Bondage.

NC-17
Завершён
7923
50
автор
Blairdemort бета
Фэндом:
Размер:
387 страниц, 183 611 слов, 49 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
7923 Нравится 1974 Отзывы 3436 В сборник

Part 26.

Настройки
      Чонгук ненавидит звуки пианино. Они мерзко разрезают тишину, впиваясь в сознание. И прежде всего, заставляют вспоминать не лучшие периоды жизни. Чонгук ненавидит пианино и Мин Юнги, но больше всего, кажется, ненавидит то, что они неразрывно связаны между собой.       Старший играет каждый день, извлекая из инструмента самые различные звуки. Музыка, что выходит из-под его пальцев, каждый день становится всё нагруженней, но при том изящней. Будто бы саб этот вновь вспоминает не как играть, а как жить. Чонгук ненавидит таких людей. Людей, способных заставить вспоминать то, что хотелось бы забыть. Ему сбежать хочется куда-нибудь, в угол запрятаться тёмный да молить лишь о том, чтобы эти звуки больше не слышать никогда. Но ноги из раза в раз сами тащат тело к зале огромной, где слышно лучше всего. Музыка Юнги пропитана любовью и, неясно, то ли к самой жизни, то ли к желанию жить. А это не одно и то же. Чонгук точно знает.       Он никогда не заходит, в себе держит. И не знает, то ли совсем сломается, если войдёт. Или ненавистью взорвётся да выплеснет все свои чувства наружу. И это, да, опять же, не одно и то же. Ведь, в самом деле, он ненавидит эти мерзкие звуки и этого невыносимо спокойного Мин Юнги, но те сливаются воедино и друг без друга не идут, кажется. Старший открыт до предела, а Чон и душу, и сердце в доспехи заковал. Это тоже способ жить. И не ясно, что больнее, в самом деле. — Ты лажаешь, — голос собственный со стороны слышит будто. Не помнит, как вошел. Он в латах, но внутри пустота звенящая. — Эта мелодия должна звучать иначе. Отвратительно. Даже мой брат исполнил бы лучше.       Не выдерживает. Потому что жизнь свою посекундно вспомнил. Потому что слышал каждый миг их с Чимином нелепого разговора. Потому что видел, как глупо выглядит Пак, если Юн рядом. Жалко и совсем недостойно короля. Он стесняется собственных слов и вовсе не способен кого-то напугать. Внутри Гука от этой нежности внутри натягивается что-то до предела. От ласкового поцелуя лопается. Мысли внутри роятся, страхи старые вьются ядовитыми змеями. Он тоже хочет не в доспехах металлических. Он тоже хочет босыми ногами по податливо расходящемуся под весом песку чужой души. И не больно чтобы. И не пусто чтобы.       В нём кипит, кричит всё. Лавовые пузыри лопаются и да, не выдерживают. Юнги принимает всё как должное, словно бы знает, что иначе Чимин с ним вести себя не способен. А у Чонгука душа — ворох листьев сухих, гербарий изломанный, забытый кем-то среди страниц старой книги, что пылится в библиотеке. Его сорвали да с собой забрали, как красивое что-то. Между страниц уложили. Но забыли. Он рвётся и трескается на маленькие части. Рассыпается по жилкам и прямо к чужим ногам, когда книгу в руки берут, и увидеть там засохший цветок не ожидают. И да, он ненавидит эти звуки, что выливают чужие длинные пальцы из клавиш рояля.       Юнги на замечание это внимания не обращает, играть продолжая. Понять бы, со сгустком чужих чувств и смеси эмоций или же просто. Через несколько минут музыка сходит на нет. Младшему кажется, что он чувствует, как отмирает потихоньку, будто воздух вдыхает впервые. Мин поворачивается медленно да изящно. Словно он сам та музыка, что выходит из-под пальцев. В глазах спокойствия океан и улыбка лёгкая. Она кажется Чону отчего-то ужасно надменной и неправильной. В воздухе не витает ни единой мелодии, но саб готов поклясться, в его душе долго тянутся глухие звуки клавиш. Опасно. От голоса Юна вышибает и воздух, и душу. Он ожидает чего угодно, обиды или равнодушия, но тот интересуется почти участливо:  — Почему ты так смотришь на меня, Чонгук? — сам глаза в глаза, не иначе.       Саб не понимает отчего, но прорывает. И ненавистью той, что то ли к жизни, то ли к Юнги. — Потому что это мой доминант, он принадлежит мне.       Он произносит это твёрдо и жестко, уверенный в правоте. Читает с лица Мина недоумение, а потом слушает заливистый подхрипловатый смех, слетающий с чужих губ. Не понимает, что смешного такого сказал, но Юнги подходит, оставляя рояль за спиной. Подходит опасно близко. И больше не кажется хрупким, даже если ростом ниже даже Чимина. Его взгляд вдруг какой-то контрастно резкий. Словно бы углём заточенным по бумаге прошли. Губы больше улыбку не гнут, но этот смех всё равно в ушах стоит. От него сбежать хочется даже больше, чем от звуков ненавистного пианино. И он тоже отчего-то с Мин Юнги связан. — Принадлежит? — его взгляд впервые сочетается с голосом. Сухой, безэмоциональный. Черные волосы, что будто бы крылья ворона, лицо белое, точно пергамент. Истинная аристократичность, несломленная гордость. И Юнги не саб, он тысячи острых клинков, вспарывающих кожу сознания жесткой констатацией фактов. — Твоя метка не указывает, что Чимин принадлежит тебе. Она указывает, что Чимин твой хозяин, — этот мир поражающе пугает, вновь и вновь, все вокруг отчего не такие. Все вокруг опасные, хоть на вид кажется, что цветок обычный и то вреда принести больше может. — Он для тебя мир, ты для него — ничто. Доминант принадлежит. Тебе самому не смешно?       Шипит почти. И во взгляде этом что-то странное прячется. Намного больше, чем у Чимина, многим опасней и страшней. Мин Юнги ведь не просто саб, он тысяча лезвий острых, что кожу сознания вспарывают правдой, какой бы та ни была. Чонгуку рассмеяться хотелось, что, мол, тебе-то знать. Но взгляд цепляется за задравшийся рукав и изрезанные шрамами запястья. Те глубокие, один на другом. Тонкие от лезвий. Толстые от грубо сдирающих кожу жестких кандалов. Змеи в движение приходят вновь, его точно водой ледяной окатили. Это не просто саб, он Ким Тэхёна. Что-то ужасное подсказывает ему, что это точно не единственные шрамы, которые хранит тело старшего. Что-то ужасное кричит ему, что человек перед ним точно знает, о чём говорит. Сглатывает нервно, не зная, радоваться ему, что он не для Тэхёна, которым восхищался столько, сколько слышал о нём, или молиться на то, что он Чимина саб.       Он вздрагивает, как от удара, когда Юн хмыкает тихо и по голове его треплет. Так просто, как щенка неразумного, как ребёнка глупого. — Не зли Чимина. Никогда не зли Чимина.       В голосе больше ни стали, ни пустоты. Будто внезапно всем сердцем желает счастья или чего-то прочего эфирно-несуществующего. А потом уходит куда-то. Чужие черты лица, даже смягчившиеся на миг, впиваются в сознание ядовитыми клыками в кожу. У него дрожат пальцы, а рука этого саба была тверда. Он в безопасности, точно птица в дорогой клетке, пусть и ограничен. А Юнги словно бы готов проделать дыру в этом золотом вольере и взлететь в небо, даже если там смерть.       И лучше бы ненавистные звуки пианино, игре на котором Гука учили едва не с пелёнок, чем этот взгляд да тишина огромной залы, в которой он остался один на один с самим собой и разрывающей воздух тишиной. Ему вдруг кажется глупым всё, и рассмеяться истерично тянет. Он не один убивать умеет. Перед глазами плывёт. На весь день вперёд внутри него селится что-то новое, разрывающее его каждую секунду на тысячи неровных кусков. Мин выглядел живым, нетронутым ни одним из шрамов, но звук точно у старого пианино: сломано всё, что сломать можно было. Однако играет всё равно, даже если внутри шумов лишних много, даже если звук не чистый. И если Чонгуку не по себе от запястий одних только стало, как глубоко то, что скрывает в нём кожа.       Ему казалось, что правильно всё. Но его раздражало. Сначала Чимин, теперь и Юнги тоже. Терпят. Смотрят снисходительно, по голове гладят, и в глазах их, словно в шутку, застывает вечный вопрос: «Что с ребёнка взять?»       Они оба считают, верно, что он сабом быть не умеет. Они оба точно думают, что он глупый и не знает ничего. Чонгука злило. Чонгука задевало. Раздражало это обращение к нему как к ребенку. Чимин думал, будто бы Чонгук не умеет быть сабом. Но он умеет. Умеет послушно подставляться под ласки или принять удар. Он знает, как льнуть к чужому телу, когда позволено. Он знает.

Хосок ему показал.

      Не сказать, будто бы Чонгуку очень хотелось узнать о всех прелестях сабмиссивного поведения в постели в свои шестнадцать лет. Но король приказал, чтобы его обучили элементарным навыкам. Ему было плевать, кто откроет Чону этот «мир». Мнение Гука не учитывалось, естественно. К нему пришел самый старший и, на счастье саба, от него его спас Хосок. Только позже пришел сам. И даром считал, что младший любить не умеет. Он может и не зрелый. Быть может и глупый. Как иначе назвать эту робкую попытку раз из раза привлечь внимание брата? Он был не против, а Хосок и не спрашивал. Только смотрел как-то грустно, будто бы это его самого продают.       Он не был груб и даже целовал мягко, словно извиняясь. Не ясно за что только. Чонгук тогда дрожал в его руках, ему хотелось сгореть дотла от взгляда этого, попросить быть честнее. Хосок должен его ненавидеть, он ведь саба его убил. Хосок не должен извиняться. Но он был мягок, просил расслабиться и не приказывал толком. Гук вздрагивал каждый раз, и надо же глупость — поцелуй куда-то в спину, а потом в плечо, ключицы. Ему достаточно было. Чтобы забыть, чтобы наплевать, чтобы позволить. Чонгук впитывал в себя каждое чуть резкое движение, принимал в себя каждый плавный толчок. Ему разрыдаться хотелось тогда. И не ясно вовсе, отчаяние то было или несуществующее эфемерно-лёгкое счастье. Он отдавал всего себя брату. И тот принимал. Выгибаться заставлял до хруста, был до предела нечестным в своей нежности. Потому что ненавидеть должен был, но в глазах ни следа этого обжигающего нутро чувства.       Поцелуи превращались в засосы. Укусы Гук отомщал впивающимися в чужую спину короткими ногтями и длинными красными полосами от них. Ему секунду каждую истереться хотелось, сгореть до тла, в пепел превратиться. Но его, точно Феникса, из жара собственных чувств доставали и снова жить заставляли. Нежности сменялись грубостью, ласки — жестокостью. А счастье казалось отчаянием. Аккуратный строй души рушился глупой армией ощущений, разбивающихся о стену чужой власти. И потому Чонгука разрывало каждую долю минуты, каждый миллиметр жизни, каждое мимолётное дыхание. Он ловил на себе сорванные взгляды и неправильные чувства. Его душило. Он тоже любил. Тихий темп срывался на что-то неконтролируемое. Чонгуку нравилось. Он вновь и вновь завидовал Элиот. Хосок всегда был с ней таким?       У Чонгука в душе ураган и стойкое ощущение того, что всё это ему нужно забыть. Вновь. Это было бы глупо. Хосок приходил день через день и никогда не оставался в комнате на утро. Их общим временем была ночь, их общим пространством была тесная страсть и душная комната. Хосок каждый раз для начала перчатки снимал медленно и на комоде их оставлял, после бесшумно почти подходя. Он опрокидывал его на кровать, раз за разом вороша чужую душу всё больше. Старший оглаживал бёдра, оставлял поцелуи засосы опасно рядом с пахом. Его подготавливали слуги, но растягивал брат. Он брал и тело, и душу, продавливая мягкие ткани под своим весом. И чёрт его знает, зачем Чонгук латы свои с души снял, доверившись полностью. И чёрт его знает, зачем ещё больше тонул. — Я люблю тебя, — жарким шепотом на ухо старшего и леденящий душу страх собственных слов.       Он тонул слишком долго. Слишком долго прятался, слишком долго боялся. Хосок теряется среди растерянного взгляда, потому что да, Чонгук совсем мальчишка. Жестокий, готовый убить в любую минуту каждого, кто посмеет посмотреть неправильно или обратиться надменно. Сейчас такой ранимый и открытый. Его лицо заливает румянец. И в глазах ядрёная смесь искренности и любви. Впервые вне своей брони. Хосок пытается себя найти, Чонгуку это видно по опустевшему взгляду. Он выходит из чужого тела, а Гук чувствует, как вот-вот расплачется от этого невыносимого чувства, что раздирает его изнутри, вместе с пустотой физической, тянущей. — Я тебя ненавижу, — спокойный голос, спокойный взгляд. Ничего лишнего. Чтобы пожалеть о чём-то многого не нужно. Чтобы убить, достаточно одного точечного удара. Но Хосок тоже из Чонов и потому продолжает. — Отец просто велел научить тебя. Не путай, я просто использовал твоё тело для своей разрядки. Это просто секс, относись проще.       Ничего личного, удар за ударом. Его ломают и это нормально. Больно, конечно. Но он саб ведь. А значит должен терпеть. Хосок уходит, стоит ему только заметить нарастающую в чертах лица истерику. Ему видно и боль, и искренность, и боль от искренности. Тишина становится невольной свидетельницей и жертвой чужих жалких всхлипов, терзаемая с каждой волной судорожного вздоха всё больше. Младший сворачивается в позу эмбриона, стараясь не думать, и, если можно, то не дышать. В соседней с ним комнате стоит старый рояль. И Чонгук ненавидит, всем сердцем его ненавидит. Немая истерика перерастает в реальную, превращаясь в горькие некрасивые рыдания. И лучше бы латы — кожа, но он для него и кожу бы снял. Ему стыдно за каждую свою мысль, за каждую букву произнесённых слов. Мерзкое ощущение мокрого и пустого не отпускает, оно только давит.

И зачем эта броня, если она его не спасает?

      Он слышит мелодию из той комнаты. Старый рояль. Это Хосок, он всегда в этой мелодии лажает, как и в куче других. Но Чонгук, кажется, лажает по жизни. Он так и не находит сил подняться с кровати, даже когда та противно остывает совсем рядом. Старший зачем-то открыл окно. Его снова моют на следующий день, к ночи готовя. Глупо так. Хосок не придёт. Глаза стекленеют тонкой влажной плёнкой да замерзают так насовсем. Он снова сам по себе. В нём что-то покрывается толстой уродливой коркой, где-то за гранью видимости. Сверху укладываются тяжелые металлы наскоро отстроенной защитной брони. Он больше не снимет её никогда, та прирастает к кожным покровам и уродливой корке, становясь новой кожей. А её, как известно, сдирать больно. И он не хочет, даже если саб и терпеть должен.       В глазах поселяется холодное смирение, когда он слышит скрип двери и тяжелые чужие шаги. На пороге его старший брат. На лице его страшный шрам, оставленный когда-то Чонгуком. Он рассекает правую бровь, продолжая свой путь через нос к левому углу подбородка. Глубокий и неэстетичный. Такой же, как грубая улыбка на этом отвратительном лице. Чонгук не говорит ничего и ни на что не надеется тоже. В соседней комнате играет какая-то очередная мелодия. Ему совсем не больно, и эти новые, пусть даже наспех скованные латы не пробить такому, как его брат Ильхун. Механические движения, шире раздвинутые ноги. Толчки грубые и неприятные, но Чонгуку плевать. Он весь холод. Броня надёжная, она из самых прочных материалов, она поверх старых разбитых: костяшек, эмоций, чувств, лат. Она поверх всех мягких тканей. И если дышать нельзя, он может. Он может не стонать, не касаться, не просить пощады. Он может даже не жить, если его попросят только. Ненавистный родственник изливается в него из раза в раз и, кажется, даже получает немыслимое удовольствие от порой невольной гримасы боли на лице младшего. Просто секс. Просто саб. Просто так.       Он и не принц вовсе, хоть тринадцатый, хоть двадцать пятый. Подстилка, пусть и кровей королевских. Простые движения, простая издёвка. Ничего личного, и его никто не спасёт. Убийство просто инстинкт. Секс просто одна из услуг саба. Так положено. Так проще. Если давать своё тело, никто не трогает душу. Незаслуженная пощёчина лишь напоминание его истинного места, заполняемая пустота не более чем растянутый анус. Действительно просто. У него были хорошие учителя.       Чонгук не хотел вспоминать, но вспоминал. Чонгук не хотел знать, но знал. Секс — просто секс, сперма — просто сперма. И он бы смог отдаться даже Пак Чимину. Только тот не захотел. Но душу всё равно разворошить смог. Ему отчего-то почти физически больно, когда он видит через вовсе неприкрытую дверь, как его доминант, тот, которому он должен принадлежать, тот перед которым должен стелиться, прогибается под руками черноволосого саба. Как стонет в открытую, прогибаясь до хруста. Тело, которое должно владеть, расслабляется и отдаёт бразды правления в чужие руки. Это выглядит чертовски красиво, заседая жуткой картинкой в сознании младшего. Ломает и гнёт от своей неправильной красоты. Узнаёт в чужом ранимом доверии и безропотном послушании себя под руками брата. Пак Чимин доминант, что умеет быть сабом. Чон Чонгук саб, что не умеет быть собой. Пак Чимин бесконечно много раз стонет признания в самых недосягаемых для Чонгука чувствах и получает за это интимные поцелуи-ответы. И каждый из этих двоих самый смелый и сильный, не сломленный. Чимину глаза завязали да руки с ногами верёвками тугими сковали. У Чонгука метка болит.       Это так и должно быть? Птица в золотой клетке, гербарий среди листов старой забытой книги. Чувства к Чон Хосоку постепенно сменяются точно такими же чувствами к Пак Чимину. И к черту ему эта броня, если не спасает?
Примечания:
7923 Нравится 1974 Отзывы 3436 В сборник
Отзывы (20)