ID работы: 478727

Вечность длиною в год

Слэш
NC-17
Завершён
1428
автор
Maria_Rumlow бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
225 страниц, 32 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1428 Нравится 454 Отзывы 485 В сборник Скачать

Часть 11

Настройки текста
Октябрь, 11 Я стою на пороге, покачиваясь с пятки на носок, и рассматриваю свои невзрачные коричневые кроссовки. Мама все еще в своей комнате, дверь открыта, и я слышу, как она что-то говорит мне. Говорит, говорит, говорит, но слова отскакивают, словно ударяясь о невидимую преграду, так и не проникая в мое сознание. Сегодняшний день один из двух в году, когда мы ездим на кладбище вдвоем. Сегодня папе исполнилось бы сорок два. Всего лишь сорок два... — Кирюша, родной, все нормально? — я резко поднимаю голову, виновато улыбаясь. Я снова не ответил на какой-то или же на много вопросов, и теперь мама считает, что я плохо себя чувствую. — Да, все хорошо, — я киваю, стараясь выглядеть жизнерадостным. Ох, мама, и зачем ты заставляешь меня лгать? — Тебе не обязательно ехать, милый. Если тебе плохо или ты просто... — Нет! — восклицаю я, не дав ей договорить, и только потом спокойнее добавляю: — Я хочу поехать. Ты же знаешь, что хочу. — Да, знаю. Хорошо, — мама ласково улыбается, гладя меня по щеке. Потом убирает челку, кончиками пальцев касаясь лба. У меня нет температуры, я специально проснулся раньше и принял жаропонижающее, чтобы исключить любой повод оставить меня дома. А еще соврал, что не тошнит и что не кружится голова, лишь бы только мама не волновалась. Раньше я часто ходил на кладбище, всякий раз, как душа выворачивалась наизнанку. Я бежал, не разбирая дороги, до тех пор, пока легкие не начинали адски жечь и падал на колени возле могилы отца. И говорил часами о самом сокровенном, обо всех надеждах и страхах. А потом — уставший и опустошенный — я медленно брел домой, не думая ни о чем, и это было истинным облегчением после разрывающей в клочья боли. Позже я уже не мог себе этого позволить: чем больше прогрессировала болезнь, тем сложнее мне было преодолевать этот получасовой путь, тем сильнее моральные потрясения влияли на мое состояние. Теперь же у меня оставались лишь два дня в году, когда я навещал папу — день его смерти и день рождения. Возможно, сегодня я пойду на кладбище в последний раз. Хотя нет, последний раз меня отвезут туда в гробу. Скоро. — Мам, ну, перестань, — недовольно ворчу я, когда она поправляет воротник моего свитера. Она задумчиво прикусывает губу, и я готов поклясться, что она подумывает не стоит ли мне надеть еще что-то. Зимнюю куртку, к примеру. — Идем? — с надеждой спрашиваю я. Ненавижу сборы. — Ты не замерзнешь? — бинго! Я гениальная Ванга, не иначе! — Нет, я не замерзну. Но если хочешь, то я возьму ветровку, — мне хочется топать ногами, словно пятилетнему малышу. Ну, мама, скорее же! Я пока могу идти, а ты все чего-то ждешь, как будто догадываешься, что мне плохо, и я просто лгу тебе. Но как иначе? Разве у меня есть выбор? — Да, возьми. Пошли, — мама измученно улыбается — бледная, осунувшаяся. Она выглядит значительно старше своих лет, и мне стыдно. Стыдно, что никогда не наступит время, когда я буду заботиться о ней, а не она обо мне. Дорога занимает у нас час. Можно было, конечно, вызвать такси, но это непозволительная роскошь. Весь семейный бюджет уходит на лекарства и еду, а лишние траты — это дополнительные часы труда для моей матери. Да я и рад, если честно, потому что в машине меня бы вырвало уже через несколько минут, а так я могу хватать влажный воздух широко открытым ртом, и это немножко помогает. Мы молчим: мама думает о чем-то, у меня просто нет ни сил, ни желания говорить. Уже на подходе к кладбищу мы покупаем две красные розы — это тоже традиция. Продавщица в этот раз, кажется, другая — она равнодушно осматривает нас и отсчитывает сдачу. Наверное, она любопытно пытается предположить, кто же у нас умер, но это ее совершенно не трогает. Кому есть дело до чужой беды? — Красивые, правда? — спрашивает мама, поднося цветы к носу. Я лишь молча киваю и тяжело сглатываю. В ее вопросе мне на какое-то мгновение чудится двойной смысл, словно мама пытается узнать, согласен ли я, чтобы она носила и на мою могилу алые розы. Мне хочется смеяться, потому что, ей-богу, мертвых меньше всего интересует, сколько цветов в букете или какого они цвета. Это важно только для живых. Кладбище встречает нас той особенной тишиной, которая тисками сжимает виски и горло. У меня мгновенно начинает щипать в глазах, и я часто-часто моргаю, чтобы прогнать слезы. Не хватало еще разреветься сейчас, когда мама то и дело прожигает меня оценивающим взглядом. Она наверняка подозревает, что мне не очень хорошо, и только дай ей повод — она сразу же отправит меня домой. Ей-то что? Она приходит сюда сотни раз за год, у меня же нет такой возможности. В свои семнадцать я имею меньше самостоятельности, чем семилетний ребенок. Иначе я бы приходил часто, в эгоистичном стремлении похоронить всю свою боль в отцовской могиле. Я отстаю от мамы, когда тропинка сужается, медленно бредя между надгробиями и пиная перед собой пригоршни желтых кленовых листьев. Со всех сторон на меня смотрят люди — они улыбаются, красивые и жизнерадостные на фото. Я мысленно припоминаю свои фотографии в семейном альбоме и цинично усмехаюсь, осознав, что последний мой снимок сделан три года назад. Впрочем, я бы не хотел, чтобы на моем надгробии была фотография. Кому какое, к чертям собачьим, дело, как выглядел когда-то человек? Здесь они все равны — белые кости под черной землей. Я упрямо смотрю только под ноги и облегченно вздыхаю, когда наконец-то останавливаюсь перед могилой папы. На его надгробии тоже одно из его лучших фото — он счастлив, широко улыбается и наверняка переполнен мечтаниями и жизненными планами еще на десятки лет. И нет на его лице пресловутой тени, какого-то знака злого рока, предсказывающего скорую погибель. Еще за десять секунд до аварии он звонко смеялся и обещал мне, что обязательно придет на мой следующий футбольный матч. Интересно, как лучше умирать: быстро, не успев попрощаться, или же медленно таять, словно свеча, осознавая, что будущего впереди попросту нет? И можно ли вообще применить слово "лучше" относительно смерти? Это больно всегда. Если не для умершего, так для людей, которых он покинул. Мама кладет цветы, суетливо очищает могилу от опавших листьев просто руками — они скорбно шелестят под ее тонкими пальцами. Ветер же, словно назло, срывает все новые и новые листки с кленов, которые тесно насажены между могил. Алые, оранжевые, багряные и солнечно-желтые — они яркие пятна на черной земле. Мне кажется, что это даже красиво какой-то мрачной, особой красотой, но мама лишь сердито ворчит под нос, встает резко, нервно проводит по надгробию рукавом собственной кофты. Она вся сейчас комок нервов, у нее так горько дрожат губы, и наверняка она ничего не видит сквозь плотную завесу непролитых слез. Она смущается своей слабости, отводит взгляд и говорит — стремительно и путано: — Ох, это дерево... Нужно бы цветы посадить весной... Фиалки, да? Кирилл... Нет, ну что за ветер... Холодно... Однажды на твой день рождения... Ты был маленький еще, Кирилл... — Мама! — она как будто не слышит. Я вижу ее профиль — острые скулы, бледные губы и частый-частый взмах рыжеватых ресниц. Она качается на ветру — хрупкая и ломкая, словно невзрачный цветок на обочине дороги. И я задыхаюсь от боли — она растекается по подреберью, будто серная кислота разъедает дыры в моей плоти, оставляя меня оболочкой, наполненной страданием и жгучей жаркой агонией. — Тогда солнце такое... Яркое, Кирюша... И ты подарил папе... — Мама, пожалуйста! — я делаю этот единственный шаг, разделяющий нас, сжимаю ее дрожащее тело в объятиях и испуганно прячу лицо у нее на плече. Перестань! Ради Бога, перестань! Ты же мой якорь, мама! Весь фундамент моей изломанной жизни! И если сломаешься ты, то что же будет со мной? Кто будет держать меня каждую минуту и секунду, кто будет сжимать мою руку, когда я задыхаюсь, кто будет давать мне ложные клятвы, когда жизнь будет покидать мое тело? Да, я эгоист. Да, я жалкий слабак. Но не вини меня за это, мама. Побудь сильной для нас двоих еще чуть-чуть, я молю тебя. — Не надо... — Родной, — она ласково гладит меня по голове, перебирает отросшие пряди смоляных волос, а потом все как-то подбирается, распрямляет плечи, и я, кажется, могу чувствовать, как наливается стойкостью ее хрупкое тело. Облегчение затапливает меня, словно теплая приливная волна, и я наконец-то тоже могу поднять голову и робко улыбнуться. Все вновь вернулось на круги своя — сильная мама и прежний я. — Надень куртку, Кирюша. Холодно. — Хорошо, — беспрекословно подчиняюсь я, встряхивая ветровку, которую до этого сжимал в руках. — Я... пройдусь немного? — Да, хорошо, — это тоже традиция. Каждому из нас есть что рассказать папе, но мы предпочитаем делать это наедине. Я бессмысленно хожу по витиеватым тропинкам, изредка останавливаясь возле чьих-то могил. Смотрю несколько мгновений, а потом смущенно отвожу взгляд и спешу отойти подальше. Где-то в глубине сознания я скептически убеждаю себя, что мертвецам абсолютно безразлично, как долго я буду пялиться на их фотографии и всматриваться в даты рождения и смерти, но все же мне совестно. Я бы не хотел, чтобы после моей смерти кто-либо чужой был на моей могиле. Я возвращаюсь через двадцать минут. Мама лишь молча кивает, вымученно улыбаясь и обходя меня. Она будет ждать у выхода, как это было в прошлые наши визиты. — Привет, па, — шепотом говорю я. Только в фильмах, наверное, беседы на могилах близких — это драматично и естественно. В реальной жизни это стыдно и нелепо, точно также, как говорить с камнем. Впрочем, я же разговариваю с куклой и даже верю, что в некотором роде она понимает меня. Так почему бы не надеяться, что и папина душа где-то рядом? Не под землей, нет, конечно! Может, где-то за спиной или рядом, стоит бок о бок? — Я еще жив. Мама нормально. Я в этот раз не принес Мэри, в прошлый раз мама так косилась на меня. Она точно думает, что я странный. Но я и правда такой, — смех срывается с губ — сухой, надтреснувший. Где-то в отдалении каркает ворон, и я зябко обхватываю себя за плечи. Сегодня все не так: возможно, мне не стоило приходить. Скоро я буду здесь постоянно — под почвой и покрывалом кленовых листьев. Но я все же глубоко вдыхаю и скороговоркой произношу: — А еще я снова дружу с Антоном Мироновым. Помнишь такого? Ну, не то чтобы дружу, он просто изредка ненадолго заходит. Он знает, что я болен, но все равно приходит. Идиот, да? Весь такой идеальный, помнишь, как я в детстве терпеть его не мог? А сейчас нормальный вроде. Занудный, конечно, но выбирать-то не приходится... — Я долго молчу, рассматривая фото, а потом во мне словно что-то ломается, и я произношу: — Знаешь, я больше не приду. Тебя здесь нет, папа. Ты в памяти людей, которые тебя любят. Не здесь, правда? До встречи. Я бегу. Задыхаясь, едва не падая — кровь стучит в висках, а во рту ощущается противный привкус желчи. Но я все равно не останавливаюсь, потому что мне страшно. Я боюсь уже не выбраться отсюда. У меня и так слишком мало времени. *** — Заходи, Антоша! Я рада, что ты пришел! Я как раз ужин готовлю, останешься? — мама щебечет в прихожей, а я досадливо морщусь, откладывая книгу. Я абсолютно иррационально ревную маму к Антону, признаю. Иногда мне кажется, что она бы хотела такого сына — серьезного, сдержанного, исполнительного. А не меня — вечную проблему. — Да, конечно! Я кое-что... — окончание фразы я не слышу, они заходят на кухню. Проходит десять минут, а Антона все нет, и теперь меня уже злит его равнодушие. Это он что, к моей маме пришел? Я понимаю, что веду себя глупо. Конечно, никто не обязан уделять мне время, но мне обидно. Мэри осуждающе сверкает черными глазами, и я зло накрываю ее подушкой. Мало мне что ли утренних стрессов на кладбище, так теперь и дома меня игнорируют? В конце концов, я снова хватаюсь за книгу, открываю ее где-то посередине и упрямо читаю одну и ту же строчку. Снова, и снова, и снова... От бесполезного занятия меня отрывает стук в дверь; я вздрагиваю, поправляю подушку, извлекая из-под нее Мэри на свет Божий. — Прости, — шепотом обращаюсь я к кукле, а потом уже громко добавляю: — Входи! — Привет, Кира! — Антон, как всегда, полон энергии — концентрация силы и добродушия. — Ага, привет, — неразборчиво ворчу я. И почему он до сих пор меня терпит? Я сам себя раздражаю иногда — этакая принцесса на горошине. Но поделать ничего с собой не могу, я, кажется, всегда был таким, а теперь, больным, и вовсе разучился радоваться жизни. Дилемма, однако: я и хочу жить, и в тоже время не могу делать это полноценно. Существую, не иначе. Антон улыбается и плюхается на кровать рядом со мной. Сегодня он почему-то чертовски доволен, словно огромный сытый кот — он потягивается, до хруста выгибаясь в спине, щурится, рассматривая меня так пристально, что у меня даже щеки начинают полыхать. Я уже хочу огрызнуться, но не успеваю. Антон бодро поднимается на ноги — одним слитным движением, и, сложив руки на груди, командует: — Собирайся, Краев. — Эм-м-м... Что? — я действительно не могу понять, что ему от меня нужно. Я вообще подозрительно отношусь ко всем довольным рожам возле себя: не могу избавиться от предчувствия, что именно мой немощный вид веселит их. Но нет, Миронов, конечно, не настолько мелочен, хотя это меня почему-то не успокаивает. — Встань. Оденься потеплее и иди со мной, — терпеливо, как маленькому ребенку, разъясняет мне Антон. — Куда? — моя подозрительность увеличивается до размеров мирового океана. Да, он приходил дважды за последнюю неделю, но это были очень своеобразные визиты — мы читали. Вернее, он читал, а я делал вид. Какого черта я вообще придуривался? Возможно, мне просто стыдно признать, что читать я не люблю и вообще заурядная личность. Хотя мне можно, я неизлечимо болен. Но теперь он ведет себя странно, и хрупкие стенки моего привычного стабильного мира снова трясутся, словно под действием штормового ветра. — Убивать тебя буду, Краев! — Антон закатывает глаза и смешно фыркает. — Просто посидим возле подъезда, хорошо? Все лучше, чем в четырех стенах, согласен? Согласен ли? Нет. Возле подъезда могут быть люди. Они всегда смотрят "на странного мальчика из второго подъезда" как на диковинного зверька. Слухи о том, что ко мне часто вызывают скорую, распространились со стремительностью лесного пожара. Я лично слышал, как какие-то здешние сплетницы обсуждали мои возможные заболевания, не заботясь, что я сижу на соседней лавочке и слышу их. Иногда мне снятся кровавые сны с участием всех этих бесцеремонных старушек или одноклассников — я представляю, как бью их. Пинаю ногами — снова и снова, пока их лица не превращаются в сплошное кровавое месиво. Такое же отвратительное, как и моя душа. А потом я просыпаюсь в холодном поту и сижу долгие часы, раскачиваясь из стороны в сторону, и сжимая в ледяных ладонях свою несчастную Мэри. Я не злой, нет. Я не желаю никому вреда, мне просто больно, поймите же. Но с Антоном будет легче, я знаю это. Поэтому быстро киваю, боясь передумать. В ответ я получаю улыбку. *** Мы сидим молча уже десять минут. Антон смотрит в небо, иногда закрывая глаза. Я же, наоборот, сгорбился и упорно гипнотизирую оплеванный асфальт под ногами. Странно, наверное, но молчать с ним уютно, правильно как-то. Наверное, я бы сошел с ума, если бы он спрашивал о болезни, о моих страхах. Я благодарен Антону и где-то очень-очень глубоко в душе я восхищаюсь его стойкостью и милосердием, но, конечно, признаваться в этом ему я не буду. — Я принесу тебе завтра задания из школы, — сонно произносит он. — Ага. — И я сегодня с вами ужинаю, — я смотрю на него — пристально, бестактно. Его глаза закрыты, значит, можно. Ресницы немного рыжеватые, длинные и густые, словно у девчонки. Я в детстве смеялся из-за этого. Теперь мне кажется, что это красиво. — Сегодня у нас овощное рагу, — милостиво предупреждаю его я. Антон приоткрывает один глаз, усмехается уголком рта и с видом заговорщика шепчет "я знаю". — Без соли. Разваренное. Отвратительное. — Дурак ты, Кира. У твоей мамы чудесное рагу. Я смогу есть его, даже если лишусь всех зубов, — он смеется. И я, черт возьми, смеюсь тоже! Я! Смеюсь! Не улыбаюсь, не притворяюсь, а просто хохочу, словно беззаботный ребенок, без единого повода. В сознании тлеющим угольком жжется мысль — напоминание о том, что утром я был на кладбище у папы и, видимо, смеяться сейчас неправильно. Хотя почему нет? Отец желал мне счастья и уж точно бы не обиделся из-за этого короткого мгновенья веселья. Через несколько минут мы затихаем. Тишину нарушает мобильный Антона, он мгновение смотрит на экран, а потом, улыбнувшись, принимает вызов. — Привет, Катюш, — я как-то мгновенно напрягаюсь. Не думаю, что его девушка в восторге от нашего общения, и я опасаюсь, что она начнет требовать объяснения этой такой непонятной дружбе. Сможет ли Антон ей соврать? Или скажет правду? Предаст меня? — Нет. Я не приду. Может, позже, но не обещаю. Да, я позвоню. Пока, — он прячет телефон в карман и обращается уже ко мне: — Ну что? Пойдем ужинать? — Антон, тебе не стоило... То есть она же может обидеться, и вообще... Это же понятно, что вечер со своей девушкой для тебя предпочтительнее, чем ужин со мной и моей мамой... — Катя моя подруга. Не девушка, — Антон перебивает меня, я же давлюсь окончанием фразы. А как же..? Мне всегда казалось, что они очень близки. — Да? — недоверчиво уточняю я. — Да, — кивает Миронов. Он улыбается, как долбанная Мона Лиза, словно знает тайну бытия, и мне хочется врезать ему просто в нос. Ну, извините, что я не очень-то разбираюсь в перипетиях личных отношений! — А теперь пойдем домой, Кирилл. Ты снова ошибся. Я предпочитаю ужин с тобой и твоей мамой. Я выбираю вас.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.