Глава 3.
30 августа 2016 г., 09:02
Начало теплого сентября медленно перешло в начало холодного октября. По ночам шли нескончаемые дожди, барабаня по крыше поместья; по утрам почти полностью облетевший сад и низину у леса окутывал сырой и густой туман, который, казалось, подбирался к дому и пролезал в самые его стены.
Саске все еще ждал звонка, который спасет его из этого проклятого места. Ему все еще казалось, что стены его комнаты щупают его, давят на него, и он не мог подолгу находиться там. Он выходил из своей комнаты, пытался найти место, где сможет заняться своими делами наедине с собой, и успешно избегал всех, даже своей матери, пьющей по темным вечерам, но встреч с Итачи он избежать не мог.
Сначала Саске казалось, что это происходит случайно. Они случайно здороваются по утрам, случайно обедают вместе на кухне, иногда в полном молчании; случайно оказываются в одной библиотеке, где каждый был занят своими делами; случайно начинают о чем-то говорить. Но потом Саске понял, что это не случайно. Это его ноги вели его туда, где был Итачи.
Иногда Саске шел по звуку его шагов. Он шел за ним медленно, осторожно, незаметно, мягко ступая в сумерках пасмурного дня как тень, шаг в шаг, злясь на самого себя: зачем, зачем он это делает? Зачем он говорит с ним? Зачем он ест с ним за одним столом? Зачем он пытается снова, как будто случайно встретиться с его темными глазами, так похожими на глаза самого Саске? Саске не знал, но шел по звуку мягких шагов, понимая, что если не сделает это, то нечто внутри него, нечто тягучее и ледяное поглотит его окончательно. Он старался не слышать его шагов, старался уйти от них, но они стучали в его голове, даже когда он в ярости запирался в своей комнате и закрывал руками уши, и у него не оставалось другого выбора, кроме как искать их. Саске шел, шел, шел, пока вдруг не натыкался на самого Итачи, пока не сталкивался с ним лицом к лицу в коридоре, глаза в глаза. И они снова проводили все время вместе. Молча. В тишине. Но вместе.
Саске старался не думать, почему делает это, объяснений все равно невозможно было найти. Он только знал, что рядом с Итачи ему было действительно спокойно, и старые обиды и страхи больше не пытались напасть на него. Саске было спокойно, и ему нравилось это приятное, умиротворяющее чувство под сердцем, по которому он так изголодался и которое впервые ощутил рядом с этим молчаливым, понимающим его человеком.
Саске сидел и рисовал в кресле, делал наброски, эскизы, зарисовки, слушал музыку в наушниках, а Итачи сидел в другом углу комнаты: он читал или занимался поручениями отца. Иногда он пил при этом кофе. По средам и пятницам чаще всего чай. Он не забирался с ногами на кресло. У него была дешевая одежда, которую можно купить в любом секонд-хенде, и это странно для человека с такими деньгами. Он мало ел, чаще всего перекусывал наспех сделанными бутербродами. Он не любил холод, и стоило наступить вечеру, как он тут же одевался теплее. Иногда он собирал волосы в хвост, даже не причесывая их: на макушке они топорщились как у школьницы.
Саске не понимал, зачем он подмечал все эти мелочи.
Он иногда — на самом деле почти постоянно — с интересом и любопытством смотрел на Итачи поверх своих листов: да, он чувствовал себя в безопасности. Он знал, что его мир никогда не преступят без спроса, никогда не влезут ему в душу, он чувствовал себя владеющим ситуацией, поэтому начинал сам ненароком что-то говорить, ненавязчиво, прохладным тоном, как будто между прочим, но так, чтобы его слушали, чтобы на него обратили внимание, а Итачи отвечал и искренне улыбался, тепло, мягко, с участием, со вниманием и интересом, его глаза были по-прежнему спокойными, отрешенными и как будто печальными. Саске говорил и смотрел в них и не мог отвести своего взгляда.
Он не знал, почему позволяет этому человеку стать частью его жизни. Он не знал, почему все эти дни проводит с ним и запоминает его привычки, вспоминая их все перед тем, как заснуть. Он не знал, почему старается найти Итачи по звуку его мягких шагов, подойти к нему ближе, заглянуть в его глаза, взять то спокойствие в них, выпить его, влить в себя, заполнить им ту черноту, что сжимала его изнутри. Саске не знал, но он знал одно: Итачи это тоже было нужно. Он чувствовал это нутром. Иначе этот человек не пришел бы к нему и не рассказал бы про себя то, что никто не должен знать, кроме него самого.
Саске начал показывать ему свои рисунки. Сначала как будто случайно, как будто нехотя, нерешительно, скованно, по одному листу в день, потому что его смущала сама мысль об этом странном желании, ведь до этого Саске не разрешал никому даже коснуться своих листов. Итачи очень понравилось, он был рад, что ему разрешили посмотреть их, и не стеснялся показывать эту радость. Он с интересом смотрел каждый рисунок, внимательно рассматривая его, говоря, что ему хотелось бы рисовать так же хорошо, но у него нет способностей, и это удивительно, что кто-то умеет так хорошо пользоваться карандашом и кистью. Тогда Саске показывал ему еще рисунки, еще и еще, вываливал их все до единого, а сам стоял рядом, затаив дыхание и наблюдая, как Итачи аккуратно держит их в своих красивых, хрупких, но уверенных руках, разглядывая каждый лист. Саске нравилось, что глаза Итачи обращены к тому, что выходило из-под его рук, что рождалось с помощью его рук, что отображало его душу и мысли; нравилось, что Итачи видел все и держал эти рисунки в руках, словно он видел самого Саске, словно он держал в руках его, а не цветные листы, и это было самым интимным, что происходило в жизни Саске до этого.
Он теперь часто сидел в своей комнате вместе с Итачи. Он разрешал ему быть там, разрешал брать, что он хочет, смотреть, что он хочет, и уходил вместе с ним, потому что не желал больше оставаться один: он как сумасшедший гнался за тем спокойствием, что давал ему Итачи. Однажды Итачи закурил при Саске в окно его же комнаты и рассказал, что никогда не делает этого на людях, а только наедине с собой, когда ему надо подумать или отдохнуть. В эту минуту Саске казалось, что его посвятили в какую-то тайну, в какой-то древний, святой ритуал, имеющий сакральный смысл, как он Итачи — в свои картины, и он признался, что тоже иногда курит: запирается где-то и курит вдали от чужих глаз.
Иногда Саске злился на себя, понимая, что зашел слишком далеко. Куда — сказать он не мог и даже не хотел об этом думать, потому что он знал одну простую истину: скоро он уедет, уедет навсегда, и то, что они построят здесь с Итачи, уйдет в никуда.
«В никуда», — повторял про себя Саске, стискивая зубы, и ему становилось зло, больно и обидно. Но вопреки всему, назло всему ноги снова вели его к Итачи, руки снова протягивали ему новые картины — уже не черными красками, а другими, цветными, нарисованными огромной палитрой цветов; его язык снова что-то говорил ему, доверяя мысли и тайны, его глаза снова пристально, в поиске поддержки вглядывались в темные глаза напротив, и Саске одновременно и с горечью, и с волнением, и с раздражением, и с восхищением признавал: этот человек завладел им полностью, как и он — им.
Саске сам позволил ему это сделать — позволил этому безмолвному пониманию и темным, печальным глазам проникнуть в его голову, в его черноту, в его язву, до сих пор терзающую его в комнате со щупальцами.
***
Этот день Итачи запомнит навсегда.
— Я могу научить тебя рисовать деревья, если ты хочешь, — сказал ему в тот день Саске. Он сидел в кресле рядом, что-то смотря в своем телефоне уже полчаса. До этого момента он молчал, а сейчас смотрел на Итачи в ожидании, с легким любопытством во взгляде, как будто пытался что-то тайно выведать.
Итачи удивленно взглянул на Саске, отрываясь от экрана ноутбука. Да, он всегда выражал искреннее сожаление, что не умеет так же рисовать, но никогда не думал, что Саске сам предложит ему свою помощь. Впрочем, он немного изменился с того дня, как они впервые встретились, в его взгляде больше не было вражды, холода и неприязни, они оба стали достаточно близки, поэтому сейчас удивляться было нечему.
— С радостью, — сказал Итачи. Саске, кивнув, в эту же секунду встал и ушел за необходимыми вещами.
Они расположились как обычно в библиотеке: там было тише всего, и никто никогда не мешал. Саске поставил мольберт с полотном возле окна, где было светлее всего, взял палитру, краски, кисти. На нем была старая клетчатая рубашка с подвернутыми рукавами и металлическими пуговицами, модная, красивая, в заклепках, лейблах, но вся в краске, растянутая, протертая — рабочая. Итачи тоже переоделся в старую футболку и штаны: он понимал, что по неопытности грозит испачкать всего себя.
Сначала Саске показывал, что нужно делать. Его рука двигалась уверенно, но вместе с тем медленно и плавно. Он не прекращал объяснять каждое свое действие самыми простыми словами и между тем то и дело смотрел на Итачи, внимательно и с интересом заглядывая прямо ему в глаза: он силился понять, все ли ясно его… другу?
Да, отрицать очевидное было слишком глупо, и Саске это понимал.
Итачи тем временем не прекращал удивляться. Он прекрасно знал, что для Саске это очень личное: все, что касалось его творчества. И то, что он сейчас что-то объяснял, показывал, желал, чтобы другой человек повторил то же, научился тому же, то, что он предложил это сам, наверняка долго обдумывая и взвешивая свое предложение, — это говорило о многом. Это понимали оба.
Итачи честно старался все запомнить, все до единого штриха. Но он был не уверен, что у него получится хоть на долю так же прекрасно, и он выразил свою неуверенность, когда Саске дал ему новое, чистое полотно и кисть в руки вместе с палитрой.
— Я помогу, если что, — пообещал Саске и отошел в сторону. Итачи глубоко вздохнул и поднес руку к холсту. Внезапно он с удивлением ощутил, что она дрожит и никак не решается опуститься на полотно. Итачи обреченно отвел кисть в сторону, как-то рассеянно улыбаясь: он никогда не думал, глядя на все со стороны, что это может быть так сложно — коснуться листа кистью.
— Я боюсь, что сразу же все испорчу, — пояснил он, продолжая глупо улыбаться. Саске фыркнул: он стоял в ожидании, присев на стол рядом и скрестив руки на груди.
— Я же сказал: если испортишь, я исправлю.
Но Итачи опять опустил руку, едва подняв ее.
— Нет, я не могу.
— Господи, это всего лишь белое полотно, — сердился Саске, но на самом деле его все это невероятно забавляло: Итачи видел, как по-доброму смеялись его глаза, прячась за серьезно сдвинутыми бровями.
Итачи вздохнул: боже, да, это всего лишь бумага и краска. Какая разница, получится у него или нет. Ему надо лишь попробовать, от него не ждут шедевра, он не в школе и не с учителем.
Итачи поднял руку и нерешительно опустил ее на холст.
Ствол дерева вышел каким-то кривым, нелепым и по-детски примитивным. Итачи попытался исправить это и нарисовать разлапистые ветви, тень на коре, но у него получалось ровно то, что получалось у него на всех детских рисунках: это ни в какую не шло с тем, что рисовал даже на разминку Саске. Тот же наблюдал со стороны, губы его дрожали не то в порыве смеха, не то в самодовольной ухмылке, но ни в том, ни в другом не было намека на злорадство.
— Ты не запомнил ничего из того, что я показал, — сказал Саске, подходя ближе и с любопытством, внимательно смотря на то, что было на холсте. Итачи только добродушно пожал плечами.
— У меня нет навыка, — пояснил он и снова попытался что-то изобразить на холсте. Но получалось опять ужасно. Все, что он пытался исправить, каждый его мазок только ухудшал положение, но Итачи не расстраивался: для него это было новым опытом, ему был интересен сам процесс, он чувствовал себя очень необычно, и он был рад, что у них с Саске так внезапно появилось это маленькое совместное занятие.
Саске стоял теперь совсем рядом, пристально наблюдая за каждым движением Итачи. И когда тот снова попытался что-то сделать, что-то опять нелепое, ненужное, он протянул руку и коснулся его узкого, теплого запястья, прося этим Итачи остановиться. Тот удивленно обернулся.
— Смотри, — неожиданно тихо и мягко прошептал Саске, и случилось то, что Итачи ожидал меньше всего: Саске положил свою руку ему на ладонь, державшую кисть, сжал ее, сжал каждый палец Итачи и направил его руку на холст. — Смотри, — повторил он.
Итачи смотрел. Но не на то, как Саске медленно, плавно водит его рукой по холсту, что-то поправляя и переделывая.
Он смотрел в его лицо и блестящие, почти горящие черным цветом глаза, ощущая холодную ладонь, крепко, почти властно сжатую поверх его собственной. Саске стоял очень близко, Итачи слышал его дыхание, видел, как поднималась от этого дыхания его грудь — медленно, редко и высоко. Он видел, как Саске внимательно смотрел вперед, на полотно, он видел его красивые темные глаза, его иссиня-черные волосы совсем рядом, его бледные сухие губы, и внезапно Итачи ощутил, как сжалось что-то в его груди — что-то колючее, горячее, что-то, от чего он не мог дышать и шевелиться.
Саске все не отпускал его руку, и Итачи не желал, чтобы это когда-либо происходило. Он даже не смотрел вперед, на полотно: он вглядывался в глаза напротив, в призрачные глаза, которые преследовали его каждую минуту этой жизни, и когда те внезапно так же взглянули на него, Итачи понял, что больше никогда не желает расставаться с этим человеком. Он прыгнет в сам ад, если ему это прикажут глаза напротив. Он сделает все, что ему прикажут глаза Саске.
Они оба недолго смотрели так друг на друга, буквально долю секунды, за которую Итачи хватило понять, что он всегда любил и будет до конца самой жизни любить этого чужого мальчика; любит и будет любить его так, как никто никогда и никого не любил, и неважно, что принесет ему эта любовь, неважно, ответят ли ему на нее. Это его призрак, его одержимость, его тяжесть на сердце, его жизнь — и все в темных глазах этого чужого мальчика.
Саске же внезапно резко отпустил руку Итачи и отошел на шаг назад. От его холодно-горделивого выражения не осталось и следа, глаза выражали бесконечную растерянность, и Итачи подумал, что это все от того, что Саске сам смутился своего поступка, но тот своими словами развеял это предположение:
— Я… я не хотел причинять тебе неудобство, — сказал он и отвернулся, начиная нервно копаться в коробочке с красками будто в поиске чего-то.
Итачи ничего не ответил. Он снова повернулся к холсту, как будто возвращаясь в реальность, и внезапно увидел, как его смешные кривые линии превратились в красивый ствол дерева, которому не хватало только других оттенков краски для большей правдоподобности.
— У нас отлично получилось, — с каким-то добродушием усмехнулся Итачи и обернулся на Саске. Тот поднял голову, как-то странно взглянув, и внезапно его губы впервые растянулись в теплой, красивой улыбке.
Она была настолько неожиданной, что Итачи невольно замер. Саске улыбался так открыто, так красиво, так тепло, почти по-детски непосредственно, что не верилось, что эта прекрасная и чистая улыбка принадлежит тому самому холодному и самоуверенному человеку, который гнал от себя людей и жил с черной язвой внутри. Она обнажила то самое теплое, живое, преданное, полное доверия и восторга, что пряталось где-то в глубине горячего сердца Саске.
Итачи сразу понял, что и эту улыбку, и эту холодную ладонь, и дыхание Саске он запомнит на всю жизнь, как и этот день.
— Хочешь, я тебя нарисую? — вдруг спросил Саске. Он смотрел до сих пор как-то странно, его глаза блестели почти настойчиво, почти обжигающе.
— Конечно, — согласился Итачи. — Сейчас?
— Да, да, — быстро и резко ответил Саске, наконец, распрямляясь: он держал в руке грифель. — Оденься, во что хочешь, и возвращайся.
Итачи ушел. Не только он запомнит этот день навсегда.
***
Итачи переодел только рубашку. Это была его любимая рубашка темно-коричневого цвета с толстой черной строчкой на воротнике и с аккуратным, почти незаметным логотипом фирмы на нагрудном кармане. Итачи специально подвернул рукава, оставляя их чуть ниже сгиба локтя так, чтобы были видны черные декоративные пуговицы на плече. Черные штаны, чистые и несколько зауженные, не было необходимости менять.
Итачи не знал, как ему лучше сесть, он совершенно ничего не смыслил в этом, поэтому просто сел в кресло, на самый его край, положив руки себе на колени — его обычная поза, излюбленная с детства.
Саске в это время занимался приготовлениями у холста и когда выглянул, чтобы посмотреть, готов ли Итачи, холодно фыркнул.
— Ты будешь позировать так? — с легкой усмешкой спросил он. Итачи пожал плечами.
— Я не знаю. Я никогда еще не позировал для портрета.
Саске вздохнул и отложил карандаш. Он подошел к Итачи, критично взглянул на него сверху вниз и мягко покачал головой, кривя уголки губ в укоризненной полуулыбке.
— Нет, — с добрым смешком сказал он, — все не так. Ты ни черта не понимаешь. Двигайся дальше. Еще дальше. Вот так. Смотри влево. Немного ниже. Убери руки с колен. Я сказал, убери. Нет, просто пока опусти их. Нет же… да, вот так. Давай…
Саске замолчал и задумался на минуту, прижав указательный палец к губам. Он внимательно разглядывал Итачи, а тот, не мигая, смотрел вглубь комнаты, ощущая, как пристально, почти придирчиво скользит по нему чужой взгляд.
— Можно? — вдруг спросил Саске, протягивая вперед руки.
— Да, конечно, — ответил Итачи, коротко взглянув на него. Он не понял, разрешение на что именно спросили у него, но заведомо разрешил делать с собой все, что угодно.
Саске потянулся к его собранным в хвост волосам и распустил их, заставляя рассыпаться по коричневой ткани рубашки. Они были прямыми, прохладными, мягкими и гладкими, и если до этой секунды пальцы Саске горели от воспоминания прикосновения к теплой руке Итачи, то сейчас — от прикосновения к его прохладным черным волосам.
Он клал руки Итачи так, как хотел; он переставлял его ноги так, как хотел; он, обхватывая его узкий подбородок, поворачивал его лицо так, как хотел; он трогал его, трогал его волосы, одежду, кожу, он трогал его, Господи, он его касался.
Наконец, Саске выпрямился, отойдя назад. Довольный тем, что у него получилось, он напомнил Итачи, что тот должен как можно реже шевелиться, а лучше вообще замереть на какое-то время.
— Это не займет много времени, — пообещал он, стоя уже у мольберта.
— Хорошо, — сказал Итачи и замер.
Рука Саске горела.
Она горела, почти пылала, пульсировала как от ожога, и его это нервировало. Его это нервировало, смущало, злило, он испытывал нечто, что не испытывал никогда: он весь горел.
Саске рисовал, смотря на Итачи. Тот не шевелился, послушно опустив глаза вниз и влево, и Саске переносил каждую черту его лица на полотно.
В груди у Саске что-то скреблось. Сильно, настойчиво, отчаянно, ему внезапно захотелось либо истерично рассмеяться, либо в ярости раскидать все вокруг, либо зарыдать.
Он рисовал его глаза — это был только набросок, и Саске не понимал, почему он вырисовывает его лицо так, словно это сейчас должно стать готовой картиной, но он желал рисовать эти глаза, желал видеть их здесь, на своем и только своем полотне.
Саске рисовал его брови, веки, разрез глаз, ресницы, радужку, зрачок. Рисовал каждую тень, которую видел и которую не видел, которую придумывал сам, стараясь сделать эти глаза еще прекраснее, чем они есть на самом деле.
Его губы. Нос. Узкий подбородок. Уши. Шея. Волосы. Плечи. Руки.
Я рисую его, думал Саске. Я рисую своего друга. Я рисую человека, от чьей руки сейчас горит моя. Я рисую его. Рисую. Рисую.
Саске казалось, что он больше не может дышать: так были сдавлены его грудь, его горло, шея, живот. Его рука замерла над полотном, беспомощно, дрожа. Саске был сбит с толку, обескуражен, напуган, смущен до глубины своей души. Его пугало то, что горело в нем, бросало его щеки в жар, в краску. Он не понимал, что это было. Но это было, и это становилось только сильнее, тяжелее, пока не схватилось раскаленной рукой за горло и не начало душить.
Ему надо закончить. Ему осталось всего ничего. Саске и так уже возится двадцать минут — Господи, да, так долго, чудовищно долго, хотя казалось, что прошло не более минуты.
Наконец, Саске не выдержал. То, что скреблось у него в груди и животе, вдруг взорвалось тоской и чудовищным желанием бросить все и сбежать отсюда навсегда, без оглядки, и Саске с резким стуком отложил карандаш, почти зло, громко отчеканив:
— Остальное я нарисую без тебя.
Он будет сидеть ночью у открытого настежь окна, закутавшись в кофту от осеннего холода, и рисовать его глаза часами, без сна, без отдыха. Саске злился на себя за эту мысль, но она овладела им целиком и полностью, и он знал, что поддастся ей и утонет в ней.
Итачи встал. От неподвижного сидения и неудобной позы его тело затекло и казалось ему деревянным, нескладным. Он собрал волосы, потер затекшую шею и подошел к холсту, в то время как Саске, отвернувшись, собирался. Его движения были резкими и почти раздраженными.
— Можно взглянуть? — попросил Итачи. Саске выпрямился и, помедлив, кивнул. В руках он судорожно сжимал кисти.
— У тебя красиво получилось, я никогда не видел ничего более прекрасного, — Итачи изумленно посмотрел на холст, а потом — на Саске. Тот тут же вспыхнул: никогда еще похвала чужого человека не вызывала в нем такое смятение и волнение.
— Не у меня так получилось, это ты… — но Саске так и не договорил. Он резко замолчал, почти впопыхах проглотил свои слова, и Итачи внезапно с удивлением прочитал невероятное смущение на лице и в глазах Саске, а тот тем временем отвернулся, наконец убирая кисти.
Итачи только в эту секунду заметил, как напряжен Саске, как он нервничает — один сплошной комок нервов, — как пытается спрятать свое пылающее лицо, как злится за это на самого себя. Итачи все понял в эту секунду. Он понял, что-то, что горит сейчас в самом нем, горит и в Саске. Горит, возможно, еще яростнее, ярче, живее, но тот этого не понимает, боится этого огня, его смущает и одновременно злит пламя в его теле.
Итачи решил, что ему лучше уйти, не стоит сейчас лишний раз нервировать Саске, он должен успокоиться, унять этот огонь, чтобы не обжечься им и не запутаться в его бликах окончательно. Итачи не успел сказать, что ему пора заняться делами, которых на самом деле не было, Саске сказал сам:
— Я хочу продолжить работу в одиночестве, — хрипло и холодно выдавил он, так и не поворачиваясь к Итачи. Тот только мягко кивнул.
— Увидимся на ужине, — попрощался он перед тем, как выйти.
Саске промолчал. Он выпрямился только тогда, когда остался один. Сел на стул, рядом со своим мольбертом и в изнеможении уставился на него.
Руки Саске были мокрыми, горячими, спина и шея влажными — к ним прилипла рубашка.
О, Боже. Боже.
Саске не выйдет сегодня ни на какой ужин, ни за что, никогда. Потому что если сегодня он хоть еще раз увидит Итачи, то с ним случится что-то страшное. Но что — Саске не знал. Это злило и пугало его сильнее всего.
***
Спустя три дня Саске внезапно обнаружил, что у него закончились почти все краски, особенно красная, синяя и, разумеется, черная. Он с раздражением перерыл все свои вещи, но их не было, ни одной запасной баночки. По какой-то причине он не закупился про запас. Наверное, потому что Саске свято верил в то, что он уедет в столицу быстрее, чем испишет все стены своей комнаты.
Итачи, выслушав это, предложил съездить на велосипедах в город и зайти в магазин: как раз они за все время ни разу не гуляли по округе. Переночевать он решил в квартире там же, в городе, и вернуться домой рано утром, к завтраку или, возможно, даже до него. Саске давно не ездил на велосипеде, наверное, со времен физкультуры в школе, хотя очень любил это занятие, поэтому охотно согласился.
Выехали они перед самым ужином, выпив перед этим по чашке кофе с горячими бутербродами. До города было не так далеко, как казалось на первый взгляд. Саске крутил педалями рядом с Итачи и с любопытством оглядывался по сторонам: вокруг них в сумерках еще нежно пылало холодное осеннее небо над сухими, увядшими полями, а голый лес чернел где-то позади, где чернело и старое поместье.
Саске говорил о чем-то с Итачи, что-то рассказывал ему — он сам не помнил и не понимал, что именно он рассказывал. Наверное, они говорили о самых простых вещах, но это получалось у Саске так просто, свободно и непринужденно, как до того не получалось никогда в жизни, даже с самим собой: слова сами по себе срывались с его языка. Ему было это нужно, ему было необходимо смотреть в чужие глаза, говорить им что-то, и когда Итачи мягко улыбался в ответ, Саске казалось, что в его груди начинает что-то дрожать, и он снова о чем-то вспоминал и рассказывал, лишь бы эта дрожь не проходила.
В город они приехали уже перед самым закрытием магазина, но все же успели в эти последние пятнадцать минут. Саске, разгоряченный быстрой поездкой, в приподнятом настроении, с румянцем на обычно бледных щеках, подвижный, как никогда живой, с блестящими глазами, ходил по длинному залу с Итачи, показывая ему то одну, то другую вещь, рассказывая про краски и полотна, про палитры и кисти. Итачи внимательно слушал, смотря прямо в его глаза, и Саске тогда начинал говорить еще больше, словно от него могли вот-вот уйти.
Он чувствовал себя легким, раскованным, живым, настоящим, искренним, свободным и неотягощенным ничем в этом мире. Он почти впервые ощущал все это, он еще никогда не чувствовал себя так просто и тепло, и Саске понимал, что причиной тому служит тот молчаливый человек, который идет рядом с ним, смотрит на него и чья улыбка обращена только к нему одному.
Когда они вышли из магазина, на город опустилась сырая ночь. Стало холодно и кроме того пошел мелкий дождь. Он пошел неожиданно, его никто не ожидал. Небо было кристально чистым, каким оно бывает в особенно холодные вечера, и откуда вдруг за эти пятнадцать минут пришли тучи — было непонятно. Но дождь шел, еще пока тихий и легкий, бесшумно падающий на черную землю и серый асфальт, но он грозился вот-вот перерасти в оглушительный ледяной ливень, поэтому, быстро сев на велосипеды и накинув на головы капюшоны толстовок, Итачи и Саске поехали в квартиру.
Саске не любил дожди осенью. Они напоминали ему то, как в школе они утром бегали под ним, еще полусонные, замерзшие, в этой темно-зеленой форме, равнодушные к крикам учителя, голодные — ничто не могло растормошить их тогда. Они хотели погреться, поспать и поесть. И чтобы их оставили в покое. Но ничего из этого им не давали.
Саске рассказал это Итачи уже тогда, когда они стояли под козырьком дома. Итачи сказал, что ему никогда не приходилось переживать такое в школьные годы, но сейчас и он замерз, проголодался и валится с ног от холода, усталости от долгой поездки и мокрой одежды, поэтому он даже немного завидует Саске: его бы хватило только на одно такое школьное утро, на другое он бы бежал в шесть утра под дождем не иначе, как домой.
Саске рассмеялся, громко и весело, с хрипотцой, и его искренний смех грел сердце Итачи как ничто другое.
***
— Располагайся, — Итачи неловко кинул ключи на тумбу у двери и с облегчением сбросил с себя насквозь мокрую толстовку: уже у самого дома они попали в разбушевавшийся ливень, и теперь оба оставляли за собой огромные лужи.
Саске впервые в жизни был у кого-то в гостях и не знал, как себя вести. Он осторожно вошел в квартиру, тихо прикрыв за собой дверь и заперев замок. Так же аккуратно снял обувь, поставив ее у самого выхода, чтобы она не мешалась и не пачкала чистый пол; стянул с себя толстовку, оставшись в одной мокрой футболке и подрагивая от холода.
— Проходи, — Итачи пропустил Саске в комнату, и тот зашел туда, с интересом оглядываясь по сторонам и никак не зная, куда ему сесть в такой ужасно мокрой и грязной одежде. Саске ощущал себя неловко, хотя никаких причин на то не было.
В квартире было светло от яркого света лампочек под потолком, но пусто и пыльно, сразу видно, что здесь никто не жил. Итачи рассказывал, что иногда останавливался здесь буквально на ночь, в худшем случае, на две, если ему приходилось задерживаться в городе, поэтому ни еды, ни лишних вещей здесь не было. Только самая необходимая мебель, какая-то старая запасная одежда и вещи для личной гигиены.
— Я принесу тебе что-нибудь переодеться, — сказал Итачи, в то время как Саске все еще стоял на пороге комнаты, тщетно пытаясь согреться. — Потом можешь принять душ, чтобы согреться, и ложись спать в спальню. Я постелю тебе, пока ты будешь в ванной.
— В спальне? — переспросил Саске, отрываясь от разглядывания гостиной. — А ты?
— Я лягу на диване, — Итачи показал рукой на диван в центре комнаты и тут же скрылся в спальне. Там щелкнул свет и загремели ящики комода.
Саске, моргнув, наконец медленно подошел к спальне, но так и не зашел туда, оставаясь на пороге. Ему было видно, как в большом зеркале отражается Итачи, достающий из ящиков постельное белье и что-то еще.
— Это твой дом, — громко сказал Саске, продолжая смотреть на отражение в зеркале. — Ты должен спать у себя в кровати. Мне хватит и дивана.
Ему хватит одной крыши над головой, это лишнее, проявлять к нему такую заботу: Саске не привык к такому, и она-то, эта забота, и заставляла его чувствовать себя так неловко.
Итачи долго не отвечал. Наконец, закончив с делами, он вышел из комнаты. Саске все еще стоял на пороге, с его волос капала вода, а глаза смотрели вопросительно, почти с удивлением.
— Вот именно, это мой дом, и я сплю, где хочу. Ты — мой гость, и я хочу устроить тебя так, как устраивают гостей, — Итачи улыбнулся и протянул Саске полотенце и комплект одежды: домашние штаны и пуловер из тонкой шерсти.
Саске, понимая, что спорить бесполезно и что по закону дружбы и гостеприимства он просто обязан позволить другому человеку позаботиться о нем, взял все это и кивнул головой, а потом его отвели в душ, и Итачи ушел обратно готовить кровать и диван для сна.
Саске мылся быстро. Он старался тратить как можно меньше воды, мыла и света, он был ужасно смущен всем тем, что происходило. Ему не хотелось причинять неудобство Итачи, стеснять его — ведь Итачи сам еще не принял душ, и он, до сих пор замерзший, устраивает ему теплую постель. Поэтому Саске как можно скорее согрелся под горячей водой, вытерся, высушил волосы, убрал за собой мокрое полотенце, повесил сушиться рядом свою одежду, вытер пол, тщательно протер ванную и запотевшее зеркало, оделся — ему хотелось отплатить хоть чем-то за заботу Итачи.
Когда Саске вышел, Итачи, тоже уже в старой растянутой пижаме, заканчивал устраивать себе постель на диване.
— Я все, — сказал Саске. Он стоял рядом, не зная, что ему делать теперь. Он знал, что для него уже все готово в спальне, но уйти туда просто так он не мог и не хотел.
Итачи выпрямился. Его волосы были все еще мокрыми, и Саске хотелось предложить высушить их полотенцем, но он промолчал: это предложение показалось ему слишком наглым и бестактным.
— Пошли, — позвал Итачи, направившись в спальню.
Саске сел на мягкую кровать, укутавшись толстым одеялом и откинувшись на подушку. Итачи достал еще один плед и предусмотрительно положил рядом, на самый край постели. Ночи были холодные, в необжитой квартире и без того было прохладно, и под утро даже в поместье приходилось укрываться вторым одеялом.
— Все в порядке? — спросил Итачи, останавливаясь рядом. Саске кивнул головой.
— Да. Но может…
— Хватит. Перестань, мне удобно там, — перебил его Итачи, догадываясь, о чем его сейчас попросят.
Саске как-то странно посмотрел, без улыбки, пристально, серьезно.
— Спасибо, — внезапно тихо сказал он.
Итачи с тенью улыбки покачал головой.
— Не стоит меня… — начал было он, как Саске его нетерпеливо перебил:
— Спасибо, — снова сказал он, но уже более настойчиво, громко, как будто раздраженный тем, что его могли не услышать.
Саске впервые в жизни ощущал такую глубокую, искреннюю благодарность, и ему хотелось, чтобы Итачи слышал ее. Ему хотелось благодарить за то, что он чувствует себя таким живым, чувствует себя человеком из плоти и крови; за теплую постель, за горячий душ, за само присутствие Итачи рядом с собой. Саске хотелось говорить это «спасибо» снова и снова, потому что он был благодарен, потому что эта благодарность пылала в его крови.
Итачи как-то глубоко вздохнул, всей грудью, до конца, до самого дна своих легких, так, что горло и живот сперло. Он взглянул на Саске, чистого, пахнувшего теплой водой и мылом, одетого в шерстяную одежду, в одеяле, и что-то защемило у него, у самого сердца, что-то, что Итачи не мог выдержать.
— Не за что. Спокойной ночи, — он выключил свет, понимая, что еще чуть-чуть и протянет руку к Саске, коснется его, но, Господи, он не мог, не имел права.
Наконец, Саске остался один в темноте.
За окном глухо барабанил дождь. Почти совсем голые деревья уныло качались на ветру, изредка раздавался стук их веток об окна. Саске, согревшись, медленно засыпал, почему-то вспоминая о том, как давно, еще в школе, он тоже вот так лежал в одеяле и шерстяной одежде, слушая грохотавший дождь и болея. Он простудился в тот день, когда они с Наруто без курток и шапок в декабре по замерзшим лужам бежали за посылкой. Саске до сих пор помнил, что школьная почта была в двух минутах бега, совсем близко. Куренай часто прислала ему посылки с лакомствами и вещами, которые запрещались в школе: каждую посылку проверяли и отсылали многие вещи обратно. Но в тот раз Саске смог ее взять, целую и невскрытую. А потом заболел. Тот декабрь был очень дождливый, а температура у Саске в те ночи — невыносимо высокой. Из всех тех ночей, что он провел в горячке, он запомнил только то, как барабанил по крыше и асфальту дождь.
***
Итачи не мог заснуть. Он лежал на левом боку, подогнув ноги и прижав руки к груди: это была его любимая поза, в которой он обычно хорошо засыпал, но в эту ночь Итачи не мог заснуть даже так, сколько бы ни пытался это сделать.
Чем дольше он лежал так, смотря в густую темноту, тем сильнее его тошнило.
Бессонница была его проклятьем.
Она приходила часто и изводила его до изнеможения.
Был час ночи или около того. Итачи пролежал уже больше часа, наверное, больше двух часов, он уже не понимал и не чувствовал времени, и с каждой минутой у него оставалось все меньше надежды заснуть. Ему ужасно хотелось курить вот уже полчаса, иногда это помогало уснуть, но сигарет с собой не было — как жаль, они бы сейчас пришлись так кстати. Итачи продолжал смотреть в темноту комнаты, неосвещенной фонарем. Ему было одновременно душно и ужасно холодно, хотя он был полностью завернут в толстое одеяло.
Итачи устал бороться с бессонницей, устал лежать, устал смотреть в темноту — все это сводило его с ума. Он больше не мог контролировать поток мыслей в голове, которые трещали в нем без умолку чужим тягучим, истеричным, обезумевшим голосом. Это был не его голос. Это был Голос его бессонницы, его изнеможенного рассудка и тела, за которым он мог только наблюдать — не участвовать, не бороться с ним, а бессильно наблюдать.
Голос, будто он был центром Вселенной, самим Солнцем в окружении планет, их спутников и астероидов, а, возможно, он был квазаром, рассуждал о ничтожных и неважных вещах. Он говорил Итачи о том, что ему нужно сменить сигареты, которые он покупал. Они были дешевыми, говорил Голос, почти самыми дешевыми, в синей глянцевой обертке, и их марку сейчас невозможно было вспомнить. Как же их… а, неважно, правда, Итачи? Они сильно пахли табаком, ими пахли руки и вся комната, одежда и волосы — да, их надо сменить. Да и почему ты покупаешь самые дешевые? Дешевые вещи, одежду? А, Итачи? Итачи, ответь же мне!
Голос звал Итачи по имени, они были давно знакомы.
Голос вспоминал о песне, которую когда-то услышал у знакомого из университета. Странная песня, Итачи ее больше нигде не слышал. Почему он не спросил ее название? Что это за группа? Как звали солиста? У него был красивый голос. Но музыка была еще лучше: как взрыв в замедленной съемке, как агония, как пламя ада, музыка, испивающая тебя до дна, заставляющая замереть, забыть о себе самом, о своем теле и разуме, и еще там была скрипка — да, скрипка посреди безумия рук басиста.
Она пела так… как же она пела? Голос пытался, но не мог повторить этот звук и злился.
Кажется, в своей комнате в поместье Итачи оставил так и недопитый кофе, сказал Голос. Почти полную чашку. Чашку, чашку, чашку. Еще горячую, ты помнишь — от нее шел пар и прекрасный аромат, Итачи. Почему ты его не допил? Ну, почему? Ты же любишь кофе, я знаю. Он был вкусный. Сахара было действительно мало. Да, ты не успел его допить, потому что к тебе постучался Саске, который спит в другой комнате, и вы поехали в город. В город, в город, кричал Голос.
В го-ород, пел он.
Недопитый ко-офе, нараспев трещал Голос. Еще тебе хотелось коснуться Саске, а ты помнишь забытые сигареты и ту странную машину, что мы видели сегодня в городе, а еще тебе хотелось быть с Саске как брат, как друг, не больше, тебе все равно, вспомни ту странную музыку, пожалуйста, пожа-алуйста, музыку, солиста, скрипку, протяжную, траурную, как духи твоей матери, Саске, спящего в другой комнате, кофе, дождь, дождь, до-ождь — Итачи резко выпрямился на диване, почти задыхаясь.
Он хрипло и глубоко дышал широко открытым ртом, затравленно смотря в темноту почти обезумевшими глазами.
Пусть этот Голос замолчит, пусть замолчит же уже, Итачи просто хотел спать, он больше не хотел этого слушать!
Посреди мертвой тишины комнаты мысли в голове кричали, почти визжали, смеялись как сумасшедшие, путались, Итачи становилось до тошноты противно от самого себя, от этого бредового, истощающего его внутреннего диалога, в котором он даже не принимал участие.
Почему здесь нет снотворного?
Итачи встал, пошатываясь: голова почти разрывалась от боли, кружилась. Он знал, что не сможет заснуть, его мучения достигли своего апогея, как и Голос.
Итачи даже не мог смотреть на свой диван — его тошнило от одной мысли снова лечь туда.
Он прошелся по комнате туда-обратно три раза. За эти три раза успела пройти вечность. Даже две.
Две вечности? Что за бред.
Голос успел что-то рассказать, в чем-то упрекнуть, за что-то погрызть.
Он уговаривал Итачи отрезать волосы. С ними жарко. Они мешаются. Разве не так, Итачи? Зачем они тебе? Зачем? Ты ворочаешься на подушке и постоянно откидываешь их в сторону — зачем ты мучаешься так, Итачи? Ах, наверное, потому что твои волосы нравятся Саске, трещал Голос, усмехаясь.
Да, нравятся, отвечал Итачи. Саске они нравятся.
Ты даже не можешь закрыть глаза, чтобы не думать и не видеть его, смеялся Голос, издеваясь. Когда ты засыпаешь, под веками ты видишь свой фантом во плоти — фантом, который ближе, чем был раньше, но все равно еще очень далеко, Итачи, далеко. Далеко, далеко, далеко. Ты мучаешься им столько лет, но никогда не будешь его частью, никогда.
Да, с безразличием отвечал Итачи. Потому что я люблю его. Это чувство, эта любовь к нему грела меня всю жизнь, еще задолго до того как я полюбил так, как взрослые люди любят взрослых людей. Я знал — я прочитал в глазах Саске, — что тот так же живет с этим странным ощущением внутри себя: теплым, щемящим и почему-то до боли тоскливым, почти невыносимым, обреченным. Слышишь, Голос? Замолчи уже!
Когда-то все должно закончиться, уговаривал его Голос. Это хождение по кругу когда-то должно закончиться, Итачи, ты же знаешь, ты же боишься этого. Когда-то Саске поймет самого себя, возможно, в ту самую ночь он тоже не будет спать. Он не уедет, пока не поймет себя, мы с тобой знаем это. А когда уедет — не лги мне, Итачи, не лги своему Голосу, ты знаешь, что чувствует Саске, и думаешь, что знаешь, как он поступит, но ты не знаешь.
Когда Саске уедет, отвечал Итачи, я еще долго не смогу засыпать. Я буду говорить с тобой. И ты будешь сводить меня с ума, потому что ты меня почему-то ненавидишь. Да. Да, да, да! Теперь-то ты угомонишься?
Саске мирно спал именно так, как это представлял Итачи под своими закрытыми веками: свернувшись под одеялом в комок. Он тихо дышал, почти неслышно, не было видно ни его лица, ни рук, ни ног, только макушка торчала из-под вороха одеяла.
Вот он, думал Итачи, не понимая, как очутился вдруг в комнате, где спал Саске. Он даже не понимал то, что уже пятнадцать минут как стоит около его постели, смотря на него и говоря со своим Голосом.
Внезапно Итачи ощутил, что уже не слышит его. Что стоит в мертвой тишине и все, к чему он прислушивается, — это к дыханию Саске, которое уже раздавалось в один ритм с его собственным.
Здесь Голос уже не достанет его. Когда Саске рядом, он не имеет власти. Власть имеет только черная краска глаз Саске.
Итачи откинул одеяло и аккуратно лег на самый край постели: он был холодным, почти обжигающе ледяным, и этот холод заставил Итачи ощутить, насколько он устал, насколько он вымотан, едва ли не падает, что даже не слышит свои мысли, ничего не слышит, только вот никак не заснет.
Саске лежал к Итачи спиной, очень далеко, пришлось бы вытянуть руку, чтобы коснуться его, но рука не посмела бы сделать этого: чтобы не разбудить и чтобы не злоупотребить.
Итачи лежал на самом краю постели, укрывшись пледом, который он же положил в ноги Саске. Он не знал, зачем пришел сюда, когда, сколько тут находится, но сейчас, когда уха касалось тихое дыхание Саске, когда рука на секунду коснулась его теплых волос и тут же юркнула обратно — тогда Итачи вдруг ощутил спокойствие и почти невыносимое умиротворение.
Это было почти ощущением исцеления — ощущение звенящей пустоты в голове и теле.
Итачи долго лежал так, все собираясь уйти и продолжить ходить по комнате, чтобы его тело свалилось от бессилия, но в конце концов сам не заметил того, как крепко заснул, свернувшись клубком как Саске, который мирно спал, улыбаясь во сне.