Глава 1.
29 августа 2016 г., 18:47
Это утро Саске будет помнить всегда. Он будет его помнить так же хорошо, как свое имя. И он будет ненавидеть его так же сильно, как сильно будет стараться забыть, что в его жизни были эти два дня.
Саске был в плохом настроении в то утро и даже не пытался этого скрыть. Он хмурился, смотря в стол, а когда мать прошла мимо, он исподлобья взглянул на нее. Он знал, что она сейчас скажет. Она уже говорит об этом третий день, не оставляя его в покое ни на минуту. И Саске откровенно надоело все это слушать.
— Только представь, — снова начала Куренай, ее голос был спокойным и тихим, но Саске нахмурился еще сильнее, — Итачи только двенадцать лет, а он уже окончил старшую школу. Поверить не могу, — Куренай, наконец, подвинула к сыну тарелку с завтраком. Саске нехотя взялся за нее. У него не было аппетита и не было желания слушать свою мать.
Да, его это не удивляло, его не удивляло ни одно ее слово. Ему это ни о чем не говорило: он не знал человека по имени Итачи, никогда не видел его, потому что тот уехал еще пять лет назад. Ему было откровенно все равно. Саске не понимал, почему его мать каждый раз об этом говорит.
Ему все равно, потому что его волнует сейчас другое, но почему никто не хочет этого понять. Почему? Почему они не понимают, что эти два дня Саске будет ненавидеть каждую секунду своей жизни?
— Поверить не могу, — повторила Куренай, и тут Саске не выдержал:
— И что? — глухо и резко спросил он, разглядывая мать большими черными глазами.
— Что? В его годы в старшую школу только поступают, а он ее уже окончил.
Саске промолчал в ответ, все-таки принявшись за завтрак. Ему никогда не нравилось то, что его как будто попрекают чужими успехами.
— Я бы тоже так смог, — ответил он, и Куренай впервые за все утро ласково улыбнулась.
— Конечно. Завтра ты поступишь в школу и покажешь, сможешь ты так или нет.
— Но я не хочу уезжать, — нахмурился Саске, поднимая голову. — Почему мне не найти школу ближе?
В который раз он об этом говорит? Зачем он вообще об этом говорит?
Саске каждый раз тайно надеялся, что его услышат. Но его не слышали. Его даже не видели. Или просто не хотели слышать и видеть. Но ведь это было не так, и глаза его матери, добрые и как будто всегда сочувствующие, подтверждали это. Но Саске от этого становилось еще более горько и обидно.
— Саске, — Куренай подсела рядом с ним, внимательно и серьезно разглядывая своего сына, — ты должен понять, что такой шанс выпадает не всем.
— Я не хочу уезжать от вас.
— Ты уже большой и должен понимать, что так надо. Ты встретишь много других детей и не будешь скучать, — Куренай потрепала Саске по голове. Тот хотел было что-то сказать, что-то возразить, чтобы мама поняла его и не дала им увезти его, но вошедший отец оборвал все его попытки сделать это. Саске снова взялся за еду, внезапно резко понимая, что спорить с матерью бессмысленно, а в присутствии отца — тем более. Они все решили за него.
Родители поздоровались, а Саске смотрел на них так, словно был во сне. Ему казалось, что он смотрит на них со стороны, что его уже здесь нет и никогда больше не будет.
— Доброе утро, — тихо, как будто продолжая быть во сне, проговорил Саске, когда к нему обратился отец. Тот сел за завтрак, и они с матерью начали говорить о самых простых вещах, о которых говорили каждый день за завтраком и ужином, но Саске казалось, что он впервые слышит их всех, впервые видит, не узнает, не понимает их языка.
Да, Саске был в плохом настроении.
Если бы только родители могли его понять.
Они сказали ему месяц назад о том, что он уедет в школу-пансионат. Уедет один, он, шестилетний ребенок, в другой город, к другим людям, и он не увидит никого из них, своих родителей, много лет — свидания по праздникам и каникулам даже Саске казались смешной подачкой. Он не понимал, почему его заставляют ехать так далеко и жить в другом месте, когда в городе рядом с ними можно найти обычную школу, до которой ходит автобус от остановки в двадцати минутах ходьбы отсюда — Саске прекрасно понимал это в свои годы. Отец говорил ему, что так будет лучше для него. Родители не были богаты, и, конечно, надо было быть благодарным госпоже Микото и господину Шисуи за то, что они согласились оплатить обучение в платной школе.
Но зачем? Саске не понимал.
Он продолжал почти умоляюще, отчаянно, бессильно смотреть на родителей: они ели, разговаривая между собой и не обращая на своего сына внимания. Саске знал, что сюда, в поместье, он не вернется, пока не закончит учиться. Сколько пройдет лет? Сколько лет он будет скучать по своим родителям и дому — по всему немногому, что у него есть и что он так сильно любит? Все ради чего? Ради чего?
Саске не знал ответов на эти вопросы.
Так и не доев завтрак, он закрылся у себя в комнате. Ему не хотелось есть, не хотелось пить, ему не хотелось ничего. Саске подошел к столу, над которым висело квадратное зеркало, и пристально разглядел в нем себя. Когда он поймал растерянное выражение своих темных глаз, то с тоской обернулся на чемоданы у двери.
Мать и отец собирали их вчера весь вечер. А Саске стоял и смотрел. Родители рассказывали ему, какие дороги открываются перед человеком с таким образованием, какое будет у него, а Саске все смотрел и смотрел, как укладывают в черные чемоданы его вещи и понимал, что не может сейчас понять своих родителей, даже если сильно постарается. Да, он хотел стараться, он хотел учиться, он хотел оправдать ожидания родителей, но он не хотел уезжать из своего дома. Не хотел расставаться с ними. А они этого не понимают. Почему они этого не понимают!
Он ничего не может сделать, чтобы заставить их понять его.
Саске иногда ненавидел себя за то, что он бессильный ребенок. Он ненавидел ребенка в себе, ненавидел растерянный взгляд своих глаз. Он никогда бы не почувствовал это, если бы месяц назад ему не сказали, что больше он не будет есть за одним столом со своей семьей.
Саске насилу отвел взгляд от чемоданов, те словно черные дыры затягивали его в себя, и взглянул на стол, где лежало еще нераспечатанное письмо. Пытаясь отвлечься от скребущей грусти, Саске неаккуратно, нервно разорвал край конверта, вытряхивая его содержимое на столешницу.
Это было очередное письмо Дейдары, пролежавшее здесь уже две недели.
Он учился там, где вынужден был теперь учиться Саске. Саске не мог сказать, что они с Дейдарой были дружны — это было настолько не так, насколько можно было себе представить, но почему-то ему приходили от него письма.
Саске догадывался, что его мать просила Дейдару писать их. Но зачем, если они были никто друг другу?
Саске прочитал письмо и положил его обратно в конверт, бессмысленно помяв его в руках. Дейдара писал каждый месяц одно и то же, а потом вечерами Саске и Куренай аккуратно выводили ответ, подбирая нужные слова, и Саске не понимал, зачем ему нужно это, он ненавидел делать это: притворяться, что у него есть друзья. Куренай всегда делала все, чтобы ее ребенок и Дейдара проводили время вместе. Но они были слишком разными.
Саске снова взглянул на чемоданы как будто в надежде, что во время чтения письма они испарились. Но они так же чернели у двери громоздкой горой. Они продолжали напоминать, что скоро они станут единственными близкими ему существами.
Саске не строил иллюзий насчет того, что заведет себе друзей, как твердила ему это мать: она пыталась его успокоить, но делала этим только хуже. Для него не было секретом то, что его характер был не из лучших. Саске был упрямым, гордым, необщительным, вспыльчивым, и у него не было потребности заводить друзей. У него были его родители, его дом, ему больше не нужен был никто, особенно сейчас.
Этот ужасный день прошел таким же ужасным образом: мучительно, тяжело.
Заснуть ночью не получалось: Саске все смотрел на чемоданы у двери, а те словно жгли его своей близостью. Ему казалось, что они подходят ближе к нему, ближе, ближе, они уже у его кровати, они вот-вот возьмут его за руку, схватят, стянут на пол, накинутся, сожрут, а Саске даже не сможет закричать, потому что его смерть будет неизбежной, как и то, что случится завтра.
В конце концов, он не выдержал: почти подскочил на постели, в отчаянии ощущая, как колотится у горла его сердце. Саске, затаив дыхание, порывисто встал с теплой кровати и резко шлепнул по выключателю, заставляя свет ударить по его воспаленным от недосыпания глазам.
Чемоданы стояли в углу, больше не угрожая смертью. Они казались мирными в этой оглушительной тишине дома. Саске оставил свет включенным, но обратно он не лег: его тошнило от собственной кровати, от простыни, от одеяла и от подушки. Ему казалось пыткой лежать на них.
Он уселся за стол. Открыл ящик и, поколебавшись с минуту, достал оттуда листок бумаги и карандаш. Саске не мог сказать, что любил рисовать, но это его успокаивало. Он раздраженно, грубо черкал лист бумаги, как будто тот был в чем-то виноват. Как будто он виноват в том, что завтра наступит. Как будто он виноват в том, что Саске не дают выбора. Как будто он виноват в том, что Саске страшно и обидно. Как будто он виноват в том, что Саске тошнит от собственной комнаты и собственного отражения в зеркале — отражения бессильного ребенка.
Внезапно раздался глухой треск.
Грифель карандаша сломался, не выдержав напора руки, и Саске остановился и вздохнул, как будто вынырнул из-под воды: перед ним чернел изрисованный вдоль и поперек лист.
Саске растерянно смотрел на него, как будто не понимал, что его появление его рук дело.
Он выпрямился и моргнул.
Он не знал, сколько времени прорисовал, но его внезапно оглушила тишина, которой он не замечал: в его голове прежде шумели мысли, а теперь их резко не стало, и Саске словно оказался в вакууме. Он успокоился, пока рисовал: все переживания, которые мучили его, вдруг сделались бесцветными и безразличными. Саске резко ощутил, что хочет спать, мучительно, чудовищно хочет спать, почти до изнеможения, как будто он не спал много ночей: он устал от самого себя и от слез, которые он сдерживал всеми силами весь этот месяц.
Саске забрался на кровать и, стараясь не смотреть лишний раз на чемоданы у двери, плотно закрыл глаза, закутываясь в одеяло. Сон обрушился мгновенно, как зверь из засады.
Но он был тяжелым и беспокойным, липким и мутным, больше похожим на пытку, чем на отдых.
Проснулся Саске из-за того, что кто-то настойчиво тряс его за плечо. Он вздрогнул и сонно открыл глаза, пытаясь сориентироваться. В комнате еще стояла вязкая предрассветная темнота серо-синего цвета, льющаяся из квадратного окна. Саске казалось, что он только что заснул, только что закрыл тяжелые, больные глаза, и теперь он с непониманием щурился, с сожалением ощущая, что беспокойный сон вымотал его еще больше, чем вчерашний ужасный день.
— Вставай, — прошептала Куренай. Саске нахмурил лоб, все еще отказываясь верить, что ему пора вставать, а этот глупый день все-таки пришел.
— Еще темно.
— Пять часов. В семь мы должны быть в школе. Поторапливайся.
Куренай ушла. Саске, наконец, сел, свесив ноги вниз. Ему было холодно и досадливо. Ему безумно хотелось спать. Его отяжелевшее тело едва шевелилось, дрожа и натягивая на себя одежду. Кое-как умывшись холодной водой, Саске спустился вниз, болезненно щурясь на яркий свет в коридоре.
Это последний раз, когда я проснулся здесь, вдруг подумал Саске. Он знал, что будет думать теперь об этом весь день. И следующий день. И тот, который придет за ним. И еще много, много дней.
На кухне с завтраком хлопотала мать и сидел отец. Они оба были бодры и вели себя как ни в чем не бывало, что еще сильнее укололо Саске. Ему внезапно захотелось закрыться у себя, забраться под одеяло, зарыться головой под подушку, чтобы не слышать их всех, чтобы не видеть их всех, чтобы не видеть, как его на много лет отправляют отсюда, чтобы не думать о том, что о нем тут будут говорить, когда станут получать его письма.
Но другого выбора не было. Ни единого шанса на то, чтобы здесь остаться, не было. Поэтому Саске, подавив в себе комок горечи и обиды, просто сел за стол, сказав:
— Доброе утро, отец.
— Здравствуй, — Фугаку отложил газету. — Готов?
— Готов, — солгал Саске. Да, готов. Готов убежать отсюда в свою комнату, запереться там и не видеть никого из них, никого из них, из тех, кто отнимает у него дом и родителей!
Саске знал, что должен быть благодарен, но никто не заставит его забыть о своих чувствах и испытывать благодарность к тем, кто разлучает его с домом.
Перед ним поставили тарелку с горячей кашей. Надо было торопиться, мать постоянно напоминала ему об этом, поэтому Саске неоднократно обжигался едой, как-то зло, с обидой запихивая ее себе в рот, как будто желая подавиться и наконец-то умереть, чтобы не продолжать мучить себя. Его тошнило, а когда отец пошел выносить чемоданы, Саске понял, что есть он больше не может.
Его одели в самую лучшую одежду — и Саске подозревал, что раньше она принадлежала тому самому Итачи, — вывели на красивое крыльцо дома, утопавшее в сливе. Затем подхватили его вещи, подвели к машине, что-то сказали, о чем-то попросили — Саске был словно во сне, он не понимал, что происходит вокруг него, ему казалось, что все это всего лишь его бред, фантазии, выдумки, что все это понарошку. Все это скоро закончится, надо всего лишь проснуться.
Но заканчиваться ничего не собиралось. Еще долго, мучительно долго.
Это говорили Саске его чемоданы, на которые он с враждой смотрел. Да, они говорили. Он слышал шепот их застежек и молний. Они уже жрут его, потому что подкрались к нему, пока он спал. Обгладывают его кости. А он не может сбежать от них, не может, хотя больше всего на свете желает того.
— Нас подвезет госпожа Микото, — вдруг сказала Куренай, и Саске, оглушенный этим шепотом, вздрогнул, словно в одну секунду снова возвращаясь в реальность. Он рассеянно посмотрел на хозяйку.
Микото стояла у автомобиля, отстраненно наблюдая, как Куренай и Фугаку погружают вещи. Она курила сигарету, медленным безразличным движением стряхивая пепел: Саске смотрел на это почти завороженно, как на ритуал, он очень редко видел, что хозяйка курит. Он вообще редко видел хозяйку, как и хозяина.
Микото была сегодня особенно бледна и болезненна. На ней было длинное классическое темно-синее платье и черное пальто с такими же строгими черными туфлями, но на фоне ее бледной, нездорового оттенка кожи такая одежда выглядела мрачно и как будто траурно. Впрочем, Саске не обращал на это внимания. Ему всегда нравилось, как одевается госпожа Микото, нравились ее длинные черные волосы и утонченное лицо, изящные пальцы и бледная кожа, мягкий голос и добрая улыбка. Они ему всегда нравились, но сегодня — нет.
Куренай говорила, что Итачи очень похож на свою мать, но Саске не мог никак ни подтвердить, ни опровергнуть эти слова: он не видел в доме ни одной фотографии сына Микото. Впрочем, ему было все равно.
Саске отвернулся, смутившись, когда понял, что Микото заметила, что он разглядывает ее, и улыбнулась ему, туша сигарету.
— Подойди, — внезапно позвала она, и Саске секунду колебался, прежде чем подошел.
От Микото пахло тяжелыми духами: она любила сильные, мрачные запахи, такие же темные, как ее одежда и волосы. Ее губы были накрашены темно-красной помадой, почти такой же, как у Куренай. Саске упорно молчал, пристально и бесстрастно смотря в улыбающиеся ему, добрые и темные глаза Микото. Ему не нравился запах ее духов, они душили его: он привык к тому, что мать никогда не пользовалась туалетной водой, и от нее пахло вкусной кухней и мылом.
— Как настроение? Готов ехать? — мягко спросила Микото. Еще от нее пахло табаком, но его горчинка хорошо сочеталась с тяжелым запахом духов.
— Да, — ответил Саске. Теперь он завороженно смотрел на то, как хозяйка беспокойно теребит кольца на своих руках. Они были красивыми, Микото любила перстни. Большие, с крупными красными или черными камнями. Они были какими-то странными, необычными, почти мистическими на этой бледной узкой руке, но Саске в это утро все казалось другим, словно из ужасного сна, который схватил его и теперь не отпускает, не давая ни закричать, ни проснуться.
— Я надеюсь, что ты будешь хорошо учиться и станешь гордостью своих родителей.
Саске так и не ответил: когда он готовился произнести очередное вызубренное «да», Микото погладила его по голове и открыла дверь своей машины, которая словно говорила ему, что пути назад больше нет.
Саске неожиданно ощутил, что ему неприятны все люди вокруг, кроме его родителей, что его тошнит от всего, что происходит вокруг. Он смотрел в усталое и вместе с тем ласковое лицо Микото, смотрел на то, как его мать и отец укладывают его последний черный чемодан, смеющийся в голос над ним; смотрел на поместье, на сад и лес вдалеке, смотрел на окно своей комнаты, на сливы у крыльца, и наконец понял, что не желает ничего из этого видеть. Он ненавидел и лицо Микото, и ее деньги, и свою кровать, и чемоданы, и поместье — все, все, все!
Саске быстро сел в машину, сжав кулаки: ему хотелось расплакаться, ему едва удавалось сдерживать горькие рыдания, ему еще никогда не было так плохо, обидно, мучительно зло и тоскливо. Его еще никогда не бросали близкие люди, он еще никогда не расставался с ними, не терял дорогие связи, и вот это случилось, а он еще ребенок и ничего не может с этим сделать. Ничего.
Но больше черные чемоданы никогда не напугают его. Хватит! Саске не позволит сделать им это. Он вырастет и больше не будет этим беспомощным мальчиком, растерянно и умоляюще смотрящим с зеркала. Когда-нибудь это обязательно случится.
Наконец, мучительные сборы окончились. Куренай села рядом с сыном, Саске попрощался с отцом и в последний раз взглянул на поместье.
Это был его дом, и он любил его, но его дом отторгал его, и он начинал его болезненно ненавидеть, почти до слез, почти до ярости и бессилия.
— Поспишь? — улыбнулась Куренай, притягивая Саске к себе и отвлекая его от тяжелых мыслей. Он отрицательно покачал головой.
Некоторое время они молчали, пока Саске не поднял голову и не взглянул на мать:
— Мы будем писать друг другу письма?
— Если хочешь, то да.
Саске промолчал, отвернувшись в окно. За плечи его продолжала обнимать мать, а нос заполнил запах траурных духов Микото.
В машине укачивало. Саске долго сидел, бессмысленно смотря на мелькающие за окном деревья, пока они, еще охваченные предрассветными сизыми сумерками, не смазались в одно большое черное пятно, и Саске, вопреки своему желанию не спать, все же незаметно для самого себя заснул, согревшись на груди Куренай.
***
После этого короткого сна, не продлившегося больше часа, Саске чувствовал себя бодрее, и все его неприятные чувства, ноющие в груди, неожиданно застыли с лучами солнца: слезы больше не наворачивались на глаза, дышать было легче, злость и бессилие сменились апатией и холодным спокойствием.
Стало совсем светло, воздух тоже уже не был таким колюче-прохладным: он стал прозрачным, мягким, но продолжал быть свежим. Асфальт был еще холодным, но сырость с него успела испариться и раствориться вместе с утренним туманом.
Саске высадился на стоянке у школы. Она была большая и шумная, и этот шум раздражал Саске, не привыкшего к нему: дома всегда было тихо.
Чемоданы выгрузили, Куренай на прощание обняла сына, внимательно и осторожно вглядываясь в темные глаза Саске. Они смотрели на нее так, как будто хотели попросить о чем-то в последний раз, но Саске молчал: он держал мать за руку, делая усилия, чтобы наконец отпустить ее. Потом он все-таки сделал это, и Куренай уехала, всю дорогу, пока это было возможно, помахивая рукой в окно.
Саске тоже забрали со стоянки. Если бы его не забрали, он стоял бы там до тех пор, пока не умер.
Саске толком не помнил и не понимал, куда его вели потом, что говорили, как он внезапно оказался среди группы других, таких же испуганных и ревущих детей в сопровождении улыбающейся молодой учительницы, которая только и делала, что своим веселым голосом пыталась отвлечь своих подопечных, но те плакали только еще сильнее, а Саске молчал, не в силах ощутить в этой суматохе самого себя. Их всех вели по школе, потом по общежитию, показывая, где классы, где столовая, где комната отдыха, где личные комнаты, где санузел, где двор, как будто сейчас это кого-то из них волновало. Им озвучили распорядок дня, дали расписание, Саске как будто бы их слушал, а как будто бы — нет. Он еще не верил в то, где он находится. Даже когда очутился в своей комнате с назойливым соседом и лег спать в конце этого ужасного дня — не верил и не понимал.
Он был уверен, что проснется дома. Он был уверен, что увидит своих родителей. Он был уверен, что это сон, и эта прекрасная жизнь не такая жестокая, чтобы обманывать его так.
Но будильник прозвенел слишком неожиданно, Саске снова не помнил, как прошла ночь. Он открыл глаза и обнаружил себя не дома, не в своей постели, и вдруг с упавшим сердцем как никогда ясно осознал: так будет всегда.
Теперь он навсегда один вместе со своими черными чемоданами.
Его сосед по комнате, кажется, его звали Узумаки Наруто, все не просыпался, что-то мыча себе под нос. Но наконец даже он сполз, почти с закрытыми глазами лениво пытаясь нашарить свою одежду. А следом за ним встал Саске, дрожа всем телом от холода их пустой комнаты.
Это была его новая жизнь в полном одиночестве, наедине с детскими страхами и обидами, и ему придется с ней смириться, хочет он того или нет.
Саске хмуро смотрел на унылые и сонные лица, которые маячили около умывальников. Кто-то продолжал беспомощно плакать. Наруто выглядел заспанным, невыспавшимся, сонным, постоянно зевал и, кажется, все никак не мог понять, где он и что делают все эти люди вокруг него. Пока Саске умывался, он неподвижно стоял рядом с ним с полузакрытыми глазами, как будто дожидаясь своей очереди, но когда Саске закончил, то Наруто только лишь как-то неуклюже потер глаза и вяло пошел за ним, даже не понимая, что не ополоснул лицо водой.
Но когда их выгнали на улицу, проснулись все, даже Наруто.
Саске знал, что навсегда запомнит это серое утро в половину седьмого, этот холод, пробирающий до костей, сырость и толстые, косматые тучи над своей головой, которые грозились вот-вот разорваться ливнем; запомнит стадион с ровными, выкрашенными дорожками, запомнит свою холодную темно-зеленую спортивную форму, в которую были одеты абсолютно все; запомнит ноющую боль в боку от бега, крик учителя; запомнит желание спать, закрыться где-то и запомнит невероятное чувство одиночества в груди — чувство ада, с которым он будет жить все эти годы, которое будет жрать его изнутри, в животе, которое будет пить его кровь, мучить во снах, преследовать в истерике каждую секунду.
Да, этот день и это утро он будет помнить всегда.
Он запомнит завтрак, плотный, сытный, из жареного хлеба, яичницы, рыбного супа, но, как Саске в дальнейшем откроет для себя, совершенно обыденный, неизменный день ото дня: запах рыбы Саске будет ненавидеть всю свою жизнь. Запомнит горячий чай, горький и крепкий, который согреет его. Запомнит боль в ногах, усталость, головную боль в висках и лбу и лицо Наруто, с аппетитом жующего свою порцию, перемазанного в джеме с тоста. Мимо прошел Дейдара, взмахнув рукой, и Саске почувствовал облегчение, когда этот человек прошел мимо него. А еще он почувствовал облегчение, когда понял, что больше не будет получать от него глупые письма и писать под диктовку матери еще более глупые ответы.
Но лучше всего Саске запомнит первый в своей жизни урок.
В дальнейшем он поймет, что во всем, за что ему будет доставаться в этой школе, в основном будет виноват Наруто. Саске не понимал, что этот человек от него хочет, что ему нужно, почему именно их обоих поселили вместе. Но Наруто преследовал его всюду: он что-то рассказывал, что-то требовал, постоянно привлекал к себе внимание, шумел, говорил идиотские вещи, а Саске просто молчал, хмуро смотря на него и желая, чтобы его оставили в покое: ему не нужны были друзья, а особенно такие. Но Наруто был его крестом в этой школе, и Саске, несмотря ни на что мужественно, стиснув зубы, влачил его на себе.
Начал он на том первом уроке, на котором кроме Саске, к сожалению, никто ничего не мог понять, а особенно Наруто. В дальнейшем выяснится, что Наруто никогда ничего не мог понять, даже когда пытался.
Он откровенно ничего не понимал и даже не пытался сделать вид, что это не так. Он со скучающим видом, с глазами, полными грусти и тяжелого понимания, что так пройдут долгие годы, смотрел на учителя Ируку, а потом, шмыгнув носом, пододвинулся ближе к Саске, и тот, искренне стараясь слушать учителя и не смотреть на своего соседа, нутром почувствовал, о чем его сейчас попросят.
— Поможешь мне потом с уроками? — прошептал Наруто и улыбнулся во весь рот, как будто его кривая улыбка была способна ослепить. Саске хмуро посмотрел на него.
Наруто, наверное, хотел спросить, дадут ли ему списать, но сказать прямым текстом не догадался, поэтому Саске, вдруг понимая, что это будет повторяться постоянно, обреченно вздохнул и отвернулся:
— Да.
— О, спасибо, спасибо, спасибо, датте байо! — тут же просиял Наруто, улыбаясь еще шире. — А ты…
— Не мешай, — отрезал Саске, даже не поворачиваясь.
— Но…
— Ты можешь помолчать? — внезапно разозлился Саске, изо всей силы, до боли сжимая в руке ручку. — Я…
— Учиха!
Голос учителя Ируки заставил Наруто и Саске чуть ли не подпрыгнуть.
Первый быстро уставился в свою пустую тетрадь, каким-то странным взглядом прожигая ее белые листы, как будто на них могло появиться то, что спасет его от наказания; а Саске, не опуская головы, как-то смело, холодно и неожиданно гордо смотрел на подходящего к нему учителя с линейкой в руках.
Саске знал, что не был виноват. Не он затеял этот разговор, не он ни черта не понял в простом материале, не он старался сделать все, чтобы не слышать объяснение учителя. Но Саске так же понимал, что сейчас его накажут, потому что он нарушил одно из главных правил: не разговаривать на занятиях.
Раз так, раз этого не избежать, то Саске нечего бояться. Он не позволит себе бояться или унижаться, ведь он не виноват, ведь за него никто не вступится здесь, кроме его самого. Он больше не посмеет бояться ни черных чемоданов, ни дорог, ни учителей с линейками в руках, потому что если он не даст им отпор, то погибнет, ведь он один и никто не поможет ему больше.
Учитель Ирука подошел и встал рядом, хмуро смотря то на Саске, то на Наруто, все еще не поднимавшего свою голову. Он медлил, как будто пытался понять, кто из них двоих сорвал урок, но все-таки его выбор пал на Саске.
— Ты разговаривал? — спросил учитель Ирука у него, у того, чьи холодные и спокойные глаза, глаза не шестилетнего ребенка, смотрели на него в упор, смотрели так же пристально и внимательно, как когда-то давно на Итачи. Они по-прежнему доставляли тем, кто смотрел в них, чувство неуюта и скованности.
— Да, — ответил Саске, чувствуя на себе взгляды одноклассников.
— Что же ты сказал?
— Я сказал, что помогу Наруто разобраться с материалом.
— Встань, — уже более мягко сказал Ирука, тем временем с укоризной смотря на Наруто. Тот украдкой поглядывал то на своего соседа, то на учителя одновременно с любопытством, страхом, виной и удивлением.
Саске встал, выпрямившись около парты, которая была ему по пояс. Его глаза, полные немого упрямства, все так же прожигали учителя.
— Запомни это правило. При ответах тоже надо вставать, — сказал Ирука, глубоко внутри смущенный открытым взглядом Саске. Тот все еще молчал. — На уроках мы не разговариваем, а молча слушаем учителя. Я понимаю, что это твой первый день и трудно сориентироваться, но наказание должно быть наукой для тебя и других. Протяни, пожалуйста, руки.
Да, Саске не ошибался. Он получит наказание, хотя не был виновным. Это будет не один раз, Саске это знал. Знал, и ему снова становилось на душе зло, тяжело и тоскливо.
Он не был виноват. Он ни в чем не был виноват: ни в том, что находится здесь, в этом ужасном месте; ни в том, что сейчас его ударят так, что он долго еще не сможет писать правой рукой; ни в том, что он один. Саске не был виноват, но почему-то именно он должен был влачить на себе все эти горечи, но почему?
Это несправедливо. Но кого это волнует. Кого? Даже Саске уже это не волновало.
Он молча вытянул руки, смело, без колебаний, повернув ладони вверх — давайте, что тянуть, это дело привычки. Учитель Ирука крепче сжал линейку и замахнулся.
Боль была как взрыв: резкой, прожигающей ладони до костей, горячей и быстрой. Саске только резко втянул в себя воздух и прикусил нижнюю губу, когда с этим ударом что-то вздрогнуло у него в груди.
Господи, его били впервые в жизни. Впервые и ни за что. Саске запомнит этот удар навсегда, хотя это повторится еще не раз.
— Садись, — учитель Ирука с сожалением взглянул на красные ладони своего ученика и вернулся к доске, не пытаясь скрыть в своей походке расстроенные чувства.
Саске медленно опустился на место. Все вокруг глядели на него, но он снова взялся ноющими, горящими руками за ручку и вернулся к учебе, как никогда ярко понимая, что это единственное, что поможет ему здесь не изгрызть самого себя.
***
— Его уже пять раз наказывали за провинности.
Куренай с досадой вздохнула, все еще держа в руке письмо и задумчивого смотря на стол, как будто он знал, за что и почему наказывали Саске, всегда тихого, послушного и исполнительного ребенка. Да, он был упрям. Да, он мог не ладить со своими сверстниками, потому что считал себя лучше их. Но при этом он всегда был дисциплинированным и усидчивым.
Фугаку заканчивал завтрак и собирался уходить. Он никак не отреагировал на то, что сказала его жена, хмуро, как перенявший эту черту Саске, продолжая заниматься своими делами.
— Пять раз, — повторила Куренай как будто сама себе, чтобы окончательно убедиться в этой цифре. Фугаку только один раз взглянул на нее исподлобья. — Я не понимаю, почему. Может, не стоило его туда отдавать? Он не такой, как Итачи.
Фугаку, наконец, отложил завтрак, скрестил руки на груди и строго посмотрел на свою жену.
— Раз наказывают, значит, виноват, — хрипло отчеканил он, как будто желая раз и навсегда оставить подобные разговоры. — Я верю в своего сына, и хлопнуть линейкой по руке — это не наказание, а щелчок по носу, и Саске это понимает, раз не жалуется. Он — мужчина, а не девчонка. Он должен отвечать за свои поступки и должен уметь терпеть и учиться мужеству.
Куренай коротко взглянула на Фугаку, наконец, твердо отложив письмо. Она кивнула головой, понимая, что ее муж говорит правильно, и Саске преодолеет все трудности, потому что они сделают его сильнее: кого-то, может, не сделают, но его — да. Но сердце Куренай было женским, и, несмотря ни на что, оно беспокоилось.
— Я тоже в него верю, — сказала Куренай. Саске должен знать, что его близкие верят в него и любят его даже тут, на большом расстоянии.
Фугаку встал из-за стола и перед тем, как выйти, добавил:
— Пусть учится дисциплине. Это его будущее. Это все, чему он должен сейчас уделять внимание.
Куренай поглядела мужу вслед, ничего ему не ответив.
Теперь, когда Саске уехал, она стала выпивать еще больше. Она делала это по вечерам, на кухне, когда уже не оставалось никаких дел, когда в доме гудела тишина. Она брала в основном пиво, иногда ликер, очень редко вино. Было это плохо или хорошо — ей было все равно. Алкоголь был ее слабостью, и она ей потакала.
Куренай убрала со стола, спрятала в карман фартука письмо Саске, принялась готовить обед. Разогрела сковороды, поставила кастрюли с водой, вытащила из холодильника зелень и рыбу, из шкафа — приправы и крупы. В холодильнике оставалось всего две бутылки пива, она заметила это лишь сейчас. Их хватит на сегодня и завтра или только на сегодня, как получится.
Куренай, смотря на их янтарное стекло, думала о том, что скучает по своему сыну, скучает по его голосу, лицу, по его глазам и молчанию. Но Фугаку был прав. Саске должен выучиться и выбраться из той жизни, которую вели они. Это был его единственный шанс.
Оставалось надеяться, что Саске это рано или поздно поймет.
В последний момент Куренай увидела, задумавшись о сыне и почувствовав, как из открытого холодильника тянет холодом, что она не принесла из погреба овощей. Микото их любила, поэтому их отсутствие нельзя было проигнорировать.
Взяв в руки плетеную корзину и уменьшив газ на большой и чистой плите, Куренай, не глядя, рывком повернулась к выходу, как вдруг столкнулась с кем-то.
Этот кто-то в попытке удержаться схватился за ее локоть, и Куренай, вздрогнув, подняла свое лицо, внезапно теряясь от изумления.
— Господи, это ты?
Итачи еще в верхней одежде, в строгом сером пальто и таком же сером шарфе, вежливо, бесцветно улыбнулся, наконец, отпуская Куренай, и они отошли на два шага друг от друга.
— Здравствуйте, — поздоровался Итачи незнакомым, чужим голосом: низким, бархатным и все таким же спокойным.
Куренай должна была признать, что Итачи, этот взрослый ребенок, очень сильно изменился за все эти годы, пока они не виделись, и если бы она случайно встретила его на улице, то прошла бы мимо и никогда бы не узнала, даже не взглянула бы в его сторону. Ему было всего двенадцать, да, этому взрослому ребенку было всего лишь двенадцать, с трудом припоминала Куренай, но он выглядел намного старше своих лет. Он был высоким и худым, даже несмотря на то, что на нем было пальто, его худоба бросалась в глаза. Но эта худоба была красивой, почти эстетичной. На губах Итачи покоилась спокойная, едва заметная вежливая улыбка, больше похожая на выражение сожаления, больше дежурная, чем искренняя. Волосы отросли и теперь были собраны в низкий хвост. Не изменились лишь его темные глаза: они были все так же застывшими в выражении холодного спокойствия и равнодушной сосредоточенности.
Итачи все молчал, наверное, ожидая, когда Куренай опомнится от своего изумления, а потом мягко улыбнулся, сдержанным жестом кивая на стул:
— Я присяду?
— Конечно!
Куренай с удивлением продолжала наблюдать за тем, как садится Итачи, как в детстве складывая руки перед собой на столе и оглядываясь по сторонам. Наверное, этот дом казался ему чужим и незнакомым, как и люди в нем, как и он сам для всех людей здесь. Сколько он тут не был? Пять лет? Шесть лет?
— Ты даже не предупредил нас, что приедешь.
— Я хотел сделать родителям сюрприз, — ответил Итачи, все еще внимательно смотря по сторонам. Наконец, он остановился взглядом на Куренай, которая так же села напротив, все еще прижимая к груди корзину для овощей. Она смотрела на Итачи и все никак не могла отвести от него глаз: она всегда любила его, этого взрослого ребенка, и его неожиданный приезд внезапно принес ей ощущение спокойствия, которое она потеряла с того дня, как уехал Саске.
— Ты приехал навсегда?
Итачи покачал головой.
— Нет. Я завтра снова уезжаю в столицу. Я буду учиться в юридическом университете.
— Ты сам выбрал его?
— Нет, отец сказал, что это нужно для бизнеса, — пояснил Итачи.
Куренай с пониманием кивнула головой. За Итачи тоже все всегда решали, но она была права, когда говорила, что Саске — не Итачи, и с ним не будет так просто.
Итачи всегда спокойно относился к тому, что ему предстоит. Или только делал вид того, но в любом случае он никогда не показывал, что ему что-то не нравится. Нельзя было также сказать точно, интересно ли ему то, что для него выбирали, но он всегда старался, всегда делал все, что от него ожидали и даже больше того, потому что Итачи знал, что ему это нужно и, главное, сам хотел того.
Саске тоже знал, что ему это нужно, когда его били линейкой по руке, когда он ощущал на себе виноватый взгляд Наруто, но он не был Итачи, он не хотел такой жизни, ему было больно уезжать отсюда, и он показывал это так сильно, насколько ему позволяла его еще детская гордость.
Куренай до сих пор видела его умоляющий взгляд, когда пила очередную бутылку пива перед сном.
Минута прошла в молчании. Куренай, наконец, отложила корзину, решив, что надо быть гостеприимной; она предложила остаток завтрака, налила чай, поставив его Итачи. Тот снял пальто и шарф, молча начал пить, думая о чем-то своем: несмотря на годы, проведенные вдали от дома, он остался все таким же молчаливым и задумчивым, все так же находился в себе и в своих переживаниях, неизвестных никому, кроме него самого.
— Как вы поживаете? — наконец, спросил Итачи, взглянув на Куренай. Та пожала плечами.
— Все хорошо.
— А ваш муж?
— Тоже.
— А остальные? — помолчав, снова тихо спросил Итачи, не отводя взгляда от поверхности стола. Куренай опять пожала плечами.
— Дейдара давно учится в школе-пансионате, его отец живет все так же.
Итачи снова замолчал. Он прожигал взглядом свой чай, а потом поднял голову вверх.
Тут, поймав его взгляд, взгляд, который был хорошо известен ей уже много лет, Куренай внезапно поняла, что хотел Итачи, что именно он хотел узнать, что он так и не смог сказать прямо, как не мог говорить когда-то давно, когда был еще ребенком. Но Куренай ничего не успела сказать: вопрос, так и не слетевший до этого с чужих губ, все же раздался на кухне, где шипели сковороды и бурлили кастрюли:
— А ваш сын?
— Он уехал в школу, где учится Дейдара. Мне жаль, ты чуть-чуть не успел.
— Да, действительно, жаль, — Итачи вежливо улыбнулся, но Куренай увидела, как расстроенно и в то же время с облегчением дрогнули его тонкие бледные губы, а пальцы на чашке расслабились.
— Можешь зайти в его комнату, — предложила Куренай, хотя и сама не понимала, чем это поможет и зачем это нужно.
Итачи молча кивнул. Он медленно встал, взял в руки свое тяжелое серое пальто. Куренай вытащила из кармана фартука письмо и протянула его вперед.
— Это от Саске. Можешь почитать, если интересно.
Итачи снова рассеянно кивнул, без единого слова взяв письмо в руки.
***
Итачи вошел в маленькую комнату и запер за собой дверь.
Небольшое квадратное окно с широким подоконником было плотно закрыто и задернуто белой, полупрозрачной занавеской. Со двора не доносилось никаких звуков, из дома — тем более: в поместье всегда было тихо, как на кладбище, но всех это устраивало.
Воздух в комнате был сперт, дышать было нечем. На мебели и полу уже собрался легкий налет пыли.
Комната уже была нежилой: с кровати убрали все белье, подушку и одеяло, на голом белом матрасе лежал толстый шерстяной плед. Стол был абсолютно пустым, убрали даже лампу, стул — задвинут, платяной шкаф — плотно закрыт, ковер — скатан и убран под кровать. В углу, рядом с большим черным мешком стоял небольшой ящик без крышки, наполненный игрушками: их собирались вот-вот убрать. Итачи, помедлив, подошел к нему. В ящике он узнал некоторые из своих игрушек, которые, как оказалось, достались Саске, но в которые сам Итачи никогда не играл.
Легкая грустная улыбка легла на его губы.
Что он хотел, когда ехал сюда, когда шел в эту комнату, Итачи не знал и сам. Он спрашивал себя, но ответа найти не мог. Он не строил себе никаких иллюзий и прекрасно понимал, что даже если бы и застал Саске здесь, то тот бы его не узнал, прошел бы мимо, и они так и продолжили бы быть чужими друг другу, но Итачи не хотел обманывать себя и не хотел не признаваться в том, что он все эти годы был привязан к тому маленькому чужому мальчику, которого когда-то привезла женщина в красном, и просто хотел его увидеть, чтобы убедиться, что это не его выдумки, и этот мальчик, который однажды ворвался в его сердце, действительно существует. Только и всего.
Саске был призраком, который жил в Итачи, и тот не мог ничего с этим сделать.
Саске был призраком его прошлого, призраком его дома и детства, призраком его мечты и желаний, призраком его жизни и души, призраком, у которого был прямой взгляд, который невозможно забыть, и Итачи хотел наконец-то встретиться с ним лицом к лицу и освободить себя раз и навсегда от мыслей о нем. Он забыл, как выглядит его призрак, но он не забыл то тепло, которое дарил ему этот фантом — это тепло раз и навсегда привязало Итачи к этому дому, и теперь уже ничего с этим не сделаешь.
Только вот призраков не существует. Это все сказки. Это все ложь. Это все иллюзии. И того маленького мальчика с прямым и пристальным взглядом тоже не существует — он, действительно, призрак, сказка, фантазия, ложь, непонятный, почти надуманный образ, за который Итачи почему-то всегда цеплялся, которым он был болен. Сейчас этот маленький мальчик стал большим, достаточно большим, чтобы жить вне дома, он другой, и Итачи отчасти был рад, что образ, который его сердце сохранило где-то в своей глубине, не вытеснится другим, тем, который может не понравиться.
Пусть Итачи всегда помнит этого чужого мальчика глупым младенцем, который всего лишь на год, но заменил ему младшего брата. Пусть этот призрак останется теплым призраком, прекрасным, далеким и нереальным.
Итачи подошел к пустому столу, выдвинул стул и сел на него. Окно рядом ярко белело, задернутое тюлем. Из него можно было увидеть сливы у крыльца, бескрайнее небо и лес вдали — и ни одного дома на широком горизонте. Из него можно было ощутить запах пыли, травы, сухих листьев и свежего, холодного ветра.
Поколебавшись, Итачи открыл первый ящик стола, заглядывая туда. На его дне лежала ровная стопка изрисованных листов, и кроме нее и наглухо закрытого пенала ничего больше не было. Итачи достал листы и с любопытством просмотрел каждый из них. Это были детские рисунки. Иногда попадались почти до дыр исчерканные черными ручками листы.
Итачи сложил их обратно ровно так, как они лежали: ровно, край к краю, в верхний правый угол ящика. Он знал, что Саске не вернется сюда еще много лет и вряд ли вспомнит, как лежали здесь его вещи, вряд ли вспомнит об их существовании, но все равно он хотел, чтобы все было так, словно никто ничего здесь не касался: ему не хотелось вмешиваться в безжизненную пустоту этой комнаты.
Во втором ящике в полном одиночестве лежал пыльный альбом. Итачи не знал, имеет ли он право смотреть чужие семейные фотографии, но когда на одной из них он увидел младенца Саске, то не смог побороть свое желание пролистать все страницы.
Вопреки своим ожиданиям Итачи смотрел на снимки, где ему попадался Саске, равнодушно, с удивлением не замечая в своей груди ни единого намека на ностальгию или легкую, приятную и светлую тоску, которую он испытывал по дороге в поместье. Фотографии были холодными и безжизненными, поддельными и безмолвными, а фантом, который вгрызся куда-то вглубь, в самый дальний уголок сердца, — этот фантом был теплым и живым, горячим и настоящим.
Он жил с Итачи все это время. Итачи спал с ним, ел с ним, учился с ним, болел с ним, дышал с ним, он всегда был рядом, он никогда, ни на минуту не отпускал Итачи, и тот не понимал — хорошо это или плохо, болезнь это или норма, непонятная ему одержимость или тоска по семье и прошлому.
Но фотографии были холодными, и они не заставляли жить с ними.
Холодными были и темные глаза шестилетнего мальчика, которые смотрели на Итачи с последней фотографии. Они смотрели все так же прямо и пристально, как и много лет назад, и Итачи внезапно неловко улыбнулся, когда узнал этот взгляд, который всегда доставлял ему неуют, который подчинил его себе и завоевал его. Да, этот ребенок и правда вырос, очень вырос, и Итачи вдруг стало горько.
Интересно, этот мальчик с холодным и прямым взглядом найдет себе тех самых друзей, которых родители обещали когда-то самому Итачи? Итачи их так и не нашел. Он знал, что никогда не найдет их ни в школе, ни в первом университете, ни во втором университете, куда обязательно поступит после окончания первого. Потом у него будут коллеги, подчиненные, но друзья — их не будет. Итачи знал, что это его вина — его желание погрузиться в учебу с головой, его желание жить с несуществующими призраками, его вина цепляться за то, чего уже нет и никогда не будет.
Он все вглядывался в лицо Саске, в его детское лицо, где, несмотря на это, ярким отпечатком просматривались взрослая серьезность и холод.
Итачи был рад, что не столкнулся сейчас с Саске. Он не знал бы, что ему сказать, когда он увидел бы его пристальный взгляд. Когда узнал бы по темным глазам, что для Саске он не является таким же фантомом, таким же теплым воспоминанием из прошлого, а лишь чужим, безликим человеком, и Итачи грустно улыбнулся: он с самого начала знал, что они всегда будут чужими, но и это тоже его вина — вина, что он позволил призраку поселиться в своей груди и занять место всех его возможных братьев и сестер, всех его возможных друзей, всей его жизни.
Это ужасно. Ужасно.
Итачи, как будто не выдержав, захлопнул альбом, убрал его на место, прогремел ящиком, закрывая его и не решая коснуться его снова. Посидев еще с минуту так, неподвижно, он вдруг рывком встал и вышел из комнаты, быстро спускаясь вниз по лестнице, почти бегом, почти в непонятном ему отчаянии и даже не закрыв за собой дверь, не задвинув стул.
Когда Итачи нетерпеливо зашел на кухню, пытаясь унять свое клокочущее дыхание, Куренай уже вернулась из подвала и резала овощи, собрав свои темные волосы на затылке. Она обернулась и аккуратно вытерла руки о фартук, стараясь не пачкать ни его, ни свое платье, но сказать ей ничего не дали: Итачи что-то достал из кармана брюк и протянул его вместе с письмом, которое он так и не открыл.
Если бы он его прочитал, то у него не осталось бы ни единой надежды на то, что этот призрак все же покинет его.
— Что это? — спросила Куренай, повертев в руках цепочку с брелоком на ней.
— Я покупал для Саске, — ответил Итачи. Да, он купил это для того, кого не существует. Он болен, он просто болен!
— Он символизирует веер, который раздувает огонь, — добавил Итачи.
Куренай взглянула на него, но тот отвел свои глаза.
— Я передам, — пообещала Куренай.
— Не говорите, что это от меня, — попросил Итачи и, не дождавшись ответа, так же быстро вышел.
После того, как его шаги смолкли, в кухне остался только скрипучий треск сковород.
***
В день, когда Саске приехал в общежитие университета, он держал в руках два черных чемодана. Их подарила ему мать на последний день рождения. Старые Саске выкинул в тот же день: он их ненавидел всеми фибрами своей души.
Школа за эти годы научила его многому. Например, тому, что всему рано или поздно приходит конец. Черные чемоданы в руках являются неопровержимым тому доказательством.
Но тем не менее ничего не забывается. Саске тоже является неопровержимым тому доказательством.
Он не забыл подъемы в шесть утра, пробежки по утрам, холод, желание есть, спать, кричать на каждого, кто путается под ногами; не забыл однообразного завтрака, который отбил охоту есть по утрам; не забыл наказаний, ударов по рукам и лишения ужина; не забыл то, что его в одиночестве оставили жить со всем этим.
Да, теперь все позади, но это не забыто. Никогда не будет забыто. Никогда не перестанет жрать Саске изнутри, злить, раздражать, выматывать его.
Он стоял с черными чемоданами около своей комнаты в общежитии университета. Снова один, снова на новом месте, снова как чистый лист бумаги — без налета ностальгии по другим людям, по старым местам, без друзей, как будто начал новую жизнь, которая повторит старую, и так будет продолжаться бесконечно, назло всем, назло самому Саске. Напротив него стоял, слишком добродушно улыбаясь, его будущий сосед, уже поселившийся сюда: все, как и прежде.
Саске прошел мимо него, просто поставив вещи около своей кровати.
Он не стал заезжать домой перед тем, как приехать сюда. Он не хотел видеть место, где зародилось его одиночество, его сумасшествие исчерканных и изрисованных в порыве ярости и боли листов. Нет, он никогда не хотел его видеть.
— Привет, — поздоровался тем временем сосед, встав рядом. Саске обернулся.
— Привет, — угрюмо кинул он.
Сосед продолжал улыбаться.
— Будущий художник?
— Да, — в том же тоне ответил Саске. Он не понимал смысла этого вопроса: и так понятно, на кого он учится, раз находится сейчас здесь. Как это глупо пытаться начать разговор таким образом. Как это жалко, бессмысленно, бесполезно, как те письма, которые Куренай заставляла их с Дейдарой писать друг другу.
— Я — Сай, — продолжал улыбаться сосед.
Все бессмысленно. И имя этого человека, и он сам, и это место, и сама жизнь.
Но Саске ничего не оставалось, как пожать протянутую ему руку и холодно ответить:
— Саске.
Но когда-нибудь ему все равно придется вернуться в поместье. Придется вернуться к этому призраку своего детства, с которым он так не хотел прощаться и который он сейчас ненавидел так сильно, насколько сильно когда-то его любил.