ID работы: 478727

Вечность длиною в год

Слэш
NC-17
Завершён
1428
автор
Maria_Rumlow бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
225 страниц, 32 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1428 Нравится 454 Отзывы 485 В сборник Скачать

Глава 30

Настройки текста
— Не хочу ехать, — я тяжело вздыхаю уже раз десятый за вечер. — Не упрямься, Кирилл, — рассеяно отвечает Антон, листая учебник. У него завтра экзамен, даже его терпения не хватает, чтобы успокаивать меня в очередной раз. Я вздыхаю вновь, откидываюсь на подушки, складываю руки на груди и гляжу в потолок. Июнь свалился на город, словно шерстяное одеяло. Я варюсь в собственном соку, мучаюсь из-за тошноты сильнее, чем обычно, переживаю за Антона и Катю, хотя и понимаю, что они обязательно справятся со всеми экзаменами. А теперь еще и эта поездка… Мама хочет отвезти меня на обследование в областной центр, мол, там и оборудование лучше, и врачи опытнее, и методики прогрессивнее. Ага, а еще трава зеленее и небо синее. Я соглашаюсь, потому что обещал, что не буду ей перечить, что бы ни пришло ей в голову. Хочется ей заниматься самовнушением — пускай. Но от мысли, что почти две недели я не увижу Антона, мне становится дурно и как-то тревожно. Я стараюсь не думать, что после моего возвращения у нас останется пять дней. А потом он уедет и вряд ли уже увидит меня живым. Я знаю, он тоже тяжело переживает грядущее расставание, хотя пытается не подавать виду. Тени под его глазами стали такими глубокими, будто бы он вовсе не спит. А еще у него вновь сбиты костяшки, но я не спрашиваю о причине. Причина вот уже месяц неизменна — вся школа теперь знает о нем. О нас. Может, и весь городок. Здесь редко происходит что-то интересное, поэтому эту сплетню будут обсуждать, пока она не обрастет уж совсем фантастическими подробностями. Или пока я не умру. Хотя второе — не факт. Иногда мне чудится, что на меня и врачи, и медсестры странно поглядывают, но я отмахиваюсь от этих мыслей, как от назойливой мошкары. Даже если они знают, какое мне дело? Это отнюдь не первая причина для тревог. — О чем задумался? — спрашивает Антон, и я вздрагиваю от неожиданности. — Прости. — Ничего. Да ни о чем не думал. Так… — я пожимаю плечами и сдвигаюсь, давая ему возможность лечь рядом. Уже поздно, вечерний обход давно прошел, маму я отправил отсыпаться перед завтрашней дорогой, так что не боюсь, что кто-то застукает нас в одной кровати. Антону вообще нельзя здесь быть, но я хорошо усвоил, что смертельно больным часто идут на уступки. В конце концов, и врачи - тоже люди. — И поэтому хмуришься? — Антон вытягивается рядом и большим пальцем проводит по складке между бровей. А я ведь и не замечал, что хмурюсь. — Все о том же… — признаюсь я. — Жалко тратить время на бессмысленную ерунду. — С чего ты взял, что это ерунда, Кир? — Прекрати, Миронов, — вздыхаю я. — Только не заводи мамину любимую песню. — Ей так будет спокойнее. — Вот это — правда, — я киваю. — И только поэтому я согласился. Но мне все равно жаль времени, ничего не могу с собой поделать. Я пытаюсь улыбнуться, но губы не слушаются, и я бросаю эту пустую затею. — Я не смогу прийти утром, — с сожалением произносит Антон. — Знаю. И вообще, тебе давно пора, — часы показывают начало двенадцатого. — Еще минутку, — просит Антон. Он целует меня в нос, и я смешливо морщусь. Почему-то этот детский поцелуй смущает меня сильнее, чем самые откровенные ласки. — Целуешь меня, как моя бабуля, — ворчу я себе под нос. Антон смеется, шепчет: — Так, надеюсь, тебя бабуля не целует? — и его губы накрывают мой рот. Поцелуи — все, что у нас осталось. И я наслаждаюсь каждым, будто последним. Мне нравится его вкус, нравится чувствовать, как перехватывает у него дыхание и знать, что причина — я. Вот такой — болезненно худой, напоминающий мумию, с характерными пятнами на коже и венами такими синими, будто их фломастером нарисовали. Я нравлюсь ему даже таким. И я счастливее миллионов людей на этой планете, потому что любовь, которую дарит мне Антон, не из-за внешности. Да и не из-за моих интеллектуальных способностей или душевных качеств, если говорить откровенно. Он любит меня сердцем, а не разумом. А сердце глупое, оно способно любить даже тех, кто этого, кажется, совсем не достоин. — Так не целует, — удовлетворенно заявляю я, когда Антон все же отстраняется. Он улыбается, и я обвожу пальцами контур его губ, провожу по скуле. Никогда мне не понять, чем я заслужил его. Но жаловаться я точно не стану. — Все, иди домой. Тебе нужно хорошо выспаться. Ты со всем справишься, вот увидишь. — Надеюсь, — он еще раз целует меня в уголок рта — совсем легко, просто касается губами. И я вдруг пугаюсь. Страх этот возникает спонтанно, это дурной страх, причин для которого нет. Но я кладу на затылок Антона свою ладонь, не давая ему отстраниться. Его глаза так близко, что я мог бы пересчитать все янтарные солнышки в них. — Кир? — мягко зовет он меня. — Ни пуха, ни пера, — произношу я, все же отпуская его. К чему накручивать и себя, и его перед таким важным днем? — К черту, — неохотно отвечает Антон. Он не любит это пожелание, и я только теперь осознаю, какое же оно на самом деле дурацкое. — Я позвоню тебе после обеда, ты уже будешь на месте. — Хорошо, — я киваю, стараясь выглядеть бодро. Нельзя быть таким эгоистом. Эта поездка к лучшему — я подарю надежду маме (ложную, но что поделаешь?), да и Антон сможет сосредоточиться на экзаменах, а не будет с утра и до ночи торчать в моей палате. — Иди. — Спокойной ночи, — уже на пороге произносит Антон. Страх оплетает меня, будто склизкие щупальца неведомого чудовища. Я становлюсь мнительным и боязливым. Мне вдруг чудится, что это может быть наша последняя встреча, и уж если она последняя, то нужно еще столько сказать, столько успеть… — Спокойной, — вместо этого произношу я, хотя губы мои немеют и плохо слушаются. — Я очень тебя люблю, Антон. — А я — тебя, — он подмигивает мне и тихо прикрывает за собою дверь. Я неуклюже укладываюсь на подушки, морщась от боли. Нужно сказать врачам, что привычной доли обезболивающих уже недостаточно. Закрываю глаза, но долго еще маюсь без сна. А когда засыпаю, то мне снятся страшные сны. *** Как я и предполагал, областные врачи вначале только разводят руками. Можно попробовать продлить мою жизнь на месяц-другой, но никаких гарантий они не дают. Да и вообще, учитывая мой иммунный статус, это может только ускорить мою смерть. Мама нервно кусает губы и заламывает руки, смотрит на меня вопросительно, я же только пожимаю плечами. Делайте, что хотите. Они вновь берут те же анализы, почему-то не удовлетворяясь результатами провинциальных коллег. Даже собираются и устраивают совещания (как там они называются у этих врачей?) по моему вопросу. Я заранее знаю, что толку от этого не будет никакого, но стойко выношу все манипуляции. Антон хорошо справляется с экзаменами, мы разговариваем часами. Иногда мне требуется вся сила воли, чтобы закончить разговор. В конце концов, у Антона есть еще множество других дел, не развлекать же ему меня днями. По ночам я все так же сплю очень плохо. Бывает, лежу без сна до рассвета, то мучаясь болями, то просто бездумно глядя в потолок. Если все же удается заснуть, то просыпаюсь я в поту от очередного кошмара. Сюжета в них толком нет никакого, но сердце мое едва не выскакивает из груди. Может, так сказывается новое место. Я отчаянно хочу домой — пускай в больничную палату, но там рядом будет Антон, будет приходить Катя. Я тоскую сильнее, чем признаюсь даже самому себе. Спустя неделю я просыпаюсь с тяжелой головой. Виски сжимает тисками, в глаза будто песка насыпали. Мама тут же замечает мое состояние, суетится сильнее обычного. Антону мне удается позвонить только под вечер, когда я наконец-то остаюсь один. Но он почему-то не берет трубку. Он не отвечает ни через полчаса, ни через час, ни через два. Я набираю Катю, но она и вовсе «вне зоны доступа». На вечернем обходе мне вкалывают лошадиную дозу обезболивающего, из-за которого я проваливаюсь в вязкий, муторный сон. Мне хочется проснуться, но я не могу. — Не накручивай себя, Кирюша, — отмахивается от моих тревог мама следующим утром. Легко сказать — «не накручивай». Идут вторые сутки, как я не разговаривал с Антоном, я не могу оставаться спокойным. — Он сам тебе завтра позвонит, вот увидишь, — тем же вечером пытается убедить меня мама. Теперь она тоже тревожится, хотя и пытается не подавать виду. Я сжимаю губы, чтобы из моего рта не вырвалась грубость или требование немедленно собирать манатки и возвращаться домой. Что я делаю здесь? На что трачу наше драгоценное время? Телефон вибрирует в моих руках, и я тут же принимаю вызов. — Я же говорила! — с улыбкой замечает мама, облегченно выдохнув. Но это не Антон, это Катя. — Привет, — произносит она. У нее странный голос — вроде бы совершенно спокойный, но спокойствие это кажется нарочитым. — Вы что там, сдачу экзаменов празднуете? Два дня от вас ни слуху, ни духу! — я пытаюсь звучать бодро и весело, но получается паршиво. Мне обидно, что они совсем забыли обо мне. А под обидой ворочается какое-то другое чувство, но я не позволяю ему вырваться наружу, потому что оно кажется мне очень зловещим. — Кир, когда ты возвращаешься? — она игнорирует мой вопрос. — Через неделю. Может, и раньше. А что? Кать? — тороплю я ее, когда молчание затягивается. Я слушаю тишину по другую сторону телефонной трубки. А потом в этой тишине раздается всхлип. Я никогда не видел ее плачущей, мне сложно представить, как она выглядит сейчас. Но я точно знаю, что Катя Савельева не тот человек, который плачет из-за пустяков. — Тебе нужно вернуться, — все-таки произносит Катя. Она начинает рыдать так сильно, что я больше не разбираю ничего, кроме одного слова. Одного имени. *** Я пророчил ему долгую жизнь. Я закрывал глаза и представлял его в белоснежном врачебном халате. Или дома — уставшего, босого, целующего человека, который исцелил его разбитое сердце. У него должно было быть столько дней, столько радостей и горестей. И я бы тоже жил. Где-то в глубине его сердца. Мой Антон оставил бы мне там уголок и пронес бы память обо мне сквозь десятилетия. Это я должен был умереть в семнадцать. И я никогда не должен был стать старше него. Но вот он — оплетенный проводами, подключенный к аппарату искусственной вентиляции легких. Вот он — избитый до состояния овоща лишь за то, что я был в его жизни. Вот он — лучшее, что случалось со мною, исковерканное и оскверненное. Вот он — мой Антон, которого у меня отняли. Я почти не помню, как мы возвращались. Не знаю, как я выглядел после звонка Кати, но помню мамины дикие, испуганные глаза. Как она звала меня и трясла за плечи так сильно, что моя голова качалась из стороны в сторону. Я хотел произнести его имя, а получалась только первая буква, и эта «а-а-а» тянулась бесконечно, как предсмертный вопль, как агония. Потом была ночь, и мы ехали куда-то, и меня рвало сначала желчью с примесями крови, а потом, когда блевать стало нечем, просто скручивало в рвотных позывах. И вот я возле реанимации. Здесь есть стекло, сквозь которое на него можно смотреть, будто в витрине. И я смотрю — почти не моргая, до рези в глазах. Он кажется сейчас почти ребенком. Господи, да мы ведь и есть дети, за что же ты нас наказываешь? — Кирилл, — зовет меня Катя. Я не оборачиваюсь, не могу. — Расскажи. — Не нужно, Кир. — Расскажи, — голос мой напоминает хруст стекла под подошвами. — Я не могу, — умоляюще шепчет Катя. Я все же бросаю на нее взгляд из-за плеча. Не знаю, что она видит в моих глазах, но она начинает говорить. Каждое ее слово — камень, брошенный в мою спину. — Артем… Артем рассказал кому-то. Он не плохой, Кир, он же не думал… Он просто такой трус, — она ловит всхлип ладонями, но он все равно прорывается сквозь пальцы. Противный, безнадежный звук. — Антону было так тяжело, он не говорил тебе, но… так тяжело. Ведь он должен был уехать, он даже билет купил. А теперь он мертв, они просто убили его, просто… — Он не мертв, — самое страшное, что я не верю в это сам. Да, врачи поддерживают его тело, случаются чудеса, наверное, и безнадежные пациенты выходят из комы. Но никогда уже их жизнь не становится полноценной. Никогда я больше не услышу его голоса, не поймаю губами улыбку, не увижу солнышки в его глазах. Это осознание обрушивается на меня, как ураганный ветер. Ноги не держат меня, и я валюсь на колени, бью ладонями по этому стерильному полу, рву волосы на голове и кусаю дрожащие губы. Катя обнимает меня сзади, отводит волосы со лба, прижимает руку к моей груди. Там у меня будто рана — открытая, кровоточащая. Это проклятое сердце бьется так сильно, колотится о ребра. Мне хочется вырвать его, растоптать, потому что, Боженька, больно-то как. Я скулю, как щенок, и Катя качает меня в своих руках. Это ее брат убил его. Ей нести этот крест всю ее жизнь. *** Его мать выглядит такой старой, что я не сразу узнаю ее. Она щурится, а когда понимает, кто перед ней, отводит взгляд. Я становлюсь рядом с ней, плечом к плечу, и мы смотрим на него минуты, длящиеся бесконечно. — Я ему говорила… — голос, словно воронье карканье. Я вздрагиваю, зябко обнимаю себя за плечи. — Говорила, чтобы не афишировал, раз уж в голову взбрело… Но нет же, он же лучше знает, мать же его алкоголичка, куда ей… Она смеется, а потом начинает плакать. Мне не хочется утешать ее. Как могу я жалеть женщину, которая была к нему равнодушна? Он был чужим в этой семье, слишком хорошим для этих людей, которые так и не смогли оценить его по заслугам. — Утром его отключат, — сообщает она, методично роясь в сумочке. Я гляжу, как она достает пачку салфеток, вынимает одну, промокает уголки глаз. Я не понимаю, о чем она говорит. Не хочу понимать. — Думаю, ты должен знать. Оказывается, это так страшно — знать, когда придет конец. Считать часы до смерти, смотреть на него и понимать, что надежды не осталось. — Вы не можете… Прошло еще так мало времени, вы должны… — Его мозг умер, — чеканя каждое слово, произносит она. — Они превратили его голову в кашу, парень. Он умер несколько дней назад, нам пора отпустить его и достойно проводить. «Да родная вы ему мать или нет?» — хочется крикнуть мне. Как может она быть такой равнодушной, такой холодной. Как может отпускать его, как может… Она кладет свою руку на мое плечо. У нее длинные, паучьи пальцы и цепкая хватка. Я поднимаю на нее взгляд, губы мои двигаются словно сами по себе, но ни одного слова так и не срывается с языка. Антон любил эту женщину, она была его матерью. Может, не лучшей, но мне ли судить? — Я скажу, тебе позволят войти. Если хочешь… попрощаться. *** Антон, ты слышишь меня? Сегодня такой хороший день. Через месяц тебе восемнадцать. А еще у нашего класса совсем скоро выпускной, но многие из них здесь, Антон. Они приходят каждый день, представляешь? Те же, которые травили тебя, распускали сплетни и насмехались — они теперь все здесь. Судьба преподнесла им свой первый урок, жаль только, что такою ценой. Они прячут взгляд, им стыдно. Может, они сделают выводы, может, иначе воспитают своих детей, может… Тебя-то это не вернет. Ты никогда не говорил мне, Антон, веришь ли ты в Бога. Вряд ли, конечно… Было бы здорово верить, да? Я бы тогда оказался рядом с тобой совсем скоро. Хотя нет, и для церкви наша любовь греховна. Даже за порогом смерти нам бы не дали права на эту любовь. Мне нужно с тобой прощаться, а я не знаю, что говорить. Я бы хотел поклясться тебе, что буду сильным, что проживу такую жизнь, чтобы тебе не было за меня стыдно, но ты же знаешь, что я не могу. У меня не будет времени, чтобы залечить эту рану. Каждый мой вдох до самой смерти будет причинять мне только боль. Я бы хотел, чтобы все закончилось и для меня. Знал бы ты, как часто я думаю об этом… Но ты бы не простил мне такой глупости, да, Миронов? Ты был бы разочарован, а я не хочу разочаровать тебя. — Я люблю тебя, — это первые слова, которые я произношу вслух. Я всматриваюсь в твое лицо так жадно, в надежде уловить хоть какой-то знак — движение губ, частый трепет ресниц. Что-нибудь, что дало бы мне надежду. Я бы выбежал отсюда и заявил, что ты жив, что нам нужно только подождать. Но ничего не происходит. Только приборы пикают — они теперь отвечают за твою жизнь. Я касаюсь твоей холодной щеки с темно-синим кровоподтеком. Они забинтовали тебя, будто мумию. Говорят, что на тебе живого места нет. Я закрываю глаза и вижу, как они бьют тебя. Эти одинаковые рожи со звериным оскалом. Эти праведники, любящие заглянуть в чужую кровать. Эти трусы, сбившиеся в стаю. Бешеные собаки, и если бы я мог, Антон, если бы мог… Я бы мстил, потому что я не верю в правосудие. Не в той стране, где тебя убивают в семнадцать за то, что ты другой. Мне жаль твое будущее. Разбитое на сотни осколков. Какая же жизнь у тебя должна была быть… Почему это не я? Зачем они оставили мне мою искалеченную жизнь, этот никому ненужный огрызок? Я целую тебя в мраморную, холодную щеку. Мне нужно сказать «прощай». Мне пора отпустить тебя, мой Антон. Но я не могу отстраниться, мои слезы падают на твое лицо — умиротворенное, мертвое лицо. — Антон, — я зову тебя в последний раз. Ты всегда приходил, Миронов. Ты не бросил меня и любил вопреки всему. Только смерть мы победить не можем, сколько бы я ни пробовал докричаться до тебя. — До встречи, — шепчу я. А вдруг? Может, когда-то нам суждено встретиться? И уж тогда я точно не потеряю тебя, Антон. Как же тяжело дается каждый шаг. Мое сердце и душа, все живое, все хорошее, что есть во мне, оно осталось там, с Мироновым. Мне будто вырывают жилы, выдергивают куски кровоточащей плоти. Я бы бросился назад, я бы голыми руками разорвал любого, кто бы попытался подойти к нему. Но он бы не хотел такой жизни, он бы не хотел… И я иду, ослепший от слез. Мама подхватывает меня за порогом, дверь захлопывается за моею спиной. Через полчаса Антон умирает. *** Я хороню с ним Мэри. Глупость, конечно, но мне хочется, чтобы с ним осталось что-то от меня. На похоронах я не плачу — то ли так действуют сильные лекарства, которыми меня накачивают, то ли у горя тоже есть предел. А может это крупицы гордости не позволяют мне демонстрировать слабость при его родителях, еще каких-то родственниках. На похороны даже приходят репортеры нашей местной газетенки — конечно, не каждый день у нас забивают до смерти подростка! Они напишут несколько поучительных статей, посетуют на жестокость современной молодежи, но об истинной причине не скажут ни слова. Побоятся, постесняются, черт с ними. На крышку гроба кидают землю. Мама берет горсть этой жирной мерзкой земли, и я отвожу взгляд. Тошнит. Потом лопатами вооружаются рабочие — они деловито и быстро засыпают яму. — Пусть земля ему будет пухом, — произносит какая-то женщина, стоящая неподалеку. Хочется смеяться. Что здесь делают все эти чужие люди? Я даже хихикаю под нос, на меня косятся. Мама смотрит тревожно, она знает, как это теперь со мной происходит. Знает, что мне снится его смерть — снова и снова, по кругу. Снятся тяжелые армейские ботинки, которыми его бьют по голове. «Они превратили его голову в кашу, парень». Снится кровавая пена на его губах. А потом он снится мне живым, счастливым и полным надежды. Он снится мне таким, каким видел и знал его только я. Уставшим и довольным в ворохе измятых простыней. И вот тут-то я просыпаюсь с криком, потому что не могу поверить, что это закончилось. Не могу с этим смириться. А иногда меня накрывает и днем, как сейчас. Мама тянет меня за руку, но я качаю головой, шумно втягиваю знойный воздух. Нет, я не уйду. Не сейчас. Люди расходятся — пожимают руку его отцу, целуют его мать в щеку. Вскоре нас остается четверо — я, моя мама, его родители. Мы стоим полукругом и молчим. Иногда я ощущаю на себе взгляд его отца — в нем презрение и почти ненависть. Мне плевать. Не верится, что пару месяцев назад я дрожал, слушая голос этого человека в прихожей Мироновской квартиры. — Видишь, к чему привело твое воспитание, — выплевывает он сквозь стиснутые зубы. Я чувствую, как напрягается моя мама. Еще не хватало стать свидетелями глупого, пошлого скандала бывших супругов. — Да пошел ты, — отмахивается мать Антона. Мне хочется заорать, чтобы они оба сваливали отсюда, чтобы не смели выяснять отношения на его могиле. Жаль, что у меня нет такого права. Его мать поворачивает голову — медленно, с трудом, будто бы ворочает заржавевшим механизмом. Она смотрит на меня так пристально, словно хочет проникнуть под кожу. А потом подходит, становится передо мной. Мы с нею одного роста. — Послушайте… — начинает моя мама, но я мягко сжимаю ее ладонь. Не нужно меня защищать. — Я позже отправлю его вещи в приют. Ты приходи, если хочешь. Может, что-то возьмешь. — Спасибо, — тихо произношу я. Моя благодарность искренняя. Я не уверен, что смогу, но приятно знать, что если все же решусь, то у меня будет такая возможность. Его мама целует меня в лоб. Лицо ее так близко, и я впервые вижу, какой у нее цвет глаз. У меня дух перехватывает… Если смотреть только в ее глаза, можно поверить, можно представить… Я всхлипываю, прижимаю ладонь ко рту. Тебе нужно было умереть, Антон, чтобы я впервые заглянул в глаза твоей матери. — Простите… — неразборчиво бормочу я. Я слышу, как рядом с отвращением сплевывает отец Антона. Он произносит под нос что-то ругательное, я не прислушиваюсь. Потом и вовсе уходит. — Ничего, — произносит мама Антона. Она треплет меня по щеке, последний раз смотрит на могилу и тоже бредет по узким мощенным дорожкам, среди надгробий и разрушенных надежд. — Я подожду тебя снаружи, — говорит мама спустя несколько минут, когда родителей Антона уже нет в пределах видимости. Я остаюсь один. Я в черном костюме, который висит на мне, будто мешок. — А Катька не пришла, — говорю я, опустившись на колени. На твоей могиле, Антон, пока нет ни надгробия, ни фотографии. Только цветы — много-много цветов. Я боюсь, что когда-то приду и увижу здесь дату, увижу твое лицо. Какое они выберут фото? Ты будешь улыбаться? Или, наоборот, серьезно хмурить лоб? Как бы там ни было, на всех фотографиях тебе навеки семнадцать, и так не должно происходить. Где-то там, неподалеку, похоронен мой папа. Вскоре здесь будет и моя могила. Я хотел бы попросить маму, чтобы вот здесь — рядом с тобой. Но не попрошу. Какая разница, где нас будут поедать черви? Не нужно этим давать повода, чтобы истязать нас и после смерти. *** Идут недели, а я все еще жив. Состояние мое плохое, врачи только и ждут, когда же, когда… Я и сам жду. Жизнь в этом лекарственном мареве напоминает причудливую иллюзию, из которой в реальность я выбираюсь все реже. Мама забирает меня домой. Она начинает ходить в церковь и молиться за мою грешную душу. Смешная моя, родная мама… Неужто и правда ты находишь в этом утешение? Когда через несколько дней я прихожу на кладбище, они там. Катя и этот уро-о-од, которого я проклинаю на веки вечные. Мне хочется сорваться с места, бежать, напрыгнуть на него, вцепиться ему в глотку и рвать зубами. Чтобы он сдох! Почему такие, как он, не подыхают! Почему судьба забирает только лучших? Я даже ускоряюсь, но сам себе напоминаю какого-то престарелого ковбоя с простреленной ногой — убогое, жалкое зрелище. Катя видит меня первой и пугается. Она кладет ладонь Артему на плечо, что-то шепчет ему на ухо. Он хочет обернуться, я замечаю, но Катя удерживает его. Он так и остается ко мне спиной. Катя же подходит, становится напротив меня. Солнечный свет проникает сквозь листву, бросает на ее красивое лицо узорчатые тени. — У него земля под ногами не горит? Как ты позволила, чтобы он явился сюда после всего? — Кир, он уезжает. Он просто хотел попрощаться. Он ведь не думал, ты пойми… Я его не защищаю, просто… Я перестаю ее слушать. Мне вдруг становится скучно. Катька всегда будет его сестрой, а кровь, как говорится, не водица… Она любила Антона, но ей страшно признать, что именно ее брат стал той искрой, которая разожгла пожар. — Забери его отсюда, — прерываю я Катины путаные оправдания. Она замолкает, глядит на меня с такой мольбой. Ей хочется, чтобы я понял, чтобы не винил, чтобы смотрел на нее и не думал о ее брате. Но я знаю, что не смогу. И я целую ее в щеку, убираю прядь волос, упавшую на ее глаза, и произношу: — Прощай. Катя сжимает губы в тонкую бескровную линию. Кивает. Она умница, все она понимает. В тот день их обоих я вижу в последний раз. *** Еще через несколько дней ко мне приходит Слава Соколов. Он стоит на моем пороге — школьный задира, который когда-то носил мой рюкзак. Я признаю его право ненавидеть меня, но за что же он ненавидел Антона? Единственного, кто вступался за него в той далекой, полузабытой жизни. — Я хотел… подумал… — бормочет он под нос. — Мне жаль, что так получилось. Он вскидывает на меня лихорадочный, испуганный взгляд. Такой взгляд у него, когда его избивает отец, когда он жмется в угол, ревет и скулит «папа, не надо, не надо». Мои губы сами собой складываются в улыбку. Или — в звериный оскал. И я бью его так сильно, как только могу. Из носа его течет кровь, губы трескаются. Он падает на колени, и я пинаю его ногой в бок и бью снова, и снова, и снова. Он мог бы сопротивляться, но не делает этого. В какой-то момент я дергаю его за волосы, и когда он поднимает лицо, мне на мгновение чудятся глаза Миронова. Он ведь тоже мог смотреть так, когда они его… Я падаю на колени, стираю чужую кровь со своей руки. Слава хрипит рядом, сплевывает на пол, потом кое-как устраивается, прижавшись затылком к выкрашенной в болотный цвет стене. — Полегчало? — спрашивает он. — Да пошел ты, — вяло огрызаюсь я. Если бы мне только могло полегчать… Если бы я мог добраться до той швали, которая убила Антона. А так… Я мог бы забить до смерти Славу или Артема, но только что бы это изменило? Что вообще можно переменить в стране, если она гниет с головы? Сколько их таких, — Слав и Артемов — которые полны страха и ненависти к себе? Кому нужны эти легионы искалеченных жизней? Слава достает из кармана пачку измятых сигарет. Протягивает мне, но я отрицательно качаю головой. Он пожимает плечами, закуривает, выдыхает сизый дым. — Что ты собираешься делать дальше? — спрашивает он меня. Хочется смеяться. Я сижу на заплеванном полу и знаю, что мне не хватит сил подняться. Жизнь моя, будто паутина — коснись ее пальцем, и она порвется. — Не твое дело, — надтреснутым голосом отвечаю я. — Я пойду в технарь наш, наверное, — зачем-то произносит он. — Иди. Потом на завод, к бате, да? Будешь бухать с мужиками после смены, лупить своих детей и жену. Иди, Соколов, правда. Это тебе подходит, — я громко смеюсь. Смех эхом раскатывается по всему подъезду. Слава смотрит на меня угрюмо, почти обиженно. — Что ты вообще знаешь обо мне? — Знаю, что ты слабак. Что будешь обссыкаться перед своим отцом до старости и никогда не решишься послать его нахер. Так что ты себя лучше пожалей, не меня. Я жду, что он ударит меня. Да что там — я хочу этого! Но Слава глядит куда-то поверх моего плеча, вновь делает затяжку, сплевывает розоватую от крови слюну. Я из последних сил поднимаюсь и ухожу в квартиру. Через несколько недель мама мимоходом упоминает, что Славик уехал в областной центр и, кажется, даже поступил в какой-то университет. Я слабо улыбаюсь и думаю, что ты бы мною гордился, правда, Миронов?
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.