Глава 13 (33)
18 октября 2016 г., 15:03
Примечания:
Извините, вот такое настроение у автора:
http://xmusic.me/s/14747131-bratya_Micshuki_-_Uhodyacshemu_-_Sinaj/
Никогда не верил, что время линейно. Не знаю, почему. Дети, как мне кажется, к этой жизненной категории довольно равнодушны и вспоминают про нее, только когда мамы зазывают их со двора ужинать или отбирают книжку со сказками, потому что пора спать.
А я, сколько себя помню, время всегда ощущал.
И всегда по-разному.
Длинным, обманчиво застывшим и почему-то ужасно пустым — утром первого января.
Родители еще спят после дружеских посиделок-возлияний, а я тихонько пробираюсь в изножье их кровати, где на длинных тонких ножках стоит телевизор. Протягиваю руку, и рифленый кружок с выступом поворачивается с отчаянно громким щелчком… Я боюсь разбудить папу и маму, но в тихой квартире так невыносимо пусто, а за окнами безмолвно падает снег, и я делаю звук еле слышным и сижу мышонком на самом краешке их постели, да и не нужен мне звук, фильм про заколдованную Аленушку, злого Сатанеева и симпатичного Иванушку, который едет с маленькой сестренкой в Китеж-град, я и так знаю наизусть…
Стремительно истаивающим, буквально испаряющимся, когда я берусь за любимую книгу. О да! Маленький я читаю по ночам с фонариком, прячась под одеяло при звуке маминых шагов в коридоре, пережидая осторожное движение двери, когда она заглядывает в комнату, и повторяя про себя: не надо, не надо, не надо поправлять мне одеяло! Пожалуйста! И мама уходит, теперь уже до утра, а я опять читаю, пока не вздрагивают от взгляда в окно, за которым уже не темнота, а белесый рассвет. Куда оно делось?! Я ведь только что погасил свет…
Долгим, тяжелым, бессмысленно-неподъемным, как десятый подход на пресс… Это на тренировках, когда кажется, что стрелка больших круглых часов прилипла к одной цифре и больше не сдвинется никогда. Они висят под самым потолком спортзала и забраны для надежности несколькими металлическими прутьями, призванными защитить, если что, от случайного удара мячом. В странной, прихотливой акустике зала их мерного тиканья не слышно, да его и быть не может… стрелка же прилипла…
А еще бывает время, которое просто исчезает, не оставляя почти никаких следов, кроме оторванных листков настенного календаря. И как я не силюсь потом, у меня нет воспоминаний о нем. Нет ничего, кроме недоумения: было? Или не было?
Вот такое, последнее, бесследное, примерно тогда настигло меня в очередной раз…
***
— Так и осядешь там? Надолго?
Визитов к родителям никто не отменял. Сижу за столом, семейный обед, тихо, мирно, мило… Ну, было довольно мило.
Отец мрачноват. Он никогда не был особо веселым человеком, я одно время думал, что он смеяться не умеет, только улыбаться, и то нечасто. Сейчас смотрит внимательно, через стол, прямо в глаза. Мама аккуратно кладет мне кусок черного хлеба под руку:
— Ешь, остынет.
— Спасибо, ма… — некоторое время имею право не отвечать, ибо рот занят. Но отец ждет. — Не знаю, пап. А что, это мешает кому-то? По-моему, как раз всем удобно…
Этот разговор начат не сейчас. Отцу не нравится, что я живу у деда.
Нет, они отлично ладят. Даже если бы что, ради мамы, которую оба обожают, притерлись бы. Но ведь и впрямь, я никогда не слышал, чтобы они хоть худое слово друг о друге… Но папа хочет, чтобы я жил с ними. Или отдельно.
А мама хочет, чтобы я оставался с дедом, я знаю. Ей так спокойнее, и за него, и за меня, наверное. А я?
Один раз я набрался смелости и поговорил начистоту — сам с собой.
Правильно воспитанный советский мальчик, конечно, родственников я любил. И всегда готов был помогать, и слушался старших, и сидел с младшими, все, как положено. Но очень долгое время как-то совсем не думал о том родстве, которое не по крови.
И в какой-то момент вдруг понял, что родственных мне душ среди моих родных не так уж много. Думаю, что, на самом деле, это у всех так. Просто мало кто задается такими вопросами. Зачем? Дружим, в гости ходим, песни за столом поем, подарки бегаем к праздникам выбираем, если что — всегда поможем, и деньгами, собранными по копейке, и вовремя налитой стопкой водки, чего еще?
Но вот, к примеру, я точно знал, что отец меня не понимает. Нет, не сейчас, когда выяснилось, что сынок у него… нетрадиционной ориентации… а вообще, в принципе, не понимает, и все. Ему неясен и неинтересен мой выбор книг на полке, он никогда не спрашивает о моих делах, мы ни разу не сумели поговорить с ним о чем-то серьезном, не разругавшись вдрызг — и неважно, о чем, о футболе, политике партии или пересадке смородинового куста на даче. Я тоже его не понимаю. И мне жаль.
Зато я хорошо понимал маму. Немного холеричную, слегка заполошную, почти всегда чуток раздраженную, вечно занятую, порой резкую, но отходчивую, — я всегда понимал, почему она такая. О чем она думает, чего хочет, почему злится и как ее успокоить. Скажите, что я маменькин сынок. Я соглашусь.
Но ближе всей родни мне почему-то всегда был дед.
Энергичный, веселый хохотун, так и оставшийся вдовцом после бабушкиной смерти, хоть и случилось это уже давно, и мама с сестрой сами говорили ему, что не будут против, если он решит жениться еще раз… Так и не женился.
Вот его я всегда слушал, распахнув глаза и рот. Его понимал без всяких слов. Его настроение угадывал с ходу. Его слушался беспрекословно. И обожал, беззаветно и бескорыстно, просто так. За его еврейские шуточки, за умные книги, которые он доставал мне из книжного шкафа с рифлеными стеклами на дверцах, закрытыми изнутри тканью, да просто за то, что это дед! Сам бы себе завидовал, если бы такой дед был не моим, ей-богу…
— Это тебе удобно, — отрезает отец.
— Не надо так, — вступается мама. — Папе тоже лучше, Макс и в магазин сходит, и если что…
Разговор начат не сейчас. И не сейчас будет закончен.
***
Хорошо, что дед — ранняя пташка, он много лет поднимается в полшестого утра, поэтому и звонок почти на заре выходного дня его не будит и не сердит. Сержусь я, когда дед сдергивает легкое одеяло и тормошит меня за плечо:
— Макс, тебя барышня к телефону.
Морщась, сползаю с дивана и прямо как есть, в семейниках и босиком, шлепаю в коридор, где стоит телефон.
— Алло?
— Привет! — голос у Маргариты возмутительно бодрый и свежий.
Че-е-е-рт… Да, мы договаривались о чем-то там, правда, не могу вспомнить, о чем именно…
— Привет, Марго, я сплю еще…
— А я уже нет. Хочешь в Коктебель?
— Что?
У меня даже глаза открываются нараспашку.
— Куда?
— Родители две путевки предлагают, чтоб мы съездили. Там по профсоюзной линии им упало, а они счас ехать не хотят, говорят, холодно, что там делать… купаться, типа, еще нельзя, зачем и вообще… А я никогда на море так рано весной не была, а ты?
Рано весной. Ну да, я же сказал, у меня полоса бесследного времени. На дворе уже апрель. И купаться еще, конечно, нельзя. Но я тоже никогда не был на весеннем взморье.
— Маргоша… Это денег стоит… У меня сейчас с моей стипендией, сама понимаешь…
— Макс, просыпайся, а? Путевки профсоюзные, они почти задаром, а с собой зачем много денег? Я хочу по горам полазить и по пляжу походить…
— И на маковое поле посмотреть… — почему-то говорю я.
В пустоте в груди вдруг проворачивается длинный раскаленный штырь. Я вспомнил, почему маковое поле. Один разговор из прошлой жизни… Ты сказал: Макс, давай ляжем в маковом поле? Я спросил, зачем? Ты погладил мою шею и ответил: чтобы заснуть там, вдвоем, навсегда.
— О! Точно! Мы едем?
Я осторожно выдыхаю, чтобы не застонать, почему до сих пор так больно?
— Да, Маргоша, мы едем, спасибо, солнц!
***
Вы когда-нибудь распахивали шторы на рассвете, чтобы увидеть, что весь мир наполнен нежным акварельным сиянием? Ни одной резкой черты, ни одной темной тени, ни одного громкого звука.
И кажется, что в жизни такого просто не бывает. Такое бывает только на картинах. Но оно есть, вокруг, снаружи, тонкое, трепетное, еле ощутимо просачивающееся сквозь кожу… так что расправляются плечи, и хочется вдохнуть как можно больше этого воздуха, словно полного волшебной золотистой пыльцы.
И запахи, невесомые, прозрачные, но прочные, как китайский шелк. Они все разные, и их много, и сразу невозможно понять, чем же так разнятся ароматы бледных солнечных лучей, суховатой земли, зацепившегося за горную вершину облака, оштукатуренной стены, пробивающейся травы… и как можно их различать, такие невозможно-невидимые и непривычные? Но различаешь, и боишься пошевелиться, чтобы не спугнуть этот внезапный дар, которого в тебе и не было никогда — обонять красоту…
Да, сначала была Москва, суматошные сборы в два дня, медленно отрывающийся от платформы поезд, стук колес под полом, запах просмоленных шпал и почему-то дыма.
Но как только я в первое утро отдернул занавеску, прикрывающую балконную дверь, все это исчезло. И в моей памяти весенний Коктебель так и остался навсегда божественной акварелью…
Мы ходили на пляж, где холодная вода набегала на холодную гальку, выпуская волны прохлады в уже теплый воздух. И в этой смеси тепла и холода пронзительно-звонко кричали чайки, и водоросли пахли как будто острее и изысканнее.
Мы поднимались на взгорья, чтобы усесться на какой-нибудь камень и смотреть на море далеко внизу, серое и голубое разом, именно такое оно вызывало мысли о том, что было здесь вечно, и что останется еще на столько же, когда нас уже давно не будет.
Мы нашли поле с только начавшими распускаться маками. Я зашел туда один и лег прямо на землю, раскинув руки. И увидел высоко в небе орла.
Мы почти не говорили, и нам было очень хорошо. Потому что мы ничего друг от друга не хотели.
А потом мы поехали обратно в Москву.
***
Я звонил накануне, перед отъездом, с телеграфа из Симферополя. Мама спросила, все ли в порядке, я ответил, что в полном, сказал номер поезда и вагон, хотя и не понял, зачем она спросила. Вещей у нас с Марго было мало, бросать ее на вокзале я не собирался, а уж меня-то зачем встречать — вообще загадка.
Из вагона мы выскочили бодрые, как лесные белки, с небольшими рюкзаками наперевес, слегка схваченные ранним загаром… а потом я увидел маму… и выронил из руки Маргошину сумку.
Мы сидим в кухне дедовой квартиры, вдвоем с мамой. Перед нами чашки с чаем. И тишина.
— Почему ты не сказала, я же звонил?
Мама поднимает на меня заплаканные глаза. И у меня заходится сердце… Ей так плохо, ей так надо, чтобы ее пожалели…
— Зачем? Вы все равно на следующий день приезжали уже, а похороны послезавтра…
Я встаю, обхожу стол, становлюсь на колени у ее стула и обнимаю. Крепко. Она чуть покачивается у меня в руках, держась ладонями за мою голову, как будто это она меня укачивает… Она плачет. А я не могу. Шепчу:
— Мамочка…
Она кивает, словно понимает то, что я не сказал. И скажу ли когда-нибудь?
В последний день перед моим приездом дед умер. Он никогда не держал под рукой таблеток, потому что никто из врачей не говорил, что у него непорядок с сердцем. Да и был ли он, тот непорядок, или это был просто сердечный удар, какой случается у стариков…
Он был один. Мы с Марго добирались из Феодосии на симферопольский вокзал.
Я помню, как ездил с мамой, пока она собирала все документы.
Нужны были выписки, справки, нужно было звонить в ритуальную службу, договариваться об организации поездки от морга больницы до кладбища, о подзахоронении и поездке обратно, в город. Нужно было бегать, добывать где-то продукты на поминки и получать талоны на водку. Нужно было убрать дедову квартиру, сложить и спрятать все его бумаги, вещи, занавесить зеркала…
Маму временами начинала колотить мелкая дрожь, и тогда я останавливался и снова обнимал ее, как тогда, на кухне, крепко прижимая к себе, и тихо повторял: я люблю тебя, мамочка, я тебя люблю… И тогда она успокаивалась, глубоко вздыхала, гладила меня по щеке и шла готовить…
Больше всех почему-то плакала мамина сестра, злая и желчная стерва, которая редко приезжала к деду, но каждый раз почему-то жестоко с ним ссорилась. Но он никогда не обижался, хоть я и не мог понять, почему. Почему-то он ее жалел. И очень любил. А я не любил. И ее слезы на поминках казались мне не поддельными, а какими-то… наигранными, что ли… И мне хотелось попросить ее уйти, но я сидел и молчал.
Я вообще почти весь тот день молчал. И у морга, и на кладбище, и когда мы все приехали и сели за стол, и когда начали пить… У всех были слова, чтобы его проводить. У меня не было.
Нет, я все понимал. Я сам видел его в гробу, сам целовал холодный лоб, я знал, что его больше нет. Но у меня не было ни слов, ни слез. И хлопая очередную стопку, я думал, как хорошо, что они есть у мамы.
***
Когда все разъехались, мы вчетвером — отец, мама, тетка и я — в восемь рук быстро убрали остатки продуктов, разобрали длинный стол, разнесли стулья по соседям, перемыли и вытерли посуду и все убрали.
— Мы едем домой, — сказал отец, — я такси вызвал.
Я посмотрел ему в глаза и кивнул:
— Поезжайте.
И он промолчал.
И вот когда за ними закрылась дверь, я сел на диван, на котором обычно спал, и вдруг почувствовал, что по лицу льются слезы. На подоконнике в кухне стояли бутылки со спиртным, я нашел початую горькую, налил себе полчашки и выпил залпом.
Сел прямо на пол и тихо завыл.
А потом добрался до дивана и лег, прямо не раздеваясь, укрывшись тяжелым вязаным пледом, и так и заснул, не дождавшись, пока слезы перестанут течь.
***
Звонок. Опять звонок? Нет, не телефон. Это в дверь.
Оказывается, я проспал почти весь следующий день, и за окном уже вечереет.
В мятых черных брюках и жеваной черной рубашке, похмельный, с тяжеленной головой, небритой щетиной и отекшим лицом, я добредаю до двери и открываю, даже не посмотрев в глазок.
Долго смотрю на тебя, снова черноволосого, по-прежнему тонкого, в красивом темном костюме, почти иностранного, почти не своего… и качаю головой:
— Ты не вовремя, Ник.