—
Убей меня, — с этих слов начинался каждый день Пак Чимина на протяжении вот уже нескольких месяцев. Пустое от эмоций лицо Чонгука выражалось на фоне серой холодной стены. И сколько бы Пак ни пытался избавиться от этого, все его попытки терпели крах.
Каждый день теперь он спускался в подземелье, где спрятал Чона. Каждый день лицо сабмиссива, казалось, всё больше тускнело. Внутренности Пака грызло множество сожалений и сомнений. Ещё никогда он не чувствовал себя большим монстром. Младший же оживал лишь тогда, когда Пак переступал порог его темницы. Скованный цепями, он казался ещё более мёртвым, чем был на самом деле. Стоило Паку попасть в поле зрения своего саба, как по лицу того расплывалась не менее пустая, чем его глаза, улыбка. Каждый раз Гук льнул к рукам доминанта и потерянно смущался, хоть и оставался столь же пустым. Его улыбка куда более походила на безумную. Хотя она по-своему и была безумной, ведь всё, что осталось в теле, носящем имя Чон Чонгука, — извращенное и искорёженное до неузнаваемости чувство преданности Пак Чимину.
Он не знал почему так. Просто он знал, что это всё, что в нём было. Чон Чонгук помнил немного: он помнил, что Чон Хосок был мёртв, и то, что единственной его необходимостью в этой жизни был человек по имени Пак Чимин. Хоть он и помнил о том, что Хосок мёртв, он совершенно не представлял, о чём должна говорить ему эта информация. Хоть он и помнил, что Чон Хосок был мёртв, он не знал и не понимал, кто этот человек, и отчего это столь важно, что осталось в нём пустым фактом.
Каждый раз, когда Чимин попадал в поле зрения своего сабмиссива, тот расползался в пустоглазой, но одновременно с тем искренней улыбке, и укладывал свою голову на плечо старшего. Потому что только когда Пак Чимин находился в комнате, этот сабмиссив мог позволить себе без всякого страха закрыть глаза и окунуться в сон.
— Я так люблю тебя… Поэтому убей меня, — шептал он каждый раз, заставляя короля на мгновение умирать, вновь возрождаясь. — Не могли бы вы… убить меня? — он путался и в обращениях, и в просьбах. Он никогда не истерил и не жаловался. И единственным его непослушанием был отказ жить без Пак Чимина. Когда дверь закрывалась за доминантом, младший мгновенно потухал, бесцельно смотря в точку и изредка моргая. За ним велось круглосуточное наблюдение, потому что единственной своей целью, когда рядом не было сероволосого, для этого человека было собственное уничтожение.
Чимин не раз пытался достучаться до их связи, но ни один из приказов до младшего не доходил, изживая себя где-то ещё в самом начале. Пак потратил несколько месяцев на то, чтобы Чонгук выдал хоть что-нибудь, кроме просьбы его убить или слепом признании в любви. Казалось, тот постепенно оттаивает, хоть и не признаёт себя. Румянец, искренние, хоть и жутко пустые, улыбки и почти детский смех. Этот человек, назвать его Чонгуком Чимин не решался, без стеснения говорил о своих чувствах. И скорее напоминал маленького ребёнка, выбравшего себе объект для безвозмездной любви.
—
Твой саб, должно быть, очень счастлив, — однажды одной фразой заставил он Пака вздрогнуть, прижимаясь щекой к его плечу. Он быстро засыпал, позволяя своему телу небольшой отдых, и не представлял, какой ворох странной боли поднимал внутри дома.
Чон Чонгук более не был Чон Чонгуком, а потому не чувствовал боли, что одолевала его тело. Чон Чонгука более не существовало, и потому его боль тоже себя изжила. На смену него пришло пустоглазое нечто с завораживающе красивым смехом, почти детским.
— Что написано на твоём запястье? — прошло много времени, прежде чем этот саб сам начал задавать вопросы и чем-либо интересоваться. Даже если это «что-либо» всё так же было связано с доминантом.
— Чон Чонгук.
— Красивое имя… — огромные тёмные тени под глазами и потрескавшиеся губы. Этот человек совершенно не напоминал старшему Гука. Ведь он мало чем напоминал даже человека. И тем не менее, он улыбался, вновь и вновь позволяя себя кормить и касаться только молодому правителю.
Каждый раз он приобретал всё больше отличных от себя же черт. Но неизменно оставался ребёнком. И так же был пустым.
—
Как бы я хотел быть твоим сабом, — устало шептал он, глядя на ладонь своего господина, сжимающую руку младшего.
— Ты и так мой саб, — однажды не выдержав, ответил Чимин, глухо ударяясь головой о каменную кладку стены.
— Это не так, я видел у тебя имя. А у меня его нет.
У этой оболочки не было имени, по крайней мере, именно так он всегда утверждал, крепче сжимая руку доминанта. Он всегда отводил взгляд куда-то в сторону и переводил тему. Чимину казалось, что он сходит с ума. Этот сабмиссив любил рассуждать обо всём, что видел. Но к огромному сожалению Пак Чимина, это создание видело только его.
— А где он? — задумчивый голос, раз за разом выбивал короля из колеи. Он состригал младшему лишнюю длину волос и чуть не отрезал лишнего.
— Кто?
— Твой саб.
— Не знаю. Должно быть, где-то очень далеко, — размазано отвечал сероволосый, почти смиряясь с тем, что иначе уже никогда не будет.
Молодой король приходил к этому сабмиссиву каждый день. За пять с половиной месяцев он научился множеству вещей, о которых не знал до этого. Он привык игнорировать вместо приветствия просьбу умереть. Пусть сам ночами нередко просыпался от некрасивых кошмаров, где обезумевший Чонгук, точно как тот мальчишка, которого он убил по его собственной просьбе, сидел в окровавленном снегу, сжимая отрубленную чиминову голову в руках и моля о смерти.
«
Ты всё равно ничего не поймёшь… Так что просто убей меня.» — голос мальчишки перемежался с голосом Чона. Таким же выцветшим и безэмоциональным. Пак десятки раз просыпался в поту и сверлил взглядом расписные потолки. Его запястье ужасно кровило, и потому повязки приходилось менять несколько раз в день. Жуткая слабость и не менее жуткие улыбки саба высасывали из доминанта все силы, что в нём были. По приезде в замок, первым делом он велел закрыть врата его крепости и никого не впускать внутрь. Большая часть дел была поручена множеству доверенных лиц. Перемолотый словами своего саба, Чимин через несколько месяцев был морально перемолот не меньше, чем младший.
—
Ты любил его?
— Кого? — Пак отвечал обречённо, будто бы надеясь на какой-либо иной ответ.
—
Чонгука.
—
Нет, — честно шептал Чимин, трепля вечно сонного нижнего по спутывающимся тускнеющим волосам. —
Думал, что нет.
Этот человек не был многословен, но выжимал из Чимина все возможные соки. Нередко он и сам засыпал рядом с этим «ребёнком».
— Как зовут тебя? — поинтересовался однажды дом, даже, в общем-то, не надеясь на ответ.
— У меня нет имени, — хмыкнул младший, кротко пожимая плечами.
— Тогда… Быть может, ты захочешь стать Чонгуком? — в глазах Пака что-то ломалось и рушилось каждый раз, когда он говорил с ним.
— Чонгуком?
— Да.
—
Не хочу. Кажется, Чонгуком быть очень больно, — с болезненным смешком ответил ему саб, прижимаясь ещё ближе. Он вовсе не был Чон Чонгуком и быть им не хотел.
— Тогда как тебе «Кукки»?
— Кукки? Мне нравится, — чуть смущённо и немногим живее, чем обычно, сказал сабмиссив.
Так можно было жить. Пусть внутри Пака гнила душа, забивая всё запахом собственного разложения, так можно было жить. По крайней мере, король почти свято в это верил, снимая с Кукки железные оковы и выводя на улицу впервые за полгода. Он обещал себе не вредить и ежесекундно наблюдал за своим доминантом, с гордостью нося ошейник. И пусть прислуга не узнавала в нём Гука, они принимали новые причуды. Чимин крепко его обнимал и позволял обнимать себя. Но выпустить его из подземелий было самым глупым решением короля за всю его жизнь. Чимин не имел права вывести его в свет, и потому, когда ему на неделю нужно было отлучиться по делам в город королей, то по приезде очень об этом пожалел, — штат его слуг заметно поредел и побледнел, а сам младший снова находился в подвале. Измотанный бессонницей и перепачканный в смеси своей и чужой крови. Стоило доминанту уехать из замка, как что-то в голове младшего некрасиво щелкнуло, и навязчивая мысль о самоуничтожении вернулась на место. Он отказывался есть и пить, а так же не принимал помощи ни от кого, кто смел к нему подойти. И только по возвращению Пака вновь натянул на своё лицо улыбку, тут же засыпая в его руках.
Кукки был почти нормальным. Но Пак Чимин ни за что бы не осмелился признаться своим подданным в том, что собственноручно уничтожил собственного сабмиссива. Так можно было жить. Так можно было двигаться дальше. Но что-то при одном виде изрезанных запястий Кукки начинало колоть и изнывать внутри Чимина. Кукки был почти нормальным, даже если дарил исключительно пустые улыбки и думал о своей смерти каждую свободную от Чимина секунду. Кукки был нормальным. Даже если отказывался существовать без Пака. Он был счастливым и по-своему невинным. И только одно в нём было не так.
Кукки не был Чонгуком.
Порой, строго под своим личным контролем, он выводил его из подземелий, обещая, что не оставит его одного. Они недолго прогуливались по замку и возвращались. За семь месяцев все привыкли, что Пак Чимин более не выглядит ни счастливым, ни равнодушным, — он вечно мрачный. Иногда Пак Чимин открывал крышку рояля и показывал Кукки, как играть, перебирая клавиши пальцами. И чем дольше это продолжалось, тем лучше Чимин понимал, насколько безнадёжно был сломан Чон. Чем дольше это продолжалось, тем лучше Чимин понимал, — без Чон Чонгука умирает и он сам.
Люди, что приплыли к нему с одной из далёких малонаселённых стран чужого континента, мало чем его интересовали. Они не могли предложить ему ничего полезного. Ничего, кроме одного единственного врача. И пусть этот контракт был абсолютным убытком для него, он согласился его подписать. Потому что старец, завидев множество золотых монет, от которых чуть прогибалось дно сундуков, тут же согласился помочь. Они разговаривали долго. Нет, мужчина не упрекнул короля ни словом, ни взглядом. Он знал, — урок, что жизнь преподала Чонгуку, оказался не менее жутким уроком для его доминанта, и не ему было судить о чужих жизнях.
— Его преданность может превратиться в ненависть к вам, Ваше Величество, — хмуро предупредил старик, принимаясь смешивать и перемалывать различные травы.
— Тогда это не так страшно, ведь он и так меня ненавидел, — почти облегчённо усмехнулся Пак.
— Нет, вы не правы, Ваше Величество. Если бы он вас ненавидел, его бы ничего не смогло ранить столь сильно. Если бы ваш сабмиссив вас ненавидел, ему бы не было столь больно, что исчезнуть показалось ему лучшим выходом.
—
В таком случае, ненависть или любовь, это не имеет никакого смысла, если это кто-то другой. Вы должны понять меня. Пусть лучше он, в таком случае, ненавидит меня самой сильной ненавистью, на которую он только способен, но это должен быть именно Чонгук, — проговорил король.
Лекарь ещё долго возился, тщательно выбирая, смешивая и измеряя. Доделав, он разлил содержимое в два небольших флакона.
— Это всё, чем я смогу вам помочь, Ваше Величество. Вашему сабу и Вам необходимо выпить это. В самом деле это крайние и самые жестокие меры из всех, что можно применить в данном случае. Фактически, Вам, Ваше Величество, придётся буквально уничтожить вашего саба ещё раз. Вам придётся убить и вернуть его, даже если он не хочет этого. Тогда он вспомнит всё, и вся забытая им боль, вся его жизнь, вашему сабу придётся почувствовать всё это ещё раз. Это единственное, что может спасти его. И это же может уничтожить его окончательно, потому как если Вам не удастся вернуть к жизни «Чонгука», «Кукки» тоже будет уже не спасти. Вам ничего не поможет.
Чимин не знает, в самом ли деле то было волнение, но он заметил, как мужчина беспокойно оглядывает доминанта. Когда они вошли в комнату, в которой держали саба, он было порывался натянуть на своё лицо привычную улыбку, но заметив в руках доминанта два пузырька с мутной жидкостью и пришедшего ещё раз мужчину, стоящего за спиной короля, вдруг осёкся. Его доминант выглядел опустевшим и погруженным в свои мысли. Он протянул нижнему флакон, почти бездумно оглядывая его.
—
Это конец? — взгляд младшего, вообще-то, слишком понимающего для «Кукки», полон боли. И тем не менее, он тянет улыбку, не позволяя себе стереть её со своего лица. —
Мы больше не сможем быть вместе, да? Это всё потому, что я не Чонгук? — казалось, он вот-вот заплачет. Пак нервно сглатывает, отмирая, и не находится в ответе. Казалось, ещё немного и саб заплачет. И всё же, он не плакал. Он сжал пузырёк с жидкостью ещё крепче, хоть и казалось, что тот и так вскоре пойдёт трещинами. Закусив губы, он посмотрел на возвышающегося над ним доминанта и вдруг неуверенно выдал: —
Если это навсегда… не могли бы вы… поцеловать меня на прощание?
Кукки смотрит внимательно, этот взгляд кажется столь пристальным, что Паку кажется, будто его внутренности через несколько мгновений некрасиво вывалятся наружу. Он смотрит сожалеюще, закусывая губу и склоняясь перед младшим. Он выдыхает, судорожно, так, словно это были последние крохи кислорода, что оставались в его лёгких. Чуть прикрывая глаза, он оставляет мягкий отпечаток своих губ у младшего на лбу. Поцелуй получается столь невесомым, что, если бы не тепло чужой кожи, Чимин и сам бы усомнился в том, что он позволил себе прикоснуться к этому человеку. Назвать парня Чонгуком, у короля не поворачивается язык даже мысленно.
— Ты сделаешь это для меня, Кукки? — доминант смотрит на него и замечает, как по щекам нижнего рассыпается румянец смущения. Он аккуратно укладывает свою ладонь сверху на руки саба.
— Это убьёт меня? — взгляд, хоть и был до сих пор полон пустоты, так же был страшно осознанным.
— Прости…
—
Я выпью. Ведь моя смерть сделает вас счастливым, — на лице Кукки расползается самоуничтожающая улыбка. Одна из тех, от которых у Чимина замирало сердце, более не желая биться. Он невольно крепче сжимает чужие ладони и не может оторвать глаз от слишком многое понимающего взгляда Кукки. Его слова заставляют внутри всё расползаться некачественным шелком по швам. Тот пристыжено опускает взгляд, аккуратно вырывая свои ладони из чужого плена, и тихо шмыгает носом, тут же залпом выпивая горькую жидкость.
Пак неотрывно следит за движением чужого кадыка и хмурится только. Всего на долю секунды его посещает абсурдная мысль смириться с тем, что Чонгука более никогда не будет рядом. Всего на долю секунды его посещает мысль о том, чтобы принять Кукки. И эта мысль разрывает грудь фантомными болями. И эта мысль застревает в глотке непонятным твёрдым комом. Кукки жмурится от горечи и сдерживает рвотные позывы, с силой сжимая собственными ладонями свой рот. Он закашливается и, почти что, задыхается, но смотрит на Чимина и лишь давится отвратительной жижей, проглатывая всё до последней капли.
— Я сделал это, Господин Пак, я сделал, — преданный взгляд отдаёт лёгким безумием. Правитель не хочет думать о том, что в его руках ломается даже что-то столь болезненно светлое и чистое, как «Кукки». Но думает всё равно. — Я ведь хороший, правда?
—
Да, Кукки, ты молодец, — голос ровным держать не получается, он ломается где-то ближе к концу. —
Ты отлично постарался.
Последние слова звучат в пустоту, потому что всякая эмоция с лица нижнего стирается. Пустота глаз вырывается наружу и заполняет собой всё тело нижнего. Он вновь та несформированная оболочка, он вновь никто — тело. Чимин виновато отводит взгляд куда-то в сторону.
— Мне тоже нужно выпить это, так?
— Так и есть, Ваше Величество, — голос старика тихий и скрипучий. — Это отвар редкого растения, он обострит вашу связь, даже если от неё остались самые крохи. Это должно помочь связаться Вам с тем, кого вы потеряли.
Чимин кратко кивает, не дослушивая речь лекаря, и проглатывает всё содержимое своего флакона. Горькая, дрянная как на запах, так и на вкус, жидкость медленно скатывается по глотке, но Чимин лишь морщится и продолжает пить, после откидывая склянку куда-то в сторону. Ему плевать на звук разбившегося стекла, он вытирает губы и ожидает дальнейших указаний.
— Прикажите ему очнуться, Ваше Величество.
— Я уже множество раз приказывал ему это сделать, — хмурится Чимин, уже коря себя за то, что послушался и теперь, кажется, потерял даже «Кукки». — На него не действует ни одно из моих слов.
— В этот раз подействует, — тихо улыбается старик. — Просто позовите очень хорошо. В конце концов, он только ваш сабмиссив, и если кто имеет право и может его спасти, то это только вы сами.
Пак вздыхает тяжело, который за всё это время раз, старается успокоить заходящееся сердце и только через несколько минут вновь встаёт на колени, обхватывая безвольное и безэмоциональное лицо парня.
—
Очнись, — внутри бушуют эмоции, но король более не позволяет себе излишней эмоциональности. Его голос покрывается металлом жесткого приказа. Он смотрит в бездонные пустые глаза и лишь продолжает, откидывая всякие сомнения и сожаления прочь. —
Твоё имя — Чонгук, ты — мой сабмиссив, и я приказываю тебе вспомнить всё, что ты приказал себе забыть.
Внутри что-то на мгновение замирает. И уже в следующую секунду раздирается нечеловеческой болью. Лицо младшего медленно оживает, тут же болезненно искривляясь в крик. Множество эмоций тут же мелькают и сменяются друг другом в глазах парня. Они появляются столь стремительно, что Пак не успевает следить за их сменой. Огромные тени усталости под глазами саба кажутся ещё более выразительными. Губы на излом, так же как и, прорезающиеся сквозь голос, эмоции. Глаза стремительно застилает пелена слёз, те не задерживаясь тут же падают крупными виноградинами. Пустота, до краёв заполненная тошнотворной смесью ощущений, находит отклик в истошном вопле боли, — его захлёстывают отчаяние и грязный поток забытых воспоминаний. Каждый дюйм его жизни встаёт на своё место.
Чонгука ломает.
Новая душа истирается о старую боль, а вместо бесконечных пугающе искренних «люблю» с губ срываются истеричные «ненавижу», бьющие точно под дых. Пака разрывает от чужой боли, а когда очередное проклятие в адрес короля некрасиво срывается на всхлип, ему кажется, что он вот-вот кончится. У Гука красные от слёз глаза, обветренные губы и слишком белое для всего этого лицо. Младший до сих пор скован и пошевелиться может едва ли. Боль просыпается в нём и наступает огромными, накрывающими с головой волнами. Всё моральное перерастает в физическое. И король, в самом деле, почти ненавидит эту связь. И себя за то, что ничего с чужой болью сделать не сможет, — Чон ощущает всё куда острее. Он буквально захлёбывается в собственных рыданиях. Он тонет в бесконечной череде воспоминаний. Те ржавой цепью опутывают глотку и перекрывают всякий доступ к кислороду.
Чонгуку так больно, что он предпочёл бы не просыпаться вовсе.
Чонгуку так больно, что он предпочёл бы свернуть себе шею.
Чонгуку так больно, что он жалеет о собственном существовании.
Тысячи проклятий острыми иглами рассыпаются в воздухе, впиваясь куда угодно. Голову разрывает от мириад событий и чужих слов, сотни образов, миллиардов поступков и литров чужой крови, — всего этого столь много, что впору бы удавиться. И Чонгук не против, если честно. Но чёртовы ключицы так жжёт, что умереть не представляется возможным. Диалоги, не принадлежащие ему, множество сожалеющих и болезненных взглядов проносятся единым потоком. Он за минуты переживает то, что ломало его всю жизнь. Всё невинное окрашивается грязью прошлого. Сточные воды, канавы, рвы. Гуку кажется, что с него на живую сдирают кожу. Запястья, разодранные в кровь, — капля в море всего того, что взрывается в нём посекундно.
Он был гербарием, сухим, забытым. Но искрошился да перетёрся.
—
Имя твоё ненавижу и глаза твои ненавижу! — брови на излом, голос в хрип. Чимин так болезненно близко, что у Чонгука всё мёртвое, замёрзшее до сквозных трещин, расходится и плавится. Он кричит, и это похоже на истерику. Все страхи наружу, все мысли грязью. —
Каждую клеточку тебя ненавижу и всего тебя в целом тоже ненавижу! Ненавижу тебя за то, что именно твоё имя у меня на ключице, и за то, что именно тебе я всегда не нужен! — слёзы и не думают останавливаться. Он чуть подаётся вперёд, чтобы то ли ближе, то ли в глотку чужую забить слова собственные, даже если для этого придётся ту разорвать в клочья.
— Но больше, чем тебя, я ненавижу себя! И за это я тоже ненавижу тебя! Все мои чувства к тебе — ненависть! Я ненавижу тебя, — его захлёстывает всё глубоко запрятанное. Он подаётся чуть вперёд. Кажется, для того, чтобы перегрызть своему доминанту глотку и затолкать туда каждое терзаемое его чувство. Он подаётся вперёд, но попадает в объятия. Он подаётся вперёд, но утыкается в ключицы. Чимин молчит и лишь крепче прижимает. Он не знал, что бывает так больно, и что с этим делать тоже не знал. —
От всего сердца ненавижу! Потому что даже сейчас, чуточку, хоть немного, не могу тебя ненавидеть…
Тирада разносит воздух в щепки. Чимин обнимает, и Чонгука это ломает. Все грязные откровения срываются в безудержные громкие рыдания. Потому что даже так. Чимин его обнимает. И сам Чонгук прижимается ближе. Он всё ещё задыхается и до смерти нуждается в тепле. Он ненавидит себя за чувство собственной никчёмности и жалости к себе. Он ненавидит себя за то, что Чимин нашел даже тогда, когда Чонгук потерял себя сам. Каждый миллиметр в нём — самоненависть. Каждый сантиметр — жалость.
Чон Чонгук ненавидит себя за то, что он сабмиссив, и за то, что так сильно нуждается в Чимине, ненавидит тоже. Истерика постепенно сходит на нет и размывается в головокружении. Льды эмоций плавятся под лёгкими поглаживаниями по спине и едва заметными раскачиваниями из стороны в сторону. Гук всё ещё всхлипывает, но редко и тихо. Всё некрасивое разорвало грудину и вырвалось наружу змеями-страхами. Пак всё ещё не умеет успокаивать, а Чонгуку всё ещё слишком больно. Пак всё ещё не умеет открываться кому-то кроме черноволосого, а Чонгук всё ещё ненавидит себя за то, что нуждается хотя бы в самых малых крохах, даже если не искренней, ласки.
—
Убей меня… — Гук говорит вымучено и тихо, тихо шмыгая носом и иррационально сильнее вжимаясь в чужие ключицы. —
Ты всё равно не поймёшь… Так что просто убей меня.
У Чимина в секунду пересыхает глотка, и он задирает голову к потолку, тщетно пытаясь вспомнить как дышать. У него внутри зияющая чёрная дыра. Ему остаётся лишь стиснуть зубы и отстраниться.
— Тебе нужно отдохнуть, — Пак страшно хочет назвать саба по имени, но не может найти в себе сил даже посмотреть на разбитого, буквально раздавленного младшего. — Поспи, ладно? — Он почти закрывает дверь, но останавливается, всего на секунду, чтобы добавить: —
И не исчезай так больше, ладно?
Дверь за доминантом закрывается дробящим, хоть и тихим, скрипом. Чон заваливается на бок мешком костей. У него страшно затекло тело. У него страшно болела душа. И пусть он только очнулся, ему всё ещё не хотелось жить. Но сколько бы раз он ни пытался ещё раз окунуться во мрак собственной души, всё равно всплывал. И сколько бы раз ни пытался уснуть, всё равно просыпался. Если бы он только мог дотянуться до разбитых в углу осколков, он бы тут же нашел им применение.
Его всё ещё тошнило, а невероятная боль, прошивающая тело при каждом движении, всё ещё напоминала ему о том, что он бесхозный, бесхребетный саб, не смеющий ослушаться доминанта. Если бы только он мог дотянуться до осколков, он непременно вырезал бы эти воспоминания. Чонгук смотрел в пустоту, но видел запястье. Чернильное имя. У него страшно чесались ключицы. Всё, что волновало Гука:
«А у Пак Чимина тоже?»
Гуку бы стать «собой». Тем самым. Тем самым, которого любили слуги и неосознанно избегала семья. Ему бы тем, кем был, стать. Но «тот» прятался за твёрдой, непробиваемой бронёй. А у Чонгука нет. Он обнажен. Слишком. Прорывающиеся сквозь кожу буквы, он ненавидел каждую из них за то, что те лишали его шанса ненавидеть. Чимина нет рядом, и сам Гук, пугаясь, тоже потухает. Чимина нет рядом. И потому Чонгук не думает — просто смотрит в пустоту, но всё ещё видит перемотанное окровавленное Чиминово запястье.
Все мысли прекращают своё существование. Им бы копаться друг в друге, искать глубину. Но оба напуганы. Чонгуку страшно даже дышать. Но куда страшнее нужда дышать Чимином. Чонгуку бы вырвать себя из контекста, выдрать, как саднящую занозу из пальца. Но то не физическое, внутри. И захочешь — не вырвешь. Потому что в ненавистно любимые буквы вся его, кажется, жизнь, сложенная в одно имя. Потому что связь их не нитями удерживается, — канатами.
Чимин приходит утром. И куда больше напоминает мертвеца, нежели себя обычного. У него в руках поднос. Там что-то дымится и клубится ароматным паром. Пак делает всё столь отточено, что саба это даже пугает: он помнит каждое слово, произнесённое «Кукки» и для «Кукки». Пак не смотрит в глаза, а Чонгук это видел словно бы сотни раз. Ложка с кашей утыкается в потрескавшиеся губы. Обжигает, и потому младший кривится, но послушно открывает рот. Каша горячая и, кажется, опутывает своим жаром весь рот. Им так смертельно нужно сказать друг другу хоть что-нибудь, но оба молчат.
— Ты спал? — голос Чимина полузаинтересованный.
—
Убей меня.
Нет, он хотел сказать вовсе не это. Но единственное желание срывается с обожженного едой языка само. И Гук ничего не может с этим сделать. Дом замирает всего на секунду, но после лишь зачерпывает новую ложку, всё так же игнорируя слова младшего и поднося её к губам. Чон ест. Но каждый вопрос короля ограничивается одинаковым ответом — просьбой убить. Когда Пак заканчивает с едой, он ненадолго выходит из комнаты, возвращаясь с нагретой водой, множеством тряпок, верёвок, порошков и мазей. Вода пахнет травами. Чимин заучено обмакивает одну из тряпок в отваре чего-то целебного и заживляющего, принимаясь обтирать чужое лицо.
Он делает это столь тщательно, что сабу кажется, будто тот сотрёт ему кожу. Он делает это столь тщательно, что Чона, кажется, вот-вот стошнит от этой заботы.
—
Убей меня, — он не сопротивляется. Просто у него нет на это сил.
Король кратко вздыхает и продолжает обмывать чужое тело. Он достаёт небольшой ключ и прокручивает его в скважинах, одну за другой снимая оковы. В первую секунду Чон хочет Пака задушить, но лишь послушно протягивает израненные запястья. Дом обрабатывает долго и тщательно. Мажет, втирает, оборачивает.
— Прости, я не могу пока тебя развязать, ты можешь убить себя. Будет немного больно, но я завяжу не очень туго.
—
Просто убей… — шепчет сабмиссив, позволяя обматывать руки прочными верёвками. Где-то на подсознательном уровне он чувствует, сколь раздражает и разрывает этот вопрос внутренности его доминанта. Но тот всё так же игнорирует одну единственную просьбу. Он, тихо шипя от нагрузки, поднимает Чона, донося его до кровати.
— Я не могу пока забрать тебя наверх, поэтому, прости, тебе придётся побыть здесь.
Гук уже хочет повторить свою просьбу, когда чувствует лёгкий поцелуй в лоб.
— Я вернусь. Быть может, ты даже сможешь немного пройтись. Отдыхай, тебе нужно набираться сил.
Кажется, Чимин был пуст не менее, чем был пуст его сабмиссив. Кажется, он говорил не Чонгуку, а просто в воздух. Он выходит и не оборачивается. Он выходит, не останавливаясь у дверей ни на секунду. Он кажется спокойным, но Чонгук отмечает про себя. Чимин не уходит.
Чимин сбегает.
Он возвращается, как и обещал. Чонгук думает про себя, что уже вечер, хоть, в самом деле, вовсе не имеет понятия времени. Король иногда что-то говорит, но получает всё тот же ненавистный ответ. Он приходит каждый день и каждый раз наносит новую рану, оставляя лёгкий поцелуй перед уходом. Когда он в очередной раз обречённо тянется к лицу Гука, тот хмурится и отворачивается.
—
Тебе настолько ненавистно?
Этот вопрос пугает до дрожи по коже, до вздоха судорожно выбиваемого из лёгких и на пару секунд из колеи выводит. С губ срывается совершенно отличное от правды
«Да», заставляющее всё внутри ныть от мысли, что теперь не достанется и этого. Но рядом со страхом зудит желание доставить боль, довести дома до крайности. Оно пробивает душу, напрочь заглушая всё остальное. Связь не дар — проклятье. И он предельно этим проклятием опустошен.
Чимин выходит, оставляя висеть в воздухе очередное «прости». Гук едва сдерживается от того, чтобы окликнуть. Ему кажется, что небо рухнет. Ему так холодно и страшно. Ему, если честно, хотелось, чтобы ещё раз. Но желание тепла затмевает желание сделать больно. И не ясно вовсе, Чимину или в очередной раз себе. Когда за Чимином в очередной раз закрывается дверь, младшего пробирает такой холод, что впору кричать. В голове вакуум, сердце рвётся на куски, потому что в ушах всё ещё стоят набатом каждое из извинений Пак Чимина. Они все до единого оседают пеплом горячим на то ледяное, заставляя биться и жить.
Чонгуку бы вырываться, кусаться и биться в припадке, но когда на следующий день Чимин не приходит, Чон едва подавляет в себе желание разбиться головой о каменную стену. Презрительно отворачивается, когда служанка подносит к его губам суп, и не отвечает ни на один из вопросов.
«Тебе настолько ненавистно?» застревает поперёк глотки собственным ответом. В корне неискренним и отвратительно болезненным. Куда больше, думается, Чонгуку, нежели Паку. Выдыхает клубы фантомно холодного воздуха и сильнее кутается в мягкое одеяло, которым его накрывают. Ему кажется, что ветер впивается в кожу морозными иглами и тонет в тихом сухом полувсхлипе — нет, он вовсе не плачет. Просто холодно и паршиво. Просто обидно и больно. Чон не знает, сколько проходит дней, когда он вновь видит доминанта. Он почти готов разрыдаться, но вместо «пожалуйста, полюби меня», отчаянно звенящего внутри всё это время, с языка срывается вымученное, однако, так же предельно честное:
—
Тебе же не сложно… Убей… Умоляю, просто убей меня… — младшему вновь сушит глаза от подкатывающих слёз. Он так хочет умереть, что может говорить только об этом. —
Я не хочу быть твоей собакой… Убей меня, у тебя хорошо получается это делать, поэтому убей меня, — слова перемежаются с всхлипами. Чонгук сломлен. В самом деле сломлен. Из глотки вырывается самый ненавистный вопрос: —
Что Юнги сделал, что ты так полюбил его? Что мне сделать, чтобы ты также полюбил меня? Что? Почему не я? Почему он? — едва сдерживаемая истерика выходит из-под контроля. Он задыхается от слёз, но ничего не может сделать с тем, что его разрывает изнутри. —
Убей меня… Я так тебя люблю, поэтому убей меня! Скажи хоть слово… Скажи хоть одно грёбанное слово, будь ты проклят, Пак Чимин! Скажи, что любишь меня, даже если это ложь… Я так больше не могу…
Слова ломанные, надрывные, сходящие то на отчаянный шепот, то на всхлип. Чимин молчит, пока Гука изнутри рвут на неаккуратные уродливые куски собственные чувства. Стоит младшему договорить, как он вновь выходит из комнаты. От мысли, что он не вернётся, сабу хочется откусить собственный язык. Он чувствует, как его грудь распирает раздражение и яд гнева его доминанта. И всё же Чимин возвращается. Он возвращается через несколько минут, после того, как выходит. У него пугающе серьёзный взгляд, пронизывающий до самого низа, и острый кинжал в руке. Гук сглатывает, а по его лицу расползается натянутая, дребезжащая по краям улыбка облегчения. Он столько мучился и так устал, что мысль о скорой смерти заставляет его сердце биться чаще. Когда Пак подходит совсем уж близко, Чон прикрывает опухшие глаза. Те болят, но он успокаивает себя мыслью о том, что совсем скоро это закончится.
—
Ты свободен, если хочешь, — тишину разрезает голос Чимина и треск разрезаемых верёвок. Его голос груб и жесток. —
Вставай. Пошли.
Чимин тоже сломан, думает саб, глядя в совсем отличную от прошлой пустоту. Ад замёрз. Теперь в Чимине живут совсем иные демоны. И жрут его самого. Когда Чимин не видит отклика, то до боли сжимает чужое запястье и тянет на себя, заставляя встать. Холодный пол тут же прожигает ступни. Гук нервно сглатывает и упрямится, но дом толкает в плечо, заставляя двигаться. Даже у его терпения есть свои пределы. И теперь он страшно зол.
—
Пошли, — повторяет он. — Я напишу письмо, тебя встретят в провинции Чон. И раз я столь тебе противен, будешь жить там. Будешь волен делать с собой всё, что угодно. Сможешь быть счастлив и жить так, как жил до этого. Так, как хотели ты и твой брат.
—
Не хочу, — Гук кривится от боли и пытается отодрать от своего запястья ладонь старшего.
— Даже так? — он как-то странно хмыкает и становится ещё мрачнее, кажется, собираясь окончательно выбить из Гука остатки души. — Что ж, тогда сюда, — король снова толкает, буквально выпихивая саба в столь болезненно знакомый пыточный зал, не позволяя сорваться с места. — Что ты видишь?
— Комната, — саб неприятно морщится и избегает взглядом всё, что ему знакомо, но Чимин не отстаёт.
— Ещё.
— Огонь.
— Ещё, — голос сухой и вовсе не мягкий.
— Орудия пыток… — нехотя вытягивает из себя Гук, уже догадываясь, что хочет услышать от него дом.
— Ещё, — Пак выжидает несколько секунд и больно встряхивает. Нет, саб вовсе не хрупкий. Просто Чимин до одури пугающий. Он настаивает на своём. —
Я сказал ещё, Чонгук.
—
Стул для пыток.
—
Чонгук, — одного имени хватает для того, чтобы младший удавился собственной вредностью и понял, что Чимин в самом деле едва ли намерен шутить.
—
С…стол, — он хочет отвернуться, пристыжено отводя взгляд в сторону, но Чимин хватает за подбородок и возвращает положение головы на место.
— Я не разрешал, отворачиваться, Чонгук, — король столь серьёзен и устрашающ, что младшему хочется рассыпаться перед ним осколками извинений. — Так что ты видишь?
—
Стол, — сглатывая образующийся в горле комок, повторяет Гук.
— Да. Это стол.
Тот самый, на котором я тебя впервые разложил, Чонгук. И если ты не уйдёшь, этот стол ещё не раз будет раздирать тебе спину, потому что я буду брать тебя на нём раз за разом.
Слова Пака выбивают из-под ног почву, сабу кажется, что он точно рухнет. И потому удивляется очень, когда понимает, что всё так же стоит на месте. Он молчит, теперь в самом деле не отрывая взгляда от пыточного стола. Ему требуется множество сил, но он нервно закусывает губу, а потом всё же выдаёт едва слышное и ещё менее уверенное:
—
А если меня это устраивает? — мир рушится километрами и отстраивается обратно столь же быстро. Сабу кажется, что именно так, должно быть, и выглядит сумасшествие. Он всего лишь хотел, чтобы его целовали. Даже если то было бы самой крупной ложью за всю его жизнь.
— А если я тебя не люблю? — Пак давит на самое больное, но саб лишь сжимает кулаки крепче, наконец, вырывая свою руку из чужой хватки. На место истерики пришел страх, а на место страха раздражение.
— Я привык.
— Если не буду с тобой считаться? Что, если…
—
Ты меня не убил, — обрывает младший своего Господина на полуслове. — Хватит. Все эти твои «если», мне на них плевать. Я устал. Я постоянно задаю себе эти вопросы, но ты меня спас. От каннибалов. Тот секс на столе был отвратительным и жалким. Мне было только больно и ничего больше. Но я сам попросил тебя об этом? — он срывается на полукрик, не обращая внимания на то, что вышел далеко за рамки дозволенного сабмиссивам. —
Ошейник. Ты снял его с меня, но дал шанс вернуться. И забрал оттуда, хоть я и не успел прийти вовремя. Я убивал твоих слуг, пачкал мебель их кровью, но ты не наказывал меня. Ты приходил ко мне каждый грёбанный день и даже дал другое имя, чтобы мне не было больно, ты обмывал и перевязывал мне руки! Ты кормил меня с ложки и честно отвечал на каждый заданный мной вопрос! Ты часами сидел со мной на этом холодном полу, потому что я отказывался от кровати, и ждал, пока я хоть немного посплю, потому что я не засыпал в твоё отсутствие! Я помню всё, что ты мне говорил, и всё, что ты для меня делал! Я помню, что ты пытался смириться и не смог! — Чонгук сжимает в кулаках лацканы воротников короля, буквально выплёвывая слова тому в лицо. —
Ты не отказался от меня, даже когда от себя отказался я! Эй, Его Величество Пак Чимин, я знаю, что чувствую к тебе, а ты уверен в том, что у тебя ко мне ничего нет? Посмотри на своё запястье. Моё имя совсем не похоже на «Мин Юнги», не лги хотя бы себе. Это жалко выглядит…
Чимин не отводит удивлённого взгляда от своего сабмиссива. Тот загнанно дышит, кажется, совершенно не осознавая, что впечатал своего хозяина в стену и выплеснул всё, что в нём вообще могло быть. Его гордость в прах. Его чувства в пыль.
— Даже если ты делаешь это не потому, что хочешь, а ради какой-то выгоды…
Когда ты меня обнимаешь, я не хочу умирать, — знакомая самоуничтожающая улыбка вновь застывает на губах младшего. Измученный взгляд, трещащее по швам самообладание. —
Пожалуйста, полюби меня…
Чимин выдыхает медленно, осторожно, покровительственно оглядывая масштаб бедствий.
— Чтобы ты понимал, я спрошу ещё раз: ты правда хочешь остаться со мной? Если ты скажешь, что хочешь уехать, я, в самом деле, сделаю так, как ты захочешь, и мы никогда не увидимся, но если ты решишь остаться, то я больше никогда не позволю тебе отдаляться от меня.
— Я не хочу уезжать, — Гук хмурится, добровольно обрубая себе всякий путь к отступлению. — Я хочу остаться с Вами, Мой Господин, — в голосе больше ни злобы, ни страха. После тайфуна наступил штиль. Всё становится правильным, даже если повреждения критические. У него внутри ломается метрами, но столь же быстро изменяется и восстанавливается так, как было задумано природой. Всё в Чон Чонгуке, измельчаясь, перестраивается под его доминанта. Он переломанный от и до, но переломанный под и для Пак Чимина. Он уже привычно хочет попросить об одной единственной услуге за свою покорность, когда чувствует прикосновение чужих губ к своим. В нём обмирает что-то в этот момент. И обрушивается. Что-то значительно тяжелое и ненужное.
— Ты вовсе не щенок и не пёс. И так же я не стану врать о том, что люблю тебя, — король говорит медленно, но саб хватает каждое слово, сколько бы боли оно ни приносило. — Тем более я не стану тебя убивать. Если ты обещаешь мне не ранить себя, я выведу тебя из подземелий.
И больше не проси меня себя целовать или обнимать, — доминант ненадолго замолкает, ощущая шаткость душевного равновесия Гука. —
О поцелуях и объятиях вовсе не нужно просить. Если людям нужны поцелуи и объятия, они должны просто обнять и поцеловать.
Пак ещё раз выдыхает своё лёгкое волнение и оставляет ещё один поцелуй в уголок губ сабмиссива. Гук немного столбенеет, не веря то ли своим ощущениям, то ли своим ушам. Когда Чимин отстраняется, Чон едва успевает перехватить его губы своими, увлекая в столь необходимый ему, куда более длинный поцелуй. Болезненный в своей правильности, и голову кружащий.
Чон Чонгук — гербарий, потрескавшийся и забытый. Гербарий из книги про Пак Чимина. И как бы близко он ни был, гербарию частью книги не стать. Но только он перетёрся весь да перемололся, частью чернил становясь. Имитация смерти, она же и перерождение. Чимин где-то между строк, но эти строки написаны Чон Чонгуком. Чимин где-то между слов, но Чон Чонгук эти слова и есть. Если Пак Чимин — книга, то Гук костьми ляжет, но заполнит каждую страницу его жизни собой.