***
— Напоминаю, сегодня у нас Есенин наизусть по выбору, кто хочет ответить? — стандартно провозгласила Татьяна Сергеевна. Потянулась пара вялых рук с первых парт. И одна с последней. — Да, можешь выйти, — бросила она в сторону Чернова. С задней парты раздалась возня. Татьяна Сергеевна подняла многострадальные глаза, на которые половину ночи клала то лёд, то чайные пакетики. — Что ещё? Чернов, ссадина которого стала чуть бледнее, встал во все свои метр девяносто. — Да не, я это… Ответить. В классе стало тихо. Татьяна Сергеевна потёрла переносицу. — Ответить? — Ответить, — кивнул он. — Стих. Головы синхронно повернулись назад. Татьяна Сергеевна прислонилась к доске. — Хорошо, — сказала она. — Отвечай. Чернов прокашлялся. — Ну… Читаю. Стих. «Письмо к женщине». Кретов, сосед Чернова, подавился поедаемой под партой булочкой и выпалил хоть и шёпотом, но на весь класс, так, что было слышно даже ей: — Ты чё, дебил? Оно ж огромное… Татьяна Сергеевна посмотрела на Чернова. Он стоял очень прямо, чуть приподняв голову и слегка улыбаясь, и даже фингал у него под глазом, казалось, гордо и радостно светился. — Зато красивое, — буркнул он, а потом посмотрел на Татьяну Сергеевну. — Так это… Я читаю? — Читай, Никита, — сказала она. И улыбнулась.Хвала и слава рулевому
10 ноября 2018 г., 19:45
По нервам ударил звонок.
Татьяна Сергеевна вздрогнула, и подрагивающий палец, медленно набирающий сообщение, замер над зелёной стрелочкой. Отправить? Промолчать? Господи, дожила — руки дрожат. Сколько лет ей, семьдесят восемь? Двадцать четыре, двадцать четыре всего… И как это всё случилось, почему произошло, она же…
Отправила. Вздохнула, заблокировала экран, подняла глаза. К несчастью, ничего не изменилось: в опустевшем классе перед ней всё так же, развалившись на стуле и закинув ногу на ногу, сидел Чернов, и синяк под его глазом отсвечивал ярче всякой лампы.
Если крайняя — то всегда она. «Татьяна Сергевна, миленькая, ну вы немножко только посидите с ним, семь минуточек, я вот сейчас к директору схожу, позвоню… За ним после седьмого урока родители придут. И милиция! Слышишь, Чернов? И милиция придёт, посмотрим, как тогда будешь разговаривать! Господи, ну и дети, одиннадцатый класс, а всё то же… Ну, зачем ты к нему полез, что он тебе сделал?..»
Это их классная, Наталья Владимировна, так говорила, усаживая растрёпанного Чернова перед опешившей Татьяной Сергеевной. Семь минуточек длились уже полчаса; за них Чернов успел расковырять подсохшую болячку на лбу, нацарапать карандашом на парте что-то напоминающее мужской половой орган, вытащить шнурки из слегка заляпанных кровью кроссовок, вставить их обратно и помусолить в руках сборник Есенина, лежащий на краю парты. Который ему, кстати, брать никто не разрешал. Будь у Татьяны Сергеевны хоть немного сил, она бы ему сказала.
— Долго ещё ждать? — протянул Чернов, скривившись.
— Не знаю.
Сколько ему? Семнадцать, восемнадцать уже? Ведь ненамного он младше. Двадцать четыре… Разве старая она? Не старая. Старше своего одиннадцатого класса, где ведёт литературу, на шесть лет, не больше. Почему тогда так паршиво на душе?
Телефон молчал. Татьяна Сергеевна боялась: рано или поздно экран всё равно загорится, и придётся прочитать. Громко тикали часы над электронной доской.
Чернов плохим не был. Им, конечно, в институте твердили, что плохих детей нет вообще, а если они не слушают, играют в гаджеты, плюются, хамят, орут, срывают уроки и так далее, то это учитель виноват. Не умеет заинтересовать.
Пусть твердят и дальше. Плохие люди — Татьяна Сергеевна точно знала — на свете есть. И дети плохие есть, которых сколько не заинтересовывай — не заинтересуются.
Чернов ни плохим, ни дураком не был, она видела, но учился отвратительно, особенно по литературе. Не писал сочинений. Не читал произведений. Не учил стихов. Сидел на задней парте, щипал за бок соседку. Иногда спал, иногда смотрел нагло: мол, ну, что, попробуете на мне какой-нибудь свой метод воспитания? Думаете, получится? Да ни фига у вас не получится.
У неё и не получалось. Но раздражения и желания биться (или бить) головой об стену Чернов, как в первые несколько месяцев, больше почему-то не вызывал. Он не был плохим, и до него хотелось достучаться: но она слишком устала, чтобы в сотый раз пробиваться через эту его броню. Хватит с неё. Она учитель, не мама, не психолог, не Санта-Тереза. Хватит.
— Это чего, Есенин, да? — снова протянул он, встряхивая чёрными патлами и пренебрежительно тыкая в сборник.
— Да.
Телефон молчал.
— Это вы его нам на завтра учить задали, да? — ещё развязнее.
Как будто будет он учить.
— Да. По выбору любое.
Хмыкнул. Открыл наугад: Татьяне Сергеевне не видно было что именно. Присвистнул.
— Ни х…
Татьяна Сергеевна нашла в себе силы, чтобы посмотреть строго.
— Ф… Чего… Ничего себе, — выдал Чернов наконец. — Это же охр… То есть, ничего себе, огромное, блин, какое. Сколько тут страниц? Как столько вообще написать можно? Я бы в жизни не стал учить такое. Письмо… Какое ещё письмо…
Часы показывали три пятнадцать. Если она пойдёт домой прямо сейчас, то, наверное, его ещё застанет.
Вздрогнула. Застанет. Зачем ей его заставать?
Неожиданно подумалось: завтра к первому просыпаться, а ещё перед уроками нужно диктанты проверить. Ночью она будет рыдать, конечно, и как вот?.. А ещё…
— Татьяна Сергевна, — раздалось с первой парты опять.
— Что?
Подняла голову. Захотела почувствовать раздражение от этой его наглой позы, разбитой скулы, растрёпанных волос, вызывающего взгляда, но почувствовала только усталость.
— А можно вопрос?
Сколько раз в начале года хотелось ей, чтобы он так на уроке сказал! Она бы, кажется, расцеловала его. А сейчас — ничего. Экран не горит. Дома валяются тетради пятого и седьмого.
Разрешения дожидаться, конечно, он не стал.
— А правда, что Есенин… Ну, он того?
— Что — того? — устало переспросила она.
— Ну, он, говорят, был п… Геем, — поднял смеющиеся глаза. — Голубым. И что они с Маяковским… Ну, дружили.
Может быть, в начале года она бы даже засмущалась. Покраснела. Может, даже и заплакала бы.
— Мы не можем знать точно, но, думаю, неправда.
— А я читал, что правда. Фанфики есть, знаете? Там не только про них. Про Онегина с этим… С Печориным, вот! Про них тоже есть.
— С Ленским, — автоматически поправила она.
— Ага, — Чернов широко улыбнулся. — С Ленским. Это тоже неправда?
Татьяна Сергеевна потёрла переносицу и почувствовала себя очень, очень, очень старой. Кивнула на портрет на стене:
— Можешь спросить у Пушкина.
— А правда, что Есенин женщин постарше любил?
— Если ты об Айседоре Дункан, то да, она была старше Есенина почти на двадцать лет.
Несколько секунд Чернов молчал, видимо, удовлетворившись скандальными подробностями жизни Есенина (Татьяна Сергеевна всё ждала, когда он спросит про алкоголь и суицид), листал книжку, а потом неожиданно выдал:
— О, а я этот стих знаю.
Татьяна Сергеевна подняла брови и даже нашла силы удивиться:
— Откуда? Что там за стихотворение?
— Да ну, оно мейнтримное, — поморщился он. — Огромнющее. В контакте во всех пабликах. Письмо к женщине. Про то, как он на палубе блевал и ругался и всё такое.
Ей как будто бы даже захотелось ответить, но телефон пискнул неожиданней, чем звонок. И по нервам ударил куда больнее. Чернов и кабинет исчезли, осталось зелёное окошко всплывающего уведомления и сердце, стучащее где-то в висках. Всего-то нажать. Всего-то прочесть.
«Да».
Она судорожно вдохнула. Очень просто.
Ты забрал вещи?
Да.
Он забрал.
И всё. Так и должно было быть. Она ведь этого сама хотела: нельзя же жить всю жизнь так, ни туда, ни сюда. Или замуж надо было, или… Что уж тогда? Почему пусто так? «Д» и «а» расплывались. Это, наверное, слёзы.
— …ну Татьяна Сергевна!
— Что, Никита? — почти прошептала она, отворачиваясь к окну и пытаясь прийти в себя.
— Да я зову вас, а вы не слышите. Я спросить ещё хотел.
— Спрашивай, Никита.
Она чуть подняла голову: слёзы так и остались в глазах. Когда они совсем высохли, Татьяна Сергеевна вздохнула. Взглянула на Чернова: он выглядел почему-то — или ей только казалось — серьёзно.
— Я спрашиваю, любил он её, Есенин? Айседору Дункан?
Татьяна Сергеевна встала и открыла окно. Воздух был уже зимним.
— Думаю, да, Никита, — сказала она и зачем-то добавила: — С нелюбимыми опасно жить.
Чернов помолчал. Татьяна Сергеевна на него не смотрела.
— А вы наизусть много стихов знаете? Знаете Есенина?
— Знаю.
И совсем уж неожиданно:
— А прочитаете?
Ей захотелось смеяться, потому что вот она: двадцатичетытёхлетняя учительница русского языка и литературы. Рассталась с почти уже женихом; или это он с ней?.. Сидит в холодном кабинете с отлупившим кого-то одиннадцатиклассником, рисующим неприличные картинки на парте. Ждёт его родителей и полицию. И собирается читать ему Есенина.
Она читала это несчастное «Письмо к женщине», как никогда и никому не читала. Она не плакала. Куда ей плакать: у неё завтра пятый, седьмой, одиннадцатый. Ей двадцать четыре, у неё целая жизнь позади, а впереди сейчас — ничего, ничего. Только этот побивший кого-то ребёнок сидит перед ней и слушает, как будто ему и вправду интересно. Как будто он её слышит. Как будто понимает.
Дочитала.
Звук последний повис в воздухе, и она подумала: никогда больше улыбаться не будет. Никогда.
Чернов посмотрел на неё.
— Он поэтому повесился, да? — спросил вдруг.
Татьяна Сергеевна промолчала.
— Потому что можно быть каким угодно крутым, но если у тебя сердце незлое… Если оно умеет чувствовать сильно, ты, наверное, долго не можешь, — сказал он негромко. — Если ты всё чувствуешь, что вокруг происходит: с тобой, с другими… Есть же и предел. Оно наполняется, наполняется, а потом ты уже не можешь. Слишком много всего. Лопнет. Нельзя столько чувствовать. Можно пить. Можно, наверно, там, морды бить. Повеситься тоже можно. Как думаете, можно?
Татьяна Сергеевна кивнула. Что-то дрожало у неё внутри, и она не понимала, что. Никита смотрел серьёзно и очень по-взрослому.
— Думаю, что можно, Никита. Только это ведь не выход.
Чернов улыбнулся.
— Да, такое себе, — хмыкнул он, а потом вдруг добавил: — Вы того… Не переживали бы. Нельзя всё переживать.
Примечания:
Теперь года прошли.
Я в возрасте ином.
И чувствую и мыслю по-иному.
И говорю за праздничным вином:
Хвала и слава рулевому!