***
— Чанёль? — тихо постучав о косяк приоткрытой двери, аккуратно спрашивает Бэкхён. На складе с зельями немного сумрачно, и свет от затухающей свечи всё время бросает косые отблески на стеклянные баночки. Чанёль сидит, привалившись плечом к большой тумбе, и сердце Бэкхёна успокаивается, стоит тому прерывисто вдохнуть воздух и во сне облизать губу. — Чанёль, — тихо потряхивая его за плечо, зовёт Бэкхён, присаживаясь на корточки. — Просыпайся. От Чанёля пахнет знакомым парфюмом, теплом и лёгким шлейфом от концентрированных зелий, которые тот разбирал ночью. Он сначала во сне немного хмурится, явно не желая выходить из дрёмы, а когда наконец открывает глаза, где ещё виднеется сонная пелена, то забавно ещё несколько раз моргает, не узнавая того, кто сидит перед ним. Бэкхён улыбается мягко и искренне, наверное, впервые за несколько дней. И в этой комнате, где они одни, отчего-то рядом с Чанёлем чувствует себя защищено, несмотря на то, что тот только расслабленно зевает, потягивая затекшие от неудобной позы мышцы, а после улыбается в ответ. Только ярче и, кажется, более радостно. — Я проспал завтрак? — хмуря брови, спрашивает Чанёль. И голос его после непродолжительного сна отдаёт лёгкой и пускающей приятные мурашки по позвонкам хрипотцой. — Тебя только еда и интересует? — улыбаясь шире, интересуется Бэкхён, жмуря глаза. — А как же я? Чанёль смеётся, гладя Бэкхёна по скулам большими пальцами. Только тогда, когда они одни получается вот так. Тепло, нежно, щемяще чувственно. И хотя все вокруг, кажется, словно знают об их отношениях, Чанёль точно никогда не сможет себе позволить коснуться Бэкхёна на глазах у сотен людей. Эти прикосновения — они сакральны и только для одного. Он многое бы отдал, лишь бы просыпаться каждый день приходилось с Бэкхёном под боком. Лишь бы вот так каждое утро видеть чужую улыбку, а не разглаживать тяжёлые складки на лбу, и не изъедать себя изнутри вопросами: Что происходит с тем, из-за кого сердце замирает в груди? Чанёль многое бы отдал, лишь бы Бэкхён никогда не знал страхов.И ещё больше отдал бы за то, чтобы получить чужое доверие. Чанёль, на самом деле, за Бэкхёна отдал бы всё. Тот знает. А ещё Бэкхён знает то, что за зелёную мантию Чанёль не дал бы ему ничего. И именно поэтому его улыбку очень быстро съедает подкравшаяся к горлу тревога. «Будешь ли ты смотреть на меня с той же теплотой, если мои плечи окрасятся в изумрудный? » Вопрос повисает в воздухе. И Бэкхён радуется тому, что Чанёль не успевает прочитать его по тут же опущенным в пол глазам. Он тянется к Паку, обнимая длинными руками и чувствует, как обнимают в ответ. Сердце под чужой мантией бьется и, наверное, это был бы унисон, услышь Бэкхён свое. Не болело бы оно только от этих разъедающих тревожных предчувствий. Только бы не болело. Бэкхён со всем готов справиться, пока у него есть Чанёль. Но в этот раз он, кажется, совершенное ничто.***
— Сехун, не делай этого. Сехун устало прикрывает глаза, горбя плечи, и, кажется, спиной чувствует взгляд Лухана, стоящего в пролете лестницы. Этого ему только не хватало. Те редкие моменты одиночества часто прерываются непрошенными гостями, но когда Лухан является таким «непрошеным» жить становится немного труднее. Сехун ведь обязан выбирать. — Не рушь чужую жизнь. Лухан закусывает губу, хмуря брови, и нерешительно подходит ближе, кладя руку Сехуну на плечо и чуть сжимая. А Сехун хмыкает, разворачиваясь резко, и в его глазах мелькает недовольство, смешанное с легким налётом презрения. — Уже проникся жалостью к паковскому хвостику. Или испугался того, что он на самом деле очень значимая шишка? В интонации Сехуна чувствует лёд и ранее никогда не применяемая к Лухану сталь в голосе. А в глазах привычная январская вьюга и холод, не оттаивающих даже под апрельскими лучами в его день рождения. Сехун кажется обозленным, но Лухан понимает, что все это лишь повод скрыть настоящую проблему, и поэтому даже плечом не ведёт, несмотря на то, что от подобного общения в его душе вянет ещё один цветок, предназначенный только для эгоистичного Сехуна. Здесь холодно и пахнет птичьим кормом. Лухан сильнее кутается в мантию, грея ладони дыханием, и взгляда не сводит с измятого письма, небрежно торчащего из чужого кармана. — Это… — смотря на письмо, тихо начинает Лухан. — Это не твоё дело, — огрызаясь, кидает Сехун, сверкая глазами. И в его агрессии чувствуется какое-то безысходное отчаяние. Вечерний воздух пахнет дождём, несмотря на то, что небо ещё утром было кристально голубым. Лухан вдыхает его глубже, стараясь забрать из вечера всю прохладу. Сехун привык видеть его хладнокровным. А сердце у него из-за чужой грубости разбивается в щепки, будто в первый раз. — От родителей? — устало выдохнув, спрашивает Лухан, впрочем уже зная ответ. Он смаргивает тревогу с глаз, стараясь, чтобы голос прозвучал как можно более безучастно, и так, как Сехун бы хотел. Иногда ему кажется, что нет никакого смысла бороться. Ведь как бы он не стремился стать ближе, его каждый раз будут отталкивать. Но он зачем-то снова делает голос более безразличным, а взглядом старается не выдать беспокойства, от которого на самом деле ноет даже сердце. Сехун ставит руки на окно, корпусом подаваясь вперёд, и, плотно сжав губы, устремляет свой взор куда-то вдаль. Лухан видит, как сгибаются и разгибаются его пальцы во внутренней борьбе. И молчит, устало прикрыв глаза. Он знает, что сейчас не должен ничего говорить. Он, по-хорошему, не должен даже ничего чувствовать. А ещё он знает, что Сехун всё равно всё ему расскажет. Тот сдаётся спустя минут пять. И, тяжело выдохнув, кажется заметно ослабевшим: — После осеннего бала я… — Сехун запинается, опуская голову вниз. И в его тяжелом дыхании Лухан чувствует боль и невыносимое желание сбежать от действительности. — Я получу метку, — шепчет он сдавленным голосом, боясь повернуть голову в сторону когтевранца. А у Лухана с губ слетает несдержанный испуганный вздох и после чуть подгибаются колени, заставляя одной рукой в поисках опоры опереться на стену. А Сехуну не хватает смелости, чтобы после этих слов взглянуть на чужое лицо. — Ты можешь… отказаться, — голос у Ханя становится ниже, проседает, пробивается сквозь легкую испуганную хрипотцу, заставляя выдавливать из себя слова. И хотя Лухан лучше многих знает, что судьбу делает вовсе не сам человек, а что-то свыше, он стремительно пытается убедить в этом О Сехуна. Потому что… — Ты сам решаешь, на чьей стороне тебе быть, Се, — Лухан выскребает из своего нутра все опасения и страхи, потому что не может бояться. Потому что ему тут нужно быть сильным, поддерживать, направлять. Потому что судьбу делает не сам человек, но те, кто его окружают, а он самонадеянный юнец, уверенный, что сможет направить своего принца в нужное русло, — Я буду с тобой. Лухан неуверенно касается тонкими длинными пальцами чужого запястья, чуть поглаживая подушечкой большого белесую кожу, виднеющуюся в широком рукаве мантии. Он знает Сехуна уже столько лет, что может пытаться рассчитывать на разговор по душам и откровенность; он знает Сехуна с того момента, когда они впервые пересеклись взглядами в обеденном зале и стол Слизерина кидал вверх остроконечные шляпы в честь зачисления первого курса. Он знает Сехуна всего и без остатка: с улыбкой его открытой, с чуть раскосым взглядом и шепелявым произношением первый курс. Лухан ведь знает Сехуна. От и до. Он ведь единственный бесконечно рядом с ним. Но Сехун поднимает голову и ладонь Лухана отталкивают, заставляют отступить на шаг назад. — Что ты вообще знаешь об этом? — голос сочится ядом и что-то внутри Лухана собирается в маленький тугой комок, словно предчувствие готовится накрыть его с головой и утопить, — Что ты знаешь обо всем этом? Да мои предки побрезговали бы на тебя просто посмотреть! Лухан отшатывается, назад и до упора — мантия пачкается о белый камень башни, пока Хань цепляется пальцами за выпирающие блоки, непонимающе хмуря брови и ощущая, как неровно начинает биться сердце. — Но ты — не твои предки, Сехун. Ты же смотришь на меня, — Лухан чуть поднимает подбородок, думая, что его, видимо, на прочность сейчас пытаются проверить. Как много дырок можно сделать в цветущей для О Сехуна душе всего несколькими фразами? Злобными, проедающими, подчеркивающими разницу между ними. Очеркивающими ту линию, за которую, кажется, Лухану никогда не позволят зайти, если он только не потеряет себя всего без остатка в этих глазах, цвета январского неба. Грустная, полная горечи и сожалений улыбка появляется на лице слизеринского принца, когда тот смотрит на побледневшее, удивленное лицо старосты школы. Лухан сжимается, и пусть внешне старается сохранить свое непоколебимое спокойствие и твердость, внутри дрожит, как лист на ветру. Они ведь правда друг друга знают. И от этого на языке собирается все невысказанное, только выходит очевидная истина. Сехун знает — в Лухане слабость. Лухан не подходит. Но им можно пользоваться. Ровно до того момента, пока не умрет последний росток каких-то светлых, ласковых чувств. Чувства эти прячутся в луханевских ладонях, когда он незаметно (как ему кажется) поправляет волосы Сехуна или сжимает его пальцы, пытаясь поддержать. Чувства эти — цветы в душе — то зло, которое Сехуну бы искоренить. Они делают Лухана… другим. — Нет, Лухан, я — это мои родители, — Сехун издает тихий смешок. В какой-то момент, когда Сехун не уследил, они стали действительно слишком близки, но теперь Сехуну нужно выбирать. Он понимает, что, играя чужими партиями, пропустил пару ходов в своей, и позволил Лухану подобраться слишком близко. Позволил себе как-то спокойно закрыть глаза на то, что моментов кожа-к-коже стало больше, и пропустить тот период, когда вдруг из незаменимого безжалостного и хладнокровного стратега Лухан начал превращаться во влюбленного юнца. Теперь каждый шаг Сехуна — выбор. Мучительный, заставляющий выгибаться, искать тайные ходы, словно змея… Да, он — змея, он — слизеринский принц, он — О Сехун. Он не может слушать кого-то, кто ниже него, того, кто не состоит в социальной элите, того, кто перестал снабжать его планами и поражать той хладнокровностью к чужим жизням. Раньше, Сехун помнит, Лухан порой был гораздо более безжалостен, чем он сам. Теперь же Лухан приходит к нему с просьбой не уничтожать чужую жизнь. И Сехун понимает, что от всей хладнокровности Лухана, на самом деле, осталась только маска. Он не может поддаваться Лухану, вот только потерять его — роскошь. Пока что роскошь. Пока что Сехун не может себе этого позволить. Ведь Лухан нужен. Со всеми своими потрохами, служебным положением и пронзительным, пусть теперь и ненастоящим, взглядом нужен. Пока Лухан умеет притворяться тем, кем он был, он нужен Сехуну. А Сехуну нужно решить? — Перестань думать, что ты действительно что-то значишь, — он смотрит в светлые от падающего света глаза и находит в них страх, — сними уже свои розовые очки, Лухан. Реальность не такая, как в твоей голове. Запястье жжет воспоминанием о мягком прикосновении; память жжет воспоминанием о мягкой улыбке. И Сехуну неприятно, что теперь того Лухана ему приходится возвращать из пепла силой. Лухан как феникс, который разучился возрождаться самостоятельно. Тот собирается весь — маленький вороненок, вместо когда-то могучей птицы, а потом вдруг распрямляет плечи. Сехуну нужен этот Лухан. Твердый, бесстрашный, опустошенный. Они оба это знают. Они ведь знают друг друга. — Но мы оба знаем, что я что-то значу, О Сехун. На твоем лице нет твоих мыслей, но я знаю что в твоей голове, — Лухан говорит это прямо в лицо, смотрит в глаза закручивая у себя внутри спиральную черную дыру, которая засасывает в вакуум все эмоции. И пусть немного трясет и хочется кричать, пусть. Лухан знает, что пока он умеет рубить людей больно, что пока рушит жизни при помощи расчётов, что пока он староста, он нужен Сехуну. И пусть от этого паршиво, Лухан давно разучился чувствовать что-то другое. — Ты говоришь глупости. И я отказываюсь слушать весь тот бред, что ты несешь. Когда придешь в себя — поговорим, а сейчас я не желаю выслушивать эту грязь. Сехун подмечает, что у Лухана ладони слегка дрожат и стоит он, кажется, будто не очень твердо, да и спина, когда разворачивается, напряженная. Бьется ли все с треском? Сехуну так ли нужно выбирать? Он улыбается, запихивая письмо поглубже в карман мантии и снова смотрит в окно, слыша, как начинается ливень. Он хороший актер. Но правда в том, что Сехун не знает, где именно начал играть.