Глава 7.
1 сентября 2016 г., 12:54
Сейчас, когда Итачи было все известно и он смотрел на Саске, он начинал понимать, что если бы у него было хоть малейшее подозрение о том, что они — родственники, он бы сразу понял, что Саске — его младший брат.
Они были очень похожи, и оставалось удивляться, как раньше это ускользало от их внимания. У них был один цвет волос: у Итачи — с шоколадным, а иногда и серебристым отливом, у Саске же они были иссиня-черные. У них были почти одинаковые глаза: темные, холодные, с парадоксально длинными ресницами. У них были удивительно похожие черты лица: резкие, четкие. Одинаковая молочная кожа, одинаковая форма носа и ушей, одинаковая манера держаться, и даже при том, что их характеры так разнились, в обоих были те самые семейные черты, которые проявлялись у одного ярче, а у другого — слабее.
Почему никто из них раньше не увидел этого? Впрочем, даже если бы и заметили, Итачи даже в шутку не пришла бы в голову мысль об их близком родстве. Но теперь он понимал, почему их так тянуло друг к другу, почему он все годы видел во сне этого чужого мальчика, почему этот призрак сам преследовал Итачи.
Это был зов крови. Не больше и не меньше.
Саске был ужасно раздражен, и он исподлобья смотрел на Итачи, сидя в кресле. Оба понимали, что Саске способен взорваться, если что-то еще выбьет его из равновесия, любая, самая ничтожная дрянь, которая окажется последней каплей, но так же оба понимали, что этого не избежать: даже Саске знал, что его позвали не просто так, и натянуто спокойный вид Итачи ясно об этом говорил.
Он догадывался, о чем пойдет речь, но не понимал, что тут можно обсуждать. Саске все решил для себя раз и навсегда, ему не нужны были лишние разговоры, не нужно было это глупое обсуждение непонятно чего. Ему ничего не было нужно, кроме билета на завтрашний поезд, покоя и приезда Итачи.
Впрочем, в последнем Саске начал сомневаться еще сильнее. Хоть Итачи и пытался скрыть свое отвратительное расположение духа, он невероятно нервничал, и нервничал еще слабо сказано. Это означало только то, что ничего хорошего ни ему, ни Саске в дальнейшем времени ожидать не стоит.
Глупо было забывать, что мир непостоянен, что он переменчив, жесток и откровенно по-дурацки устроен. Как кофе в дешевой забегаловке: сегодня он горячий, и ты думаешь, что так будет всегда, но завтра он уже горький и никакой сахар не спасет его.
— Наши матери обо всем узнали, — сказал Итачи после короткого молчания.
— Невероятно неожиданная новость, — усмехнулся Саске. — Мне все равно. Они могут думать, что хотят. Я буду жить, как хочу, и буду любить того, кого хочу, — после этих слов Саске пристально взглянул на Итачи, и тот подавил в себе вздох. Он знал, какого ответа ждал Саске, но он не мог его дать. И то, что должен был Итачи сейчас сказать, он так же не мог произнести.
Он тщательно продумал каждое слово, которое скажет, каждое свое движение, взгляд, позу. Но сейчас, когда Саске словно нарочно прожигал его своими глазами, не давая сделать лишний шаг, Итачи пытался набраться сил, чтобы одним махом перерубить все, только вот язык не ворочался в пересохшем рту.
Наверное, прошла масса времени перед тем, как Итачи все же глубоко вздохнул, чтобы сказать то, что должен был, как Саске его опередил:
— Я, кажется, догадываюсь, что ты хочешь мне сказать, — со странной интонацией произнес он.
Итачи нехорошо усмехнулся и кивнул.
— Да, — ответил он, встречая прямой взгляд Саске, — наши отношения не могут продолжаться.
Губы Саске едва заметно дрогнули после этих слов. Он не отвел своих глаз от Итачи, продолжая смотреть на него, но взгляд его неуловимо изменился: вместо того смелого, испытывающего он стал другим, и даже Итачи не мог точно сказать, что именно он выражал.
Саске нервно прикусил нижнюю губу, наконец, опустив голову вниз. Но тут же снова поднял ее.
— Давай скажу за тебя: твоя мать сказала, что отношения со мной позорят честь семьи? — с колючей усмешкой спросил он, и Итачи услышал в его голосе издевку вперемешку с тщательно скрываемой дрожью.
— Я дорожу честью своей семьи и ее будущим, но дело не в этом, — спокойно возразил он. Саске с кривой улыбкой покачал головой, снова смотря на свои колени.
— Брось, не оправдывайся.
— Я не оправдываюсь, — Итачи скрестил руки на груди и глубоко вздохнул, наконец-то прямо и решительно смотря в глаза напротив. — Я не могу продолжать с тобой отношения, потому что моя мать сказала, что я уже помолвлен.
Саске резко поднял голову, остановившимся взглядом прожигая Итачи. Тот молча встретил этот взгляд.
— И ты не знал? — с изумлением спросил Саске, продолжая со странным выражением глаз смотреть на Итачи.
— Не знал, — просто ответил тот.
Саске еще пару секунд смотрел на него, как будто находился в ступоре, а потом с кривой усмешкой откинулся на спинку кресла, поднимая свои глаза к потолку. Его губы продолжали нервно сжиматься в жестокую линию, а пальцы, сплетенные в замок, едва ли не побелели.
Итачи почти заставлял себя смотреть на Саске, на своего младшего брата и на человека, которого он любил.
— Мне очень жаль, — продолжил он, не отводя взгляда от Саске и ощущая, что внутри нарастает чувство сдавленности, все сильнее мешающее ему говорить. Он должен закончить как можно скорее, иначе уже не издаст ни звука. — Я не знал об этом, и теперь я не могу разорвать эту помолвку. Я должен думать о будущем моей семьи. Я единственный наследник, я должен продолжить род, я должен позаботиться о наследстве моей семьи. Это моя обязанность. Я про нее забыл. Мне жаль.
Саске выслушал молча, а когда Итачи закончил, то опустил свои глаза и выпрямился в кресле.
— Знаешь, что самое ужасное? — вдруг резко, холодно и почти с ненавистью выдал он.
— То, что я тебя обманул, — ответил Итачи, уверенный в своем ответе, но Саске не выдержал и рывком поднялся с кресла, как-то обреченно, сломано качая головой: он злился, он был в ярости, но внутри у него все дрожало, и Итачи знал это, потому что он дрожал точно так же.
— Блять, обманул! — едва ли не с издевкой рассмеялся Саске и с горечью взглянул на Итачи. — Обманул! Ты смеешься надо мной? Нет, самое ужасное, что ты меня не обманывал. Ни секунды. Никогда! Ты просто трус и не хочешь выглядеть идиотом в глазах мамочки.
— Саске, — устало начал Итачи, но тот его нетерпеливо, нервно перебил:
— Нет, ты меня выслушаешь от начала и до конца, Итачи, — едва ли не выплюнул Саске, становясь напротив него. Их разделял только стол, о который и оперся Саске руками, наклоняясь над ним. — Я никогда не хотел иметь с тобой каких-либо отношений, потому что знал, что я уеду и буду снова мучиться в одиночестве, а ты останешься здесь, ведь тебе надо что-то делать с этим богатством. Даже когда ты сказал, что уедешь со мной, я все равно знал, что это не будет так просто, как кажется на первый взгляд. Ты не хочешь бороться за свою жизнь. Тебе дороже то, что ты якобы взваливаешь на свои плечи. А мне — нет. Мне дорога моя жизнь, и я больше не позволю никому портить ее. Я уже не шестилетний ребенок. Я не позволил своей матери уговорить меня забыть о тебе, а ты же… — Саске выпрямился. — Нет, ты никогда меня не обманывал. Ты всегда был со мной искренен, я это знаю, иначе я бы никогда не взглянул в твою сторону. И это хуже всего. Мне жаль тебя, правда. Я готов убить тебя сейчас, это тоже правда, но мне жаль тебя, потому что твоя жизнь будет адом. Уж я-то знаю.
Итачи выслушал молча, а потом фыркнул, покачав головой.
— То есть, по твоему мнению, лучше бы я тебя действительно обманул? — с недоверием переспросил он.
— Да, лучше, — Саске вздернул подбородок, смотря на Итачи прямо и смело. — Я скажу, почему. Тогда бы я тебя возненавидел, а сейчас мне остается только жалеть тебя.
Итачи с усталостью смотрел на Саске еще пару секунд, а потом медленно опустился в кресло за столом. У него внезапно закружилась голова, и он вдруг почувствовал, что больше не может стоять. Не может говорить. Не может ничего объяснять. Он устал. Он действительно чертовски устал, и ему уже было все равно, лишь бы это мучение скорее закончилось для них обоих.
— Я поступаю так, как должен, — в который раз сказал Итачи, усталым, монотонным голосом, только на этот раз в нем скользнуло легкое раздражение. — Разве ты бы не сделал то же?
— Я бы послал их всех к черту! — вдруг изо всех сил крикнул Саске, и отголоски его крика повисли под потолком, оглушая изумленного Итачи.
Грудь Саске тяжело и высоко поднималась; то, что копилось в ней, не выдержало.
— Я бы послал их всех к черту! — снова крикнул он, с еще большими яростью и гневом, и этот крик едва ли не взорвал и без того разболевшуюся голову Итачи. — Я и послал их всех к черту! И послал бы еще много лет назад, когда твоя мать запихнула меня в свою проклятую машину и отвезла черт знает куда! Им всем было плевать, как я жил эти годы, что я чувствовал, я пытался им сказать, а они меня не слышали и не видели! Они не хотели видеть, что нужны мне, а теперь они снова пытаются заткнуть мой голос своими бреднями? Я не желаю, чтобы они решали за меня теперь, чтобы они указывали мне, с кем быть, потому что я не ребенок, потому что ты мне дороже их глупостей, а я тебе — нет! И не надо делать вид, что тебе все равно! Тебе не все равно, тебе хуже, чем мне, и будет в сотни раз хуже!
Саске замолчал так же резко, как и начал кричать, и глубоко вздохнул, с раздражением касаясь ледяной рукой мокрого лба.
Да, его рука дрожала, и он не желал этого скрывать.
— Ты меня не понимаешь и никогда не поймешь, — наконец, сказал Итачи, снова поднимая глаза на Саске: все то время, пока тот кричал, он смотрел в стол, не в силах даже пошевелиться. — У тебя нет того, что у меня. Мои деньги…
— Заткнись, я тебя умоляю, — небрежно усмехнулся Саске. Его голос был хриплым и низким. В нем было что-то нервное, желчное, но в то же время болезненное. — Я никогда не ожидал услышать от тебя такое. Да, я нищий, — Саске покачал головой, холодно и жестоко улыбаясь, — я нищий без дома и друзей, и я счастлив, что у меня ничего нет, потому что только так я могу устроить свою жизнь. Никогда не думал, что ты будешь попрекать меня своими деньгами. Никогда не думал, что ты так все оставишь. Я был готов к тому, что ты не поедешь за мной, я никогда и не ждал этого, но я думал, что мы будем встречаться хотя бы иногда. Пока ты был бы хоть иногда рядом, хоть раз в полгода, в год, мне бы этого хватало. Но о чем я говорю. Я не смогу возненавидеть тебя, даже если захочу, потому что ничего, кроме разочарования, жалости и отвращения, я к тебе не испытываю.
— Нам не о чем больше говорить, — холодно и бесцветно отчеканил Итачи, продолжая смотреть в одну точку на столе.
Саске кивнул.
— Да, не о чем.
Он в последний раз взглянул на Итачи и отвернулся, подходя к двери. Уже когда Саске нажал на ее ручку, он услышал знакомый голос, едва узнав его:
— Я надеюсь, что ты как можно скорее забудешь обо мне.
Саске обернулся.
Итачи, нагнувшись вперед, сидел в том же кресле за столом, оперевшись локтем левой руки о подлокотник и спрятав лицо в ладони. Его поза была какой-то непривычно слабой, усталой, уязвимой, сломленной, как его чудовищный голос, и Саске показалось, что Итачи намеренно прячет глаза за своей рукой. Что было в них — Саске не хотел видеть. Он не должен был это видеть, что бы там ни было. Иначе он бы уже не нашел в себе сил выйти из этой комнаты.
— Я сделаю все, чтобы никогда не вспоминать о тебе и жить так хорошо, как смогу, — тихо сказал Саске. — Но сможешь ли ты это сделать?
После этих слов он закрыл за собой дверь.
***
Саске не солгал, когда сказал, что не испытывает ничего, кроме разочарования, жалости и отвращения.
Да, он был в ярости. Его буквально трясло от злости, и Саске ощутил это как никогда ярко, когда заперся в своей комнате. Но эта злость не относилась к Итачи, нет.
К сожалению, нет.
Саске прошел по комнате два раза туда и обратно, пытаясь хоть чуть-чуть успокоиться. Дошел до окна, потом обратно к двери, снова к окну, снова к двери — всего двадцать восемь шагов, Саске считал. Когда он в третий раз проходил мимо зеркала, на тридцать втором шагу остановился напротив него, заглядывая в свои собственные глаза.
Наверное, если бы то, что случилось сегодня, произошло раньше, то Саске изрисовал бы все черными, красными, синими красками. Он испытал бы снова эмоциональный срыв. Не спал бы всю ночь, его бы тошнило, бросало в дрожь, в жар, в холод. Но сейчас всего этого уже не будет. Того шестилетнего мальчика, который бы тонул в красках и собственных страхах и одиночестве, уже нет в живых.
Саске вплотную рассматривал свое лицо, прислонившись лбом к зеркалу. Он смотрел в свои глаза, пытаясь разглядеть, что в них.
Они блестели, почти горели, живые как никогда. Лицо его не было бледным как обычно: оно пылало ярким румянцем, оно отражало все эмоции и чувства, которые кипели в крови, оно было настоящим. Ладони были горячими, мокрыми, и дыхание тоже было горячим и глубоким.
Саске закрыл глаза, туго сглатывая.
В его жизни мимо него прошло множество людей, они приходили и уходили. Они не оставляли после себя ничего ни хорошего, ни плохого. Но в этот раз Саске знал: Итачи никогда не покинет его сердца. Никогда.
Нет, он не ненавидел его. Он не мог его ненавидеть, хотя очень хотел испытать это чувство именно к Итачи, только к нему единственному во всем мире, излить свою ярость на него, добить его ей, ведь он же виноват в этом, разве не так? Да, Саске злился, потому что его колотило от горького чувства разочарования и снова нахлынувшего острого одиночества. Он не думал, что Итачи так просто сдастся, и он не мог этого понять и принять. Саске не хотел понимать Итачи, не желал. Но злился он не на него. Ненавидеть его он также не мог.
Саске злился на жизнь. Она почему-то никогда не была с ним ласкова. Не жалела, не одаривала, не баловала, как по неизвестной причине ненавидят в классе какого-нибудь ребенка-изгоя. Если бы жизнь была человеком, то она выглядела бы как намалеванная стерва. Или нет, как вычурная учительница начальных классов: сухая, жилистая, черствая, бьющая линейкой по рукам.
О, Господи, усмехнулся Саске своим мыслям.
Но нет, нет, он не даст никому испортить свою жизнь на этот раз, ни стервам, ни учителям, он больше не живет с черной язвой внутри себя, и он всегда будет благодарен Итачи за то, что тот освободил его от этого. Поэтому Саске не будет страдать, не посмеет, не позволит себе, даже если сейчас он изо всех сил борется с тем, чтобы не раскидать все вокруг.
Саске открыл глаза, вглядываясь в их холодное, блестящее зеркало.
— К черту, — с ядом в голосе прошептал он, отходя от зеркала и пристально, смело, с вызовом, почти с ненавистью заглядывая в собственное лицо.
К черту. Слышишь, ты? Да, ты, человек с темными глазами в отражении зеркала! К черту! Пошло все к черту! И пошел к черту ты сам!
Если Саске мог, он бы разбил это зеркало. Но он не станет это делать. Он не поддастся самому себе на этот раз, потому что он ничто не ненавидит в своей жизни так сильно, как ту беспомощную часть себя.
Хорошо, Итачи. Хорошо. Пусть так. Пусть так, повторял Саске, смотря в свое лицо.
Это выбор Итачи и жизнь Итачи, ему жить с собой дальше. Это жизнь Саске и его решения, ему дальше жить с собой. Да, ему горько, ему обидно, ему безумно страшно, ему хотелось бы закричать или разбить это чертово зеркало с отражением собственного лица и собственных глаз, которые поверили в ту надежду, что дал Итачи, но Саске назло самому себе и всему миру не сделает этого на этот раз. Он перешагнет через все назло каждому человеку и назло себе в первую очередь, и он счастлив, что между ним и Итачи было то, что было. Потому что после этого Саске уже ничего не боялся.
Он достиг того, ради чего приехал сюда: он переродился и убил самого себя.
Тогда почему ему так хочется кричать?
Лучше не думать об этом.
Саске принялся собирать свои вещи, пытаясь хоть как-то отвлечься и успокоиться. В его горле до сих пор что-то напряженно дрожало, но Саске почти заставлял себя проглатывать этот ком. Все в порядке, уговаривал он себя. Все в порядке, блять, все в порядке!
Но какое к черту все в порядке! Какое к черту все в порядке со мной! Какое к черту все в порядке творится сейчас с Итачи, кричал себе Саске, зло комкая и бросая одежду в чемоданы.
Да, Саске мог представить, что сейчас переживает Итачи, потому что этот идиот действительно его любил. А лучше бы не любил, Саске привык к тому, что жизнь его ненавидит, но Итачи — вряд ли.
Наверное, стоило тогда остаться. Наверное, стоило сейчас успокоить его, побыть с ним, ведь Итачи тоже не виноват. Виноват, но не до конца. Ведь ему тоже сейчас тошно, ведь ему тоже сейчас хочется провалиться сквозь землю раз и навсегда и не доживать сегодняшний день уже никогда. Ведь они именно сейчас нужны друг другу сильнее всего, ведь так важно расстаться по-хорошему, внушить друг другу, что ничто и никогда не изменит того, что их связывает, ведь это так, ведь нельзя это отрицать, и Саске не отрицал этого, хотя хотел бы, как же он хотел бы крикнуть, что ненавидит Итачи до глубины всей своей души и желает ему не что иное, как самой ужасной смерти.
Но после всего того, что было сказано, Саске не мог вернуться и сказать несколько хороших слов Итачи. Его гордость не позволяла ему сделать ни единого шага к этому человеку. Это был выбор Итачи, пусть он и живет теперь с ним.
«Пусть!» — злорадно, мстительно крикнул сам себе Саске и внезапно остановился.
Он только сейчас заметил, что с яростью кидает вещи в свой чемодан, и теперь растерянно смотрел на весь этот беспорядок. А потом сел на кровать, понимая, что ощущает себя совсем обессилевшим и не способен больше стоять.
Саске не будет себе лгать: ему больно от решения Итачи. Ему больно так, как никогда до этого не было в жизни, даже тогда, когда он уезжал отсюда в шесть лет. Ему обидно до злых слез, до прокусанных до крови губ, но это дело времени. Он уедет отсюда завтра, встанет на ноги и будет жить свободно и спокойно, потому что этого желал бы ему Итачи. Он приказал ему в своих последних словах, так тому и быть.
Саске без сил лег на кровать, ногами сбрасывая с нее чемодан и вещи. Ему плевать, что на полу теперь невероятный беспорядок, он уберется позже. Ему на все плевать.
На все, кроме, разумеется, Итачи.
С этой мыслью Саске изо всех сил зажмурился, судорожно утыкаясь лицом в подушку.
***
Саске вздрогнул и резко открыл глаза, не понимая, где он и что происходит. Он неуклюже, с трудом приподнялся на локтях, оглядываясь по сторонам и беспомощно моргая.
Было уже темно, и эта темнота удивила Саске, заставляя его с непониманием всматриваться в нее. На полу по-прежнему валялся перевернутый чемодан и в беспорядке разбросанные вокруг него вещи. Было прохладно и очень тихо. Саске провел отлежанной и затекшей рукой по спутанным волосам, продолжая хмуриться.
Он что, заснул?
Вдруг раздался стук в дверь, и Саске окончательно убедился, что именно этот стук разбудил его и он все-таки заснул, когда лег и попытался успокоить себя — как обычно происходит, когда нервы не выдерживают. Сейчас Саске ощущал себя опустошенным и неспособным о чем-то думать и переживать. Все, что произошло с ним до того, как он заснул, казалось ему не более чем глупым сном, в который он отказывался верить.
Саске выжидающе смотрел на дверь, темным пятном сияющую в комнате. Он не хотел никого видеть и ни с кем говорить теперь, когда немного успокоился: это спокойствие надо было укрепить тишиной — как ждут, когда высохнет цемент. Саске твердо решил никому не открывать, но вдруг снова раздался тихий стук и голос:
— Саске, — приглушенно и мягко шептал он за дверью. — Открой, пожалуйста.
Это была мать. Саске продолжал какое-то время неподвижно сидеть, но потом решил все-таки встать и открыть дверь. Он должен был попрощаться с матерью перед отъездом, но не хотел это делать, не хотел даже видеть ее, хоть и злился на себя за это постыдное и эгоистичное желание.
— Что случилось? — без всякого интереса спросил Саске, когда впустил Куренай. Она с недоумением встала посреди темной комнаты, дожидаясь, пока ее сын включит свет, и когда в желтом свете лампочки увидела, что вокруг нее творится ужасный беспорядок, как-то грустно, с долей жалости и укоризны взглянула на Саске.
— Что ты тут делаешь? — спросила Куренай. Саске пожал плечами, щурясь на свет: он все еще резал ему глаза.
— Я собирал вещи, — ответил он. Куренай покачала головой.
— В темноте? Я долго стучала, ты не открывал мне.
— Я заснул, — недовольно ответил Саске, раздраженный потоком вопросов. Он прекрасно понимал, что мать в курсе всего, и наверняка пришла посмотреть, как он себя чувствует, но эта мысль невероятно выводила его из себя.
Какая им разница? Пусть они просто оставят его.
Куренай снова пристально оглядела Саске.
— Все хорошо?
Саске, начавший было поднимать с пола вещи, выпрямился.
— Мама, — вдруг твердо и холодно сказал он, смотря в ее карие глаза, — я прекрасно знаю, зачем ты пришла. Все хорошо. Я хочу побыть один.
Но, похоже, на Куренай эти слова не произвели впечатления. Она смотрела по-прежнему настойчиво, с жалостью и сочувствием, возможно, она видела в глазах и на лице Саске то, что он сам не понимал или не хотел замечать в себе. Именно поэтому он не желал ничего обсуждать, он не желал больше поднимать эту тему даже с самим собой, но выгнать свою мать он тоже не мог: она волнуется, и она имеет на это полное право. А Саске, несмотря ни на что, любил ее, как, впрочем, несмотря ни на что, продолжал любить и Итачи.
О, Господи.
Блять, Господи, Господи!
— Садись, — Куренай села на кровать, дружелюбно хлопнув рукой рядом с собой, но Саске упрямо продолжал стоять, борясь с желанием грубо оборвать намечающийся разговор по душам и нравоучения.
Куренай, видя, что Саске не сделает ни шагу, вздохнула.
— Ты злишься на Итачи? — спросила она.
— Нет, — ответил Саске.
— Не лги мне.
— Нет! — не выдержал Саске, снова вспыхнув.
Он не лгал. Он не злился уже ни на что, даже на саму жизнь. Он устал, слишком устал для того, чтобы злиться. Он просто хотел уехать отсюда как можно скорее, Господи, почему они этого не понимают.
— Но я же вижу, что ты подавлен, — твердо возразила Куренай. Саске только ухмыльнулся.
— Да, — обреченно согласился он, — и что с того? Я не хочу об этом говорить.
Куренай как-то странно улыбнулась; сейчас было как никогда видно, как она постарела за все эти годы.
— Ты сейчас так похож на Итачи.
После этих слов Саске почти насильно заставил себя сделать глубокий вздох.
— Я не хочу об этом говорить, — тихо, но твердо и категорично, почти по слогам повторил он так, чтобы поняли все, даже глухие, слепые и немые.
— Я просто хочу, чтобы ты не отягощал себя злобой и ненавистью, — настойчиво продолжала Куренай, настойчиво заглядывая в глаза сына.
— О, Господи, мама! — не выдержал Саске и обхватил руками голову, подняв ее и с обреченной улыбкой смотря в потолок. — Я же сказал, что все хорошо, все хорошо, что ты еще хочешь от меня услышать? Почему ты просто не поверишь мне? Да, мне плохо, да, я был в бешенстве, но мне все равно уже, все равно!
— Но я же вижу, что это не так! — в свою очередь крикнула Куренай, и Саске как-то странно, вымученно взглянул на нее.
— И? — уже бессильно спросил он. — Что ты сделаешь?
Да, что они все сделают? Что? Что, боже!
Единственный, кто мог что-то сделать, это Итачи, но он ничего не сделал. Что могут сделать они? Навязать ему эти глупые разговоры по душам, нужные только им самим? Что хорошего сделают они? Что хорошего сделала она, придя сюда и снова начав то, что нужно было забыть раз и навсегда? Только снова разворошила все переживания, снова разозлила, как их всех заставить понять, что никому не нужны все эти чертовы разговоры, которые Саске ненавидел всю свою жизнь!
Саске не нужна их жалость, не нужны их бесполезные утешения и нравоучения, ему это нужно было тогда, когда его били линейкой по рукам на виду у всего класса и лишали ужина за провинности, в которых он не был виноват. А сейчас уже нет. Итачи помог ему избавиться от этих потребностей.
Куренай встала. Она выглядела очень уверенной и решительной, и Саске никак не мог понять, чем это вызвано и что вообще от него хотят.
— Саске, — Куренай стиснула руками его плечи. — Я не хочу, чтобы ты напрасно страдал. Ты ведь все еще испытываешь что-то к этому человеку, так ведь?
— Это неважно, — холодно ответил Саске, вдруг понимая, что избежать этих глупостей ему никак не удастся. Даже криком. Даже ссорой. Даже самоубийством. Его просто так не отпустят. Ему лучше все выслушать, согласиться со всем и закрыть эту тему раз и навсегда.
— Это важно, потому что это будет мучить тебя многие годы, — продолжила Куренай.
— И ты думаешь, что этим разговором облегчишь мои страдания? — усмехнулся Саске. Но Куренай серьезно взглянула на него: она не шутила.
— Да, — ответила она. — Я объясню тебе, почему Итачи так поступил с тобой.
Саске с трудом сдержался от того, чтобы не выругаться. Он нервно скинул с себя руки матери, отходя к окну.
Нет.
Он не выдержит больше этого. Господи, он не хочет больше думать об этом всем.
Саске только сейчас ощутил, как ему плохо, горько, больно, одиноко и тошно. Сейчас, когда ярость и злость ушли, да, он это ощущал. И лучший способ избавиться от всего этого — не говорить. Не думать.
— Я и так все знаю, — как можно более спокойно и внятно сказал Саске, но его голос дрожал, едва сдерживаемый от того, чтобы сорваться на крик. — Он помолвлен, он мне все сказал. Давай забудем об этом.
— Это ложь, — ответила Куренай. Саске усмехнулся.
— Зачем ему лгать мне? Даже если и так, то все равно ничего не изменится от того, знаю я реальную причину или нет.
— Изменится, — возразила Куренай. — Я думала об этом весь день и поняла, что не имею права скрывать что-то от тебя. Мне не важно, что ты подумаешь обо мне, но это поможет тебе простить Итачи, и ради этого я готова к любой ненависти от тебя.
Саске отвернулся от окна и нахмурился, пристально смотря на свою мать. Она была бледна, но все еще полная решимости и уверенности.
Куренай была уже немолода, быт и затворничество состарили ее, но ее лицо все равно сохранило свои красивые черты, ее голос был все таким же сильным, уверенным, но приятным, даже как будто мягким. Теперь чаще всего она носила темно-красное простое платье с фартуком поверх него и коричневые туфли без каблуков. Она выглядела домашней и почему-то ласковой, трогательной, и Саске безотрывно смотрел на нее, ощущая, что внутри у него невольно все холодеет.
— Говори, — просто попросил он.
Куренай сцепила руки в замок и четко выдохнула все одним предложением:
— Ты — младший брат Итачи.
После этих слов повисла тишина, в которой можно было различить шум ветра за окном и бой часов внизу.
Они били десять вечера.
Саске растерянно посмотрел в сторону, сделал было неуверенный шаг туда, но тут же остановился, как будто сам внезапно понял абсурдность своих движений. А потом снова взглянул на мать.
— Брат? — переспросил он.
Куренай кивнула: хотя она и пыталась выглядеть уверенно и спокойно, ей с огромным трудом удавалось сохранить самообладание. А каких трудов ей стоило принять это решение, рассказать сыну все, — об этом лучше никому не знать.
Саске отошел на шаг назад и внезапно вжался в стол, спустя пару секунд рассеянно присаживаясь на его край. Молчание затягивалось.
Пока оно длилось, Саске ошеломленно смотрел в пол, прямо на ковер, сквозь него. Но, наконец, его губы дрогнули в насмешливой полуулыбке.
— Дай я угадаю, — прохрипел его голос, и темные глаза снова поднялись на мать, — моя мать госпожа Микото, так?
— Да, — ответила Куренай.
— Итачи не знал? — спросил Саске. Он не понимал, зачем спросил, потому что ответ на этот вопрос был очевиден.
— Нет, он узнал сегодня утром, — подтвердила эту мысль Куренай. Она внимательно вглядывалась в сына, пытаясь разглядеть в нем злость, отчаяние или боль, но ничего, кроме странного спокойствия, она в его глазах не увидела, и это пугало ее больше всего.
— А кто мой отец? — спросил Саске, хотя тоже догадывался, каков будет ответ.
— Фугаку, — ответила Куренай. — Он так же и отец Итачи. Саске, — начала было Куренай, желая подойти к сыну, как губы того вдруг затряслись, и Саске рассмеялся странным, горьким смехом.
— Господи, теперь я все понимаю! — крикнул он, не переставая смеяться. Саске покачал головой, отворачиваясь обратно к окну и опираясь руками о стол. — Теперь я все понимаю! И ее милые взгляды, и ее проклятые деньги, потраченные на мое обучение, и все-все остальное. Теперь я все понимаю. Это вы попросили Итачи сказать мне такое дерьмо. Это вы заставили его.
— Я все объясню, — сказала Куренай, но Саске снова ее перебил:
— Нет, я прошу тебя, избавь меня от этого, — с холодной усмешкой попросил он. — Я не желаю слушать, как все было. Это ничего не меняет! Она оставила Итачи, а меня выкинула. Мне плевать, как все было. Факт остается фактом. Она не дала мне родной семьи, не позволила даже расти здесь с тобой. Ее деньги, которыми она хотела откупиться от меня, не нужны мне и даром. Я не желаю больше ничего слушать, никогда, ясно?
Куренай прикусила губу, кивнув непонятно кому. Она стояла, судорожно сцепив пальцы, не зная, что еще ей сделать или сказать. Она не решалась сделать и шагу к сыну, ей казалось, что он ее оттолкнет теперь навсегда.
— Ты меня ненавидишь? — спросила Куренай, чувствуя, что ее горло сжимается.
Саске дернул плечом, по-прежнему не поворачиваясь, а ей так хотелось видеть сейчас его лицо и глаза.
— За что? — глухо и уже тихо, бесцветно и обессиленно спросил он. Его спина была неестественно прямой и напряженной.
— За все.
Саске, наконец, обернулся.
Вопреки всем ожиданиям он выглядел спокойно и даже отстраненно. Он поднял руку и поманил к себе мать. Та подошла как-то нерешительно, почти робко.
Саске со вздохом сжал ее худые и узкие плечи, поглаживая их, а Куренай смотрела на него, тоже не в силах что-то уже говорить.
— Я не ненавижу тебя, — твердо и спокойно сказал Саске, и в его голосе не было ни злости, ни раздражения, только усталость, как и в его глазах. — Ты моя мать, и я люблю тебя. Ты ни в чем не виновата, и я рад, что ты взяла меня и воспитала. Я благодарен тебе, что ты не бросила меня. Но о той женщине я не желаю слышать.
Его могут упрекать в этих словах сколько угодно. Его могут упрекать в чем угодно. Но не он виноват, что ни ему, ни Итачи не дали того самого детства, которое сделало бы их счастливыми и полноценными людьми. Им не дали семьи, в которой они нуждались. И сейчас им ее не дают, им не дают единственное, что помогает им жить — друг друга.
Саске слишком устал, чтобы раз за разом выслушивать их глупые оправдания. А еще сильнее он устал от старого поместья, от этого склепа, в котором он задыхается и в котором задохнется Итачи.
— Ты поговоришь с Итачи? — спросила Куренай, вымученно улыбаясь сыну. — Я хочу, чтобы вы расстались хорошо.
Но Саске покачал головой.
— Нет. Я не буду с ним говорить.
Куренай удивленно смотрела на то, как Саске отпускает ее плечи и снова подходит к чемоданам, начиная аккуратно собирать свои вещи с пола, складывать их и класть на дно своих вечных спутников жизни.
— Почему? — растерянно спросила Куренай. — Я думала, ты захочешь с ним поговорить. Ему тоже нелегко.
Саске только колко усмехнулся, даже не оборачиваясь. Его руки продолжали складывать вещи.
— Нам не о чем с ним говорить, — ответил Саске. — У него был выбор. Он мог ничего мне не говорить, оставив между нами все так, как оно есть. Мог мне все рассказать, потому что он знал, что я никогда не посмотрю на него как на брата, и он на меня тоже. Я знаю, что ты сейчас скажешь мне, — Саске обернулся, равнодушно смотря на мать. — Он никогда не будет мне братом, поэтому меня не смущает то, что у нас одна кровь. Скажи ему, что я все знаю. Скажи, что мне его жаль. Но говорить нам не о чем. Он сам сделал свой выбор. Значит, он был уверен в нем. А я верю ему, он всегда знал, как лучше для меня.
Куренай только кивнула. Возразить ей было нечем. Возможно, ее сын действительно был сейчас прав.
— Хорошо.
Саске попытался улыбнуться.
— Спасибо, — ответил он и снова отвернулся, продолжая собираться в дорогу.
***
Когда Саске шел по еще темному коридору, была половина шестого утра. Он только что отправил на такси все свои чемоданы, а сам же решил самостоятельно доехать до вокзала на автобусе. Остановка была в двадцати минутах ходьбы от поместья, на шоссе в город, а Саске было почти необходимо пройти пешком: он хотел подышать свежим воздухом, размяться и в последний раз полюбоваться сухими полями, покрытыми инеем.
Саске уже был полностью одет. Он выпил горячий кофе, который приготовила ему мать, и насилу съел кусок сыра со сладкой булочкой с медом. Он опять не был голоден, как не был до этого голоден долгие годы по утрам. За всю ночь Саске также не сомкнул глаз: он собирался, убирался в комнате и приводил в порядок свои чувства.
В половину шестого утра он уже попрощался с матерью, и увидит он ее в последний раз на крыльце дома. Сейчас в этом старом поместье Саске осталось попрощаться только с одним человеком.
Комната Итачи, разумеется, была заперта на ночь, но у Саске еще с прошлого раза остался ключ от нее, поэтому он, не церемонясь, бесшумно открыл дверь, входя в темную, зашторенную спальню.
Итачи спал на спине на левой стороне небольшой кровати, ближе к окну и тумбе. С его худых плеч соскочило пуховое одеяло, и теперь они наверняка мерзли: Итачи плохо переносил холод, хотя его руки и ноги всегда были горячими. Саске хорошо помнил, как они умели согревать. Еще ничто в этой жизни не согревало его так, как они.
Он тихо подошел к кровати, как будто его шаги могли разбудить Итачи, и положил на тумбу ключ от комнаты: теперь он уже никогда не понадобится. Взгляд невольно скользнул по столешнице, и Саске взял в руки маленькую банку снотворного, повертел ее в руках, осмотрел со всех сторон: он видел такую в аптеке, когда в свое время хотел найти лекарство от бессонницы и на всякий случай средство, от которого он уже никогда не проснется в этой жизни, но так и не купил ничего, потому что не хватило денег. Возможно, его это даже спасло. Итачи же всегда плохо засыпал, а после вчерашнего он вообще мог промучиться бессонницей до самого утра, поэтому прибег к таблеткам, которые сам же критиковал в свое время: он считал это крайней мерой, глупой и чрезвычайно вредной.
Но когда хочешь забыть о том, что происходит вокруг тебя, выбирать не приходится, и Саске знал это как никто другой.
Он безотрывно смотрел на Итачи, стоя рядом с ним, слушая его дыхание и рассматривая его расслабленное лицо. Возможно, это последний раз, когда он видит его.
Саске было действительно нечего сказать. Что он мог сказать? Что все было напрасно? Что Итачи принял неправильное решение и теперь у него есть шанс одуматься, уехать? Нет. Это глупо. Они оба взрослые люди, и они ответственны за свои решения и поступки. Итачи решил, что им лучше не быть вместе, даже не общаться никогда. Это его слова, его выбор, его решение, так ведь? У него были другие возможности и шансы. Но что ж, возможно, он был в чем-то прав. Саске и сам уже ничего не знал.
У них с самого начала были абсолютно разные жизни — и они это прекрасно знали. У них с самого начала были абсолютно разные цели и дороги — это они тоже оба знали. То, что они пересеклись здесь, то, что они подружились, то, что они полюбили, — это случайность, которой могло не быть.
Саске знал, что вырвется из этого круга и сможет жить так, как захочет, так, как посчитает нужным, несмотря ни на кого и ни на что. Он уже смог это, когда принял Итачи, сможет и дальше. Саске не знал, что будет с Итачи дальше, как сложится его жизнь, но что теперь он мог сделать? Чем он мог помочь? Итачи не дал ему права помочь себе, а, значит, перешагивать через свою гордость Саске тоже не станет. Зачем, если его попросили убраться?
У каждого своя жизнь, свое право прожить ее так, как каждый считает нужным. Если Итачи решил прожить ее так, то, значит, Саске не имеет права мешать. Его гордость не позволит его просить о чем-то Итачи. Да он и не хотел этого.
Саске нагнулся над Итачи, с дрожащей улыбкой жадно всматриваясь в его лицо, стараясь как можно четче запомнить каждую его черту, каждую деталь. Да, он очень любил это лицо, он смог полюбить его так, как никогда не думал: оно стало частью его самого. Ничто не пройдет просто так, нет, Саске знал, что всегда будет любить это лицо, но унижаться перед ним он не станет. Нет. Итачи хорошо его знал и знал, как можно было лучше решить их проблемы, а раз так, то у Саске тоже есть право на свое решение и на свою жизнь. Им никогда не быть с Итачи вместе — на самом деле Саске всегда это знал, даже когда понимал, на что идет, сближаясь с ним. Но это стоило того. Определенно стоило.
Саске протянул руку, желая коснуться лица Итачи в последний раз, коснуться его волос, глаз, ощутить запах его кожи, ее жар, ее бархат, впитать губами изгиб его строгого подбородка, но когда рука была почти у цели, когда она ощутила подушечками пальцев живое тепло чужой кожи, Саске внезапно остановился, изо всей силы прикусив губу.
Нет, он не должен. Он изменит себе, если сделает это. Он не сможет уйти спокойным, если сделает это, он вообще не сможет уйти, он никуда не уедет после этого, а останется с ним вопреки всему, поэтому нет. Хотя Саске невыносимо хотел дотронуться до Итачи, ему казалось, что с ним случится нечто страшное, если он не сделает это в последний раз.
Взамен того Саске выпрямился и лишь подтянул пуховое одеяло выше, прикрывая им обнаженные плечи Итачи. Ласково укутал его босые ноги, проверил, нигде ли не проберется холодный воздух комнаты — этот человек не любил мерзнуть, о нем надо позаботиться, чтобы ему было тепло. А потом, взяв из тумбочки пачку дешевых сигарет в синей глянцевой упаковке и на секунду задержавшись взглядом на бледном лице Итачи, Саске ушел, так же бесшумно прикрыв за собой дверь.
***
Это утро было таким же холодным, сырым и свежим, как и все ноябрьские ночи. Как и то утро, когда Саске в шесть лет уезжал отсюда, растерянный, испуганный, обиженный и злящийся на мир и жизнь.
Как давно это было на самом деле.
Голые деревья все еще тонули в густых сумерках, когда рассвет над ними бледными, почти бесцветными осенними красками украшал восток. Шоссе, по которому шел Саске, было пусто: оно шло от дома через прозрачный лес к ближайшей остановке, до которой было десять минут ходьбы от ближайшего селения, расположенного с другой стороны от поместья.
Саске шел медленно, прогулочным шагом, всей грудью вдыхая колючий утренний воздух и сжимая в руке пачку дешевых сигарет. Он все хотел закурить по дороге, но никак не мог найти момента, чтобы это сделать: он все хотел надышаться ледяным воздухом раннего утра, и у него это никак не получалось. Саске был одет легко: поверх кофты он набросил тонкое пальто, которое было расстегнуто на все пуговицы. Ветер продувал его, залезая под кофту и футболку, но Саске не было холодно. Он ощущал, как горят его щеки и живот.
Саске почему-то было болезненно спокойно. Так спокойно бывает после того, как много часов рыдаешь, а потом засыпаешь и просыпаешься уже утром: утомленный, ничего не ощущающий, спокойный и очищенный от всего. Саске казалось, что прежде он никогда не дышал по-настоящему, а сейчас его грудь поднималась высоко и свободно, ее ничто не сдавливало; ему казалось, что прежде он не видел ни рассвета, ни осени, ни голых деревьев, ни сухих полей в инее, а сейчас он видел все так ясно и четко, как будто впервые. Он шел медленно, дыша и смотря, и ощущал, что он живет, что он жив, что по его венам бежит кровь.
Та же кровь, что и в венах Итачи.
Саске наконец-то будет свободен и волен делать с жизнью все, что пожелает: поместье отпустило его, а шестилетний мальчик с испуганными глазами умер. Саске больше не будет изливать свою душу черными красками на полотно, он будет рисовать в свое удовольствие, рисовать то, что любит и кого любит.
Он будет рисовать его глаза, его губы, лицо, руки.
Да, Саске не хотел терять Итачи, он хотел бы, чтобы тот разделил с ним эту свободу, чтобы стал ее частью. Он хотел есть с ним по утрам, обедам и вечерам: тогда Саске снова ощутил бы вкус пищи и аппетит. Он хотел засыпать с ним, просыпаться с ним, и тогда Итачи не страдал бы бессонницей.
Но, увы.
И все равно Саске улыбался, когда оборачивался на ставшее совсем крошечным поместье, чернеющее вдали.
Он не оставил там свое сердце, он забрал его с собой, забрал Итачи с собой, и это главное, это то, что сделает Саске сильным. Он теперь понял, что то, что они братья, только сближает его с этим человеком, а не наоборот. Там, в поместье, осталась лишь тень от Итачи, его призрак, сам он здесь, с Саске, в Саске. Он — его руки, он — его кровь, он — его глаза и кожа, его плоть и кости. Они братья, и Саске, касаясь себя, знал, что он касается и Итачи. Дух Итачи тоже с ним, он здесь, под самыми ребрами; он будет на всех полотнах, которые нарисует Саске.
Только уже на остановке он закурил, замечая, что небо стало заметно светлее: сумерки растворились, воздух стал прозрачнее. Саске курил, думая о том, что скоро это превратиться в еще одну его вредную привычку, но когда заметил вдали автобус, то затушил так и недокуренную сигарету и засунул руки в карманы пальто, отогревая заледеневшие красные пальцы.
Когда Саске сел на подъехавший автобус, на горизонте показался первый луч восходящего солнца.