Если бы только я мог перестать думать, мне стало бы легче. Мысли — вот, от чего особенно муторно. Они ещё хуже, чем плоть. Тянутся, тянутся без конца, оставляя какой-то странный привкус.
***
И вот я здесь. В месте, где каждая мелочь, запечатлённая в памяти дотошно. Снова перед тобой, разочарованная, сломанная, но отнюдь не рыдающая. Уже нет. Надоело. Быть самой себе неверной. Надоела. Всегда предающая влага, моя слабость, ненужная искренность — покинула глаза. Им теперь завидует сама Сахара. Знаешь, отец обязан гордиться. Чёрт, это было бы почти смешно, если бы не было так печально. Хмыкать и фыркать нет нужды, просто разреши пасть ниц пред твоей могилой, свесив усталую голову. Повторно. Да, пропади оно пропадом, я снова здесь, с кучей необузданных чувств, давящих наперевес, снова провожу заледеневшими, негнущимися пальцами по резьбе мраморного камня, совершенно не удивляясь гладкости надписи, я, блядь, снова здесь, сцепив зубы, проклиная жизнь за то, что она ведёт меня сюда, хоть и клялась, что не вернусь. Сотни раз. Тысячи. Миллионы. Но нарушала. Снова и снова, перечеркивая неуместное «опять». Сжать губы в плотную линию и не выдыхать со свистом, утверждая, так надо. Не рвать и бросать, не пинать красивые бортики носками сапог, ненавидя само осознание. Твоё «почти живое» созерцание. Ты смотришь, как всегда, с этой теплотой в глазах и приятной улыбкой. Ты смотришь, словно здесь, неподалеку, вовсе не припечатанная на плоской, бездыханной поверхности уже не первый год. — Мама. Фары дальнего света бьют мне в спину, давая возможность впиться в чётко выведенное «Романова Елизавета Александровна». Самая лучшая, прекрасная, незабываемая, нежная и нужная. Верная и любящая. Неповторимая. Я хнычу, сжимая одежду на груди. Дай мне сил. Я ещё не сорвалась. Всё ещё держусь, внемля зудящему чувству под кожей, чётко напоминающему про мою ошибку. — Почему? — Я запрещала себе думать об этом. Складывала эти безответные вопросы в огромную стопку, поднося горящую спичку в сознании, даже слышала треск своего личного пожара, упивалась. Не искала. Не спрашивала. Не обвинила. Не осуждала. Я просто молча терпела. Молча ждала, пока кто-то другой ответит. Когда кто-то расставит по полочкам свалку в моей нездоровой голове. Наконец придёт и раскрасит черноту красками. Облегчит. Чтобы вместо приступов аритмии на пару с астмой просто лёгкость. Чтобы отпустить и шагать, шагать, шагать в светлое будущее. Отчего же в моём тоннеле нет света? — Скажи, почему ты ушла? Почему бросила меня одну? — шёпот вырывается из лёгких, несмотря на мои железные тиски. Лихорадка на периферии разума выжигает само тело. И я готова сдохнуть здесь. Смело. Но что-то держит. Заставляет продолжать. Так почему? Почему ты не рассказала, почему не поделилась? Почему молчала? Почему не дала мне шанса? Почему, мама? Почему не предупредила, что на самом деле эта жизнь — дерьмо? Что люди в ней — лишь жалкое безликое месиво? Что каждый день — схватка, со ставками, где на кону твоя чёртова жизнь? Почему ты не объяснила, что такое любовь, мы не говорили про секс, и ты не научила меня флиртовать и кокетничать? Почему? Рак крови. Это не оправдание. Все говорят — это приговор, будто бы эта дрянь — святая инквизиция, но ты ведь не ведьма. Обычная смертная. Самая нужная душа для меня. Самая желанная. «Приговор». Не для пациента, Елизавета Александровна была, есть и будет чистокровный пацифист. Никаких войн. Никаких драк. Даже без переговоров. Ты сложила оружие, щёлкнув пальцами — капитулируя. Не подумав ни о ком, не подумав обо мне. Скажи же, зачем тогда эти деньги? Зачем толстые свёртки купюр, ради которых пропадают души? Скажи! Почему хочется содрать всю одежду, порвать кожу на грудине и выкинуть из себя всё, что способно чувствовать. Чтобы наконец окунуться в пустоту. Спокойную. И не надо говорить, что смерть принесёт упокоение. Не надо! Я мертва. Совершенно точно. Мне казалось, что Царёв вдыхает в меня жизнь крошечными вдохами, но он лишь показал, что жива лишь плоть. Доказал, что нет правды в теле. Нет правды ни в чём. Всё ложь и чёртова фальшь. На плечи ложится плащ, и он пахнет им. Подошёл сзади, слишком тихо, чтобы я расслышала это в своем немом, безликом крике. Окутал теплотой собственного тела и ароматом ментола и этих крышесносных духов. Хватило, чтобы сердце ломало рёбра. С лихвой. Не пытаешься прикоснуться, обнять или словить взгляд. Я благодарна. Ты лишь чиркаешь зажигалкой, прикуривая. — Мне было четырнадцать, когда я впервые узнал, что моя мать изменяет отцу. — слова режут слух, и мне хочется устало вздохнуть, но я не пробую даже дышать. Мне хочется слушать. Мне хочется слышать. — Я ненавидел. Ты не представляешь, как сильно я ненавидел ту, кому был обязан всем. Ту, ради кого пожертвовал бы всё, что угодно. Ради кого убил бы. Ту, ради кого я делал что-то стоящее в этой жизни. Боль сочится, проникая в тело, сливаясь с моей собственной. Разливаясь по венам. — И это чувство, оно штормило внутри, ломая, бросая с одного угла в другой. Я не понимал, почему она так поступает, какие на это причины, и чем мы это заслужили. Я. Отец. Тем не менее молчал. Держал это в себе, будто бы, если бы я сказал, то жизнь бы оборвалась. Закончилась моментально, бесповоротно, окончательно. Вынашивал секрет который отравлял моё существование. Стал приходить позже домой, больше наблюдать за женщинами, с точностью до 99% угадывая, кто из них кто. Это было забавно какое-то время. Пока разочарование не лишило меня способности любить или хотя бы верить в женскую верность. В понятие «семья». Монолог прерывают глубокие затяжки, и я почти тактильно ощущаю твоё напряжение. — Следующий раз мне было шестнадцать. Я вернулся поздно и застал мать на диване в зале, она ждала своего сына. Сына, которого не узнала. Неосознанно вздрагиваю, упираясь взглядом в Максима в поиске ответа. Он продолжает: — Болезнь Альцгеймера. Уже тогда она писала мне письма. Письма, чтобы я знал, что с ней творится, когда она уйдёт, не попрощавшись. Она разрешила себя ненавидеть, наверняка зная, что я поступлю именно так. Разрешила обращаться с собой так, и она писала, что не жалеет. Ни секунды. Представляешь? Ненормальная. Слёзы. Каких-то жалких полчаса назад я утверждала, что не пролью их, но теперь рыдаю, как сопливая девочка. Из-за него. Всё из-за него. — В восемнадцать я получил подарок на выпускной. От отца квартиру в центре города, от родственников — машину, а от неё… От неё я получил триста шестьдесят пять писем. Каждое письмо — история. О её жизни. Её воспоминания, которые она доверила, чтобы я помнил. Которые, я обязан был хранить, — выкидывая бычок в неизвестном направлении, он садится на холодную землю, напротив меня, сложив руки на согнутых коленях. Идеальный, несмотря ни на что. Всегда. Для меня, идиотки. — С тех пор я не видел свою мать. Тратил годы, деньги и ресурсы на поиски, но вся информация, когда-либо существующая о ней, словно была стёрта. Ни имени, ни прошлого, ни настоящего. Клянусь, она не оставила после себя ничего, кроме писем. Писем для меня. После… После я стал искать что-то про отца, что-то, что было бы связано с мамой. И знаешь, что я нашёл? Скандалы, интриги, махинации. Сотни заголовков, гласящих про его измены, глупая растрата денег, даже перестрелки. В какой-то момент я понял, что ненавидел не того человека. Не того родителя. Эта мразь всё знала, он не мог не знать, но… Вот, как оно вышло. Мотать головой, подскакивая и обнимая его. Это то, чего я хотела. Это то, что нам было нужно. Обоим. Я что-то шептала, знаю, что шептала, кажется он смахивал мои слёзы, кивала, готовая дослушать его историю. — Пять лет. Пять лет я положил на то, чтобы отделить свой бизнес от его грязных рук и вот однажды он предложил мне сделку в виде тебя. Нужная информация, слабые места, и это был реальный шанс. Шанс выкинуть Иуду из собственной жизни. А ты… Я не знал, честно думал, что ты одна из тех, кто берёт от жизни всё, особо не задумываясь о законах морали. Маленькая цена за свободу. Хмыкаю, прекрасно понимая, что поступила бы так же. — Тебе понадобились считанные дни, чтобы докопаться до меня. Снести чёртовы барьеры, за которые я отчаянно держался. Ты дала мне почувствовать свой вкус, и я стал зависим. Как больной. Наркоман. Мне сорвало крышу, когда увидел тебя с ним. Клянусь, Романова, я собирался ползать на коленях, вымаливать прощение. Был готов просто закинуть тебя на заднее сидение авто и увезти хрен знает куда, лишь бы ты выслушала, поняла и простила. Называй меня маньяком. Но я покорно ждал, пока ты немного остынешь, хотя много раз порывался приехать к твоему дому и выломать дверь. Всё навалилось. Я сорвался, а когда пришёл в себя, уже был у дома этого Игната, мысленно разрывая на маленькие клочки его тушу. Чёрт, как долго он издевался. Его охрана держала меня на расстоянии, пока сам сосунок объяснял мне, какой я мудак. Парень оказался не промах, быстро растолковал, что я, оказывается, не по адресу. Не успел моргнуть, как на горизонте маячила история с Наташей. Чёрт, детка, мне жаль. Она не та, кто станет тебе второй «мамой». Она вообще не та, кто может стать «мамой». Отцовская версия в юбке. Я впитываю слова, словно губка, порой пропуская мимо ушей смысл, отчаянно желая поцеловать его. Просто поцеловать. Обнять сильно, до хруста, чтобы точно знать: это он. Рядом. Искренен, как никогда. И мой. Бесконечно мой. Запреты меркнут, и я целую, жадно, надрывно, почти кусая. Чтобы он застонал в губы, сминая так же жёстко, по-животному, просто сгребая в охапку, прекращая это безумие родным «я скучал». Что же, я тоже. Слишком сильно, чтобы признаться в этом. — Поехали домой. Я не хочу отвечать. Просто тянусь к тебе, укутываясь в шею, вдыхая аромат моего мужчины. Завтра. Потом. Позже. Я обязательно подумаю об этом дерьме. Но сейчас. Сейчас я хочу домой. А дом там, где ты.