Дождавшись ответного кивка, старичок вышел, кряхтя и ругаясь на слабые ноги, что, однако, немудрено: ему было почти девяносто лет. Из резного ящичка сочился терпкий аромат лечебных трав и табака, собранного с дальних гор. Только от него одного нестерпимо хотелось прикрыть глаза и провалиться в сладостный сон — даже веки позли вниз сами собой. Покачиваясь от нашедшей на омегу сонной вялости, он встал с колен и скинул со спины многочисленные покрывала — почему-то в этом дворце было холодно, словно в осенние дождливые дни, и Люций оказался вынужден укрываться от игл мороза, как только он мог. Вот и сейчас по оголившемуся телу пробежала прохладная дрожь — так ветер поцелуями прошелся по его нежной коже рук и лица. Омега вздрогнул, но раздеваться не перестал: вслед тонким одеялам, на пол, полетело рэни, жгуче-красное, расшитое розово-белыми лентами, пояс, белый, тяжелый, что был повязан чуть выше живота, платок, укрывавший его хрупкую шею, серьги, кольца, заколки и гребни и нижняя полупрозрачная рубашка. Казалось, Люций снял с себя все, что только мог, но тут его взгляд уцепился за крайне занимательную деталь — кулон на его груди. Кулон из янтарного камня, врезанного в золотую оправу.
Кулон, который подарил… его отец.
Перед глазами встала густая тьма, сердце забилось в бешеном ритме, так, что пульс, сильный, быстрый, глубокий, отражался даже в затылке, дыхание сбилось, по шее будто полоснули ножом. Впрочем, в ту же секунду к нему вернулось и зрение, и сознание, и слух — вокруг тихо, ни единой опасности, и только в его собственной ладони покоилась золотая разорванная цепь, смазанная кровью, и где-то там, почти на подушечке пальца, холодная застывшая смола — их деньги, их гордость, их символ. Воздух зазвенел: так металлическая шнурок упал на пол, а вслед за ним — и величайшая драгоценность и ужаснейшее проклятье. Рука дрогнула — вот отчего упали и цепочка, и сам кулон, и первая слеза Люция, первая за столь долгое время. По щеке прокатилась еще одна, и еще, и еще — влага рухнула, словно водопад, дождь, ливень, гроза. Рухнула, как и сам Люк, потянувшийся за драгоценностью. Сил же ползти он не находил — да, вытирал кулаками слезы с соплями, хрипел, всхлипывал и стонал, тянулся всем телом к особенной цепочке — но ноги его отказались двигаться, руки дрожали и только отбрасывали от него отцовский талисман.
— Я так хочу назад… Возьми… Возьми меня обратно! — надрывный крик, полный боли, отчаяния и… надежды, казалось, сотряс всю северную башню (высокую колокольню, где издревле держали беременных омег) — настолько он был громок. Настолько громок и пронзителен, что омежий голос окончательно сел. Даже хрипел он тихо-тихо, почти шепча: — Возьми, возьми меня…
Кулон наконец поддался. Люций зажал его в кулаке, да так сильно, точно боялся, что тот снова упадет, скинет, исчезнет. Влекомый странными и неведомыми ранее мыслями, Люций, еле-еле поднимаясь с холодного пола, утирая новые слезы и спотыкаясь, медленно, но верно шел к окну — квадратному, прикрытому хлипкими деревянными ставнями. Дернул. Те открылись, хотя и с трудом, скрипя и бросаясь щепками старого, сгнившего бука. Судорожно цепляясь за сыпавшуюся под его хрупкими пальцами раму, он все-таки встал в оконный проем. Встал, дрожа на морозном ветру и шепча: «Возьми меня, я прошу». Над омегой осталось лишь бескрайнее небо да дымка белых перистых облаков, а под — спокойные просторы и равнины, ласково-теплое море, вершины тоненьких, хлипких берез — аж четыреста шагов до земли.
— Возьми… меня…
Аж четыреста шагов до земли. И верная — гибель.
***
Гроб. Черное дерево, изнутри обитое белесым, светящимся от затуманенного облаками солнца шелком. Где-то рядом валяется крышка, тоже черная, тоже обитая изнутри белой блестящей материей. А внутри — он. Точнее, лишь то, что от него осталось: оторванная от тела ручка, сохранившаяся каким-то чудом, да измазанные в густой багряной крови бинты, что когда-то вязали под его животом. Все лежит на аккуратной подстилке из рэни, нижней рубашки и многочисленных украшений, что он только успел надеть за свою короткую и не очень-то счастливую жизнь. Натан не понял сам, как рухнул на колени перед этой черной коробкой, как прикоснулся к синюшной твердой руке, сам дрожа и силясь стоять, и вдруг даже будто бы заплакал — ресницы намокли. Лицо исказилось в гримасе боли: поднялись уголки губ, рот оказался чуть приоткрыт — могло показаться, что он улыбнулся, но глаза, красные, мутные, блестящие от накопившейся влаги, запутаться не давали. Да, он почти плакал. Только слеза никак не желала упасть. Он почти плакал, поглаживая подушечками пальцев каждый кусочек почерневший кожи, каждую ленту бинтов, богатые легкие ткани, что покоились ниже, когда-то давно подаренные им самим тонкие золотые браслеты и круча в другой трясущейся ладони янтарный кулон — тот самый талисман, который отдали Люцию «на удачу». До чего смешно — на удачу!
Сзади он слышал всхлипы — отчаянные, громкие, полные душераздирающей пустоты, словно плакал омега, потерявший свое дитя. И все почти так: по еле слышному, из-за слез хриплому надрывающемуся шепоту ясно, что это Ливер — пусть бета, пусть по натуре равнодушный, но все же отец. Отец, навеки, навсегда, до скончания времен потерявший свое дитя. Натан повернулся, аккуратно утерев рукавом просящуюся из глаз влагу. Бета висел на руке супруга и плакался тому в прикрытое мантией плечо: стоял отчего-то на мысках, но при этом подгибая колени, часто и громко дышал, пожалуй, слишком часто и слишком громко для обычного человека. Натан не сомневался — ему тяжело, тяжело видеть, а, точнее, не видеть, лицо мертвого сына. Что он почувствовал, когда увидел… руку, одну-единственную руку, даже не руку, а ручку — хрупкую, маленькую — и то исковерканную, искореженную от падения, Натан не знал, хотя и мог догадываться. Не знал, но почти ощутил, как у беты от одного вида скрутило живот — может, поэтому он и стоял на носках, чтобы хоть как-то избавиться от спазма.
Впрочем, громко плакал здесь не только он, но и Эльдар, тот, что примчался по первому зову, хотя и клался больше не появиться во дворце. Истерично бегая глазами по комнате, протягивая руки, словно он видел кого-то, кого-то еще теплого и живого, и повторяя из раза в раз: «Как же так?..» Все громче, сильней, не стесняясь чувств, он говорил. Голос отчего-то то шипел, то становился выше и выше, казался звонче визга скрипичных струн — как будто альфа этот еще зеленый подросток, как будто не вырос или, что скорее верней, как будто вернулся назад в те самые времена, когда Люций был еще живее всяких живых. Его любимый брат, пусть задира, пусть буйный и мятежный хулиган, но все милый в те редкие минуты, точно вдруг — случайно или нет — мог улыбнуться любому прохожему или собственным вольным мечтаниям. А как он расцветал, когда тайком от родителей вытаскивал написанные им же работы в сад и показывал каждому, кого только встречал, не передать — на его лице виднелось и смущение, и радость, и восхищенное удивление, если не проблески призрачного счастья. Перед глазами принца все чаще и чаще сменялись картинки воспоминаний, радостных, но и мучительных, все горше и горше становились слезы: теперь… Люций сгинул. Навсегда.
Альберт придерживал брата за плечо, то ли опасаясь, как бы он чего не натворил, то ли боясь выпасть из реальности самому. Нашептывал тому на ухо какие-то слова — слишком тихо, чтобы Натан мог услышать, но достаточно громко, чтобы понять — он пытался успокоить… то ли Эльдара, то ли себя. Напряжение между братьями стерлось, словно и не было никакого обмана, никаких ссор и прочих перипетий: как ласковы были их жесты, с какой любовью Альберт сжимал чужое плечо — на это недолгое мгновение их родственные узы вновь окрепли, так, что казалось, будто и не были разрушены. Их сплотили общие слезы и общее горе. Только Альберт плакал тише, без всхлипов, стонов, улыбчивых гримас, ни один мускул не дрогнул на его бледном лице — точно сам не заметил, как по щеке аккуратной струйкой стекла слеза. Натан бы сказал, что это красиво, красивее надрывных криков и рыданий — но разве бывает красивое горе, как бы человек его ни выражал?
На Императора Натан старался не смотреть, а поэтому поспешно развернулся. С лихвой хватило и единого взгляда, брошенного буквального на миг. Никогда раньше омега не замечал, чтобы взгляд правителя был так тяжел, чтобы под глазами залегли такие глубокие, почти черные тени, чтобы привычная аура силы давила так сильно. Император всплакнуть не смел — и лишь потому его так отчаянно трясло. Трясло от злости на себя, на судьбу и на сына, особенно — на себя. Он, казалось, от этой дрожи еле стоял на ногах, да и стоял только из собственной гордыни. «Бедный, невозможно бедный человек», — вздумалось омеге на секунду, до того как он, отойдя от шока, собирался подняться. Вот уже оторвал колени от пола, чуть пригнулся, прежде чем встать с резким толчком, и почти дал себе этот импульс, как вдруг…
— Это ты во всем виноват!
…сердце бухнуло вниз. Крик Эльдара заставил омегу упасть вновь, и только коленями коснулся земли, как его вытянули за шкирку — грубо, словно уличного кота, — и кинули к стене. Пожалуй, он мог бы и потерять сознание, ударившись о нее головой. Подхватили чьи-то вовремя вытянутые руки. А кинул кто? Натан не сомневался, это Император — только его рука могла быть так тяжела — и его же голос, разгневанный до предела:
— Убирайтесь! Оставьте меня… в покое.