Глава 27 (47)
31 октября 2016 г., 23:42
Я сижу на балконе уже давно. Не на том, что выходит во двор. На втором, с выходом на другую сторону: скверик по Зеленского, прямоугольно-тупую громаду гостиницы «Спутник» и выныривающую из-за угла дома и убегающую на юго-запад ленту проспекта.
Еще весной нашел в кладовке старенький, но крепкий раскладной шезлонг и притащил сюда. Сидеть в нем удобнее, чем на стуле, а поздно вечером и ночью, отгородившись от вечного сияния города шифером, которым заделана балконная решетка, можно даже представить, что где-то над тобой есть небо. И даже со звездами, которых здесь почти никогда не видно.
Раньше мне нравилось сидеть вот так, вытянув ноги, уложив руки на подлокотники и слушать город. Сейчас я прихожу сюда с парой кассет и плеером, цепляю на голову наушники со смешными поролоновыми кружочками и проваливаюсь в музыку.
Кому-то она нужна постоянно, кто-то не слушает ее вовсе, а на меня накатывает, когда или очень хорошо, или очень плохо.
Хорошо ли выпотрошенному карпу?
***
Сколько вещей может осесть в квартире, если с тобой живет упертый минималист? Кот вещизмом не страдал.
Я начинаю методичный обход квартиры на следующий день после разговора с ним.
Это мазохизм? Или наоборот?
Ставлю на табуретку в коридоре картонную коробку. Потом перевяжу толстой бечевкой, удобно будет нести. Идиотические мысли, но других у меня сейчас в голове не водится.
Несколько книг, оставленных на моем рабочем столе. Красивая, хоть и неудобная ручка, слишком толстая и со скользким округлым металлическим корпусом. Небольшой потрепанный блокнот. Веду пальцем по обложке, но открывать точно не буду.
Кладу все на дно.
Кофта с длинным рукавом, брошенная на спинку стула. Обычная такая, серая, шерстяная. Как-то ранней весной батареи были еле теплыми, и Кот зачем-то притащил ее из дома, хотя обычно предпочитал нырять в мои свитера.
Беру аккуратно, как будто извиняюсь, за то, что вообще тронул. В фильмах герой обязательно зарылся бы в нее носом. Но я, хоть и нюхач, жадный и памятливый на ароматы, просто складываю и опускаю ее рядом с книгами. А ручку кладу в пакет, специально приготовил для вот таких мелочей, правда, я очень предусмотрительный?
В этой комнате обнаруживается еще Котовый учебник. Добавляю к нему «Занимательную математику» Перельмана[1]. Это не его книжка, моя. Но Костя нашел в дедовом шкафу целую стопку перельмановских «занималок» и просто заболел ими. А больше всего таскался с «Математикой». Пусть выкинет, если захочет.
Кажется, тут все.
В гостиной еще несколько книг, кассеты, свитер, который у меня Кот потырил и прихватизировал. Не знаю, что он с ним сделает, когда увидит…
Беру еще один пустой пакет, большой, и сую туда свитер. Сложу сюда все, что дарил ему, пусть скопом на помойку и отправит. Или оставит. Вряд ли я узнаю, что Кот сделает, но это и не мое дело теперь, так ведь?
Туда же отправляю дареную кружку, красивущую выпендрежную зажигалку, футболку со смешной кошачьей мордой и здоровенный том большого Мюллеровского словаря[2]. Наверное, самый дорогой подарок, который я смог сделать Косте… Даже не в смысле денег. Удивляюсь, что добыть его не стоило мне седых висков, да и то, ни черта не вышло бы, не сработай старые дедовские связи… Может, словарь пожалеет?
В ванной собрать всякую мелочевку — дело нескольких минут.
Я оставил ее напоследок, чтобы не класть вниз. Хотя на какого хрена Коту эта зубная щетка? И уж точно он не огорчится, если она ненароком сломается, оказавшись под книгами…
Все в коробке, складываю «крылья» крышки и перетягиваю толстой бечевкой. Как и собирался. Иду в большую комнату, сажусь на диван и смотрю на телефонный аппарат, стоящий на полу у изголовья. Надо позвонить Илье.
И тут понимаю, что за все это время ни разу не вспомнил о тебе. Хотя, бродя по гостиной не мог не видеть, что ты сидишь в кресле, по привычке подобрав ноги, молчаливый и почти неподвижный.
***
Когда я перешагиваю через тебя, лежащего в коридоре, и с грохотом захлопываю за собой дверь комнаты, в моей голове ничего нет, кроме порванного в клочья кроваво-серого тумана. И тихого звона. Резонанс в пустоте. Наверное, от моего крика.
Хотя, если уж точно, это не пустота. Я ощущаю себя оболочкой. Но не плотной, а проницаемой, как воздух вокруг. Голограмма, которая, вроде бы, и есть, ее видно, и она трехмерна. Но через изображение запросто можно просунуть руку, оно не почувствует. Оно — видимость. Вот и я себя ощущаю — видимостью.
Резь не отпускает долго. Хотя, может, она просто единственное оставшееся доступным ощущение, а концентрации меня учить нет надобности, куда уж дальше…
Я сажусь на край дивана, потом ложусь, прямо поверх пледа, свернувшись в позу эмбриона. Шум машин накатывает и отступает, как морская волна, но это давно уже белый шум. Поэтому мне отлично слышно, как ты поднимаешься, переставляешь на место свороченный кверху ножками табурет и идешь в ванную. Слышно, как ты выходишь, наверное, на кухню, с которой спустя какое-то время начинает тянуть запахом жареной картошки. Я люблю, когда она покрыта жесткой, прожаренной корочкой, и аромат этой промасленной корочки люблю, но сейчас не представляю, что вообще когда-нибудь захочу что-то съесть…
Хотя, наверное, захочу… и скоро… я — довольно тупой и примитивный организм, и инстинкт выживания в меня вшит глубоко и намертво…
Правда, сейчас, лежа на диване и слушая запахи и звуки, я почему-то думаю про полтергейст, невидимый, но деятельный. И коротко хихикаю себе под нос, как умалишенный, потому что мой мозг на некоторое время всерьез занимает мысль: это я теперь живу в квартире с полтергейстом, жарящим картошку на чугунной сковородке, или полтергейст — это теперь я сам?
Беспокойный, бля, дух…
Оказывается, неподвижно лежать и ничего не ждать вообще не так уж сложно.
Это не сон, точно. Но и не бодрствование. Граница миров.
Один мир остался за входной дверью.
Во втором — эта квартира и мы с тобой.
Не думаю, что ты уйдешь. И не думаю, что я тебя прогоню.
Какой в этом смысл? А риск большой…
Но одно знаю точно: я не открою дверь, чтобы ты спал здесь.
Впрочем, и волноваться особо не о чем, в комнате-кабинете есть удобная кушетка, как раз… для гостей…
А мне есть дело до того, где и как ты устроишься?
Какие мысли могут быть у голографии? Тягучие, неспешные, трехмерные и неосязаемые. Они такие и есть. И последнюю я думаю так долго, что за окнами начинает светлеть.
***
— Ну, может, объяснишь, какого хуя происходит?
Договорится с Ильей оказывается проще простого, он без лишних вопросов говорит, где и когда готов пересечься.
И вот мы сидим на лавке в одной из аллей Бульварного кольца, между нами картонная коробка, сигаретный дым и много Илюхиной злости.
Я пережидаю пару вдохов-выдохов и спрашиваю в ответ:
— Ему очень плохо?
— Ему пиздец как плохо, Макс. Так объяснения будут? Или только вещи передашь?
Я смотрю на него и понимаю, он — хороший парень, и зол сейчас даже не столько на меня, сколько на общий зашкаливающий идиотизм ситуации.
Но не будет ему объяснений. Никому из ребят их не будет.
Да и видеться с ними я вряд ли теперь смогу.
— Не будет.
— Значит, все так, как Кот сказал?
— Я не знаю, что он сказал.
— Что твой бывший свистнул, и ты пополз к нему на карачках.
Смотрю Илье в глаза и спокойно переспрашиваю:
— Вот прямо такими словами сказал?
Он отводит взгляд:
— Нет. Но смысл такой. Макс…
— Илюх, мы с тобой тогда ведь не просто языки чесали в кафешке на Тверской, помнишь?
Он качает головой:
— Помню, да. Макс, в чем дело? На чем он тебя поймал?
Наверное, искушение рассказать было бы очень велико, будь я в себе. Но я — все та же долбанная голография, объемная на вид и не существующая внутри.
— Слушай… без обид… Знают трое, знает свинья.
Бросаю окурок себе под ноги, растираю в труху и двигаю коробку к нему поближе.
— Отдай ему, хорошо?
— Ничего больше не скажешь?
Поднимаюсь и на автомате протягиваю ему руку. И только когда я уже почти дохожу до ближайшего метро, понимаю, что Илюха мог бы и не протянуть свою в ответ…
***
А еще спустя несколько дней я приезжаю на Сторублевку. Почему-то поговорить с Геркой мне кажется правильным и неопасным. Спроси меня, в ком я уверен больше, чем в себе самом, назвал бы его. Непонятно, почему я не сделал этого раньше…
Но в теплых летних сумерках главной местной достопримечательности — не считая, конечно, фасада Большого и знаменитую квадригу, — не видно.
Я приземляюсь на скамейку, где он обычно сидит. Ничего, подожду.
— О, Макс, привет, сто лет! Где пропадал?
Это не Гера, это мой здешний шапочный знакомый Сема.
Киваю в ответ:
— Да так… А Герка где?
Сема с улыбкой пожимает плечами:
— А он, как ты, кажется… Нашел себе любовь невъебенную и свалил. Недели три уже не видел его.
Да, не судьба мне, похоже. Пару недель он мог и проболеть, но три? Не, Герыч столько без траха не проживет, сам говорил. Надо было позвонить, прежде чем переться сюда, но он был здесь всегда…
— Ладно, спасибо, Сем, пока!
***
Десять дней. Декада. Одна треть месяца.
Столько ты уже живешь у меня.
Ты сам нашел второй комплект ключей, да собственно, я и не прятал, он всегда висел на небольшом крючке у зеркала в прихожей.
Мы не разговариваем. Вернее, я с тобой не разговариваю. Потому что ты со мной внимателен, заботлив и терпелив, как с заболевшим ребенком, и ты-то говоришь. Много говоришь.
Спрашиваешь, как мои дела, рассказываешь о том, что заезжал к родителям, созвонился со знакомыми, что тебе скучно ничего не делать, и хорошо бы найти работу…
Покупаешь, приносишь и готовишь продукты. Моешь за собой посуду, иногда поливаешь цветы. Привозишь сумку со своими вещами и заглядываешь в большую комнату, спросить, можно ли положить их на полку в шкафу. Как-то так само собой вышло, что ты устроился в дедовом кабинете, откуда я перетащил в гостиную все свои бумаги и часть словарей. Если мне нужно что-то еще, я захожу, беру и молча ухожу.
Я не отвечаю. Но тебя это, кажется, не волнует. Как будто у меня пропал голос от ангины, и надо просто подождать, пока он восстановится.
Не знаю, каким бесом здесь оказалась эта коробка из-под конфет «Ассорти». Я был уверен, что оставил ее где-то у родителей. Во всяком случае, не помнил, чтобы привозил сюда.
Но вот она, лежит на столе, большая, плоская, красно-бордовая, с чашкой чая и розой в окружении шоколадных пирамидок, квадратиков и прямоугольников. Помню, что вот эти прямоугольники, чуть сжатые в середине, как бантики, всегда были с белой помадной начинкой. Я такую любил больше всего.
Но конфет там давно нет. Там лежат старые театральные билеты и программки со спектаклей. И я, как последний сентиментальный дурак, храню их уже довольно много лет и редко достаю, чтобы перебрать чуть пожелтевшие листки.
Каждый раз, когда я снимаю легкую крышку, чуть надорванную в одном углу, мне гарантирован приступ жуткой ностальгии.
«Тиль», «Звезда и Смерть Хоакина Мурьетты», «Служанки», «Сирано де Бержерак», «Иисус Христос — суперзвезда»… Я вынимаю из сухо шелестящего вороха программку со смятыми краями… «Юнона и Авось»…
Поднимаюсь, прихватываю с края стола плеер и выбираю кассету-саморезку, на одной стороне которой у меня записан саунд с виниловой пластинки. Выхожу на балкон, в одних домашних джинсах в летнюю душноватую и очень теплую ночь, сажусь в шезлонг, вытягиваю вперед босые ноги, нажимаю кнопку «Play» и закрываю глаза.
Голоса, которые я вижу под закрытыми веками лицами актеров… Я помню каждый спектакль из этой коробки. Но «Юнону», наверное, лучше всего.
Православная молитва.
Душой я бешено устал…
В море соли и так до черта…
Белый шиповник…
Я тебя никогда не забуду…
Жители двадцатого столетья,
Ваш к концу идет XX век…
Неужели вечно не ответит
На вопрос согласья человек?[3]
Я даже не вздрагиваю, когда моих остывших, даже продрогших несмотря на летнюю теплынь ступней касаются твои пальцы. Просто открываю глаза и смотрю на тебя, сидящего по-турецки передо мной на балконном полу.
Алиллуйя возлюбленной паре!
Мы забыли, бранясь и пируя,
Для чего мы на землю попали…
Алиллуйя любви, алиллуйя любви, алиллуйя!
А ты просто ставишь мою ногу себе на колено и обнимаешь ее ладонями, согревая.
Я вывернул громкость на полную… Может, ты слышишь музыку вместе со мной?
Наверное, потому что чуть покачиваешься из стороны в сторону, как кобра, почти незаметно, но в такт.
Я чувствую, как твои пальцы проскальзывают выше по лодыжке, обнимая ее.
Проще всего будет сдаться и закрыть глаза, дав тебе знак: делай, что хочешь.
Но я продолжаю смотреть, как ты поднимаешь колено, на которое пристроил мою ногу, повыше… медленно ведешь вверх ту руку, что охватывала мою щиколотку, собирая джинсы грубыми складками, наклоняешься вперед и прижимаешься горячими губами прямо к проступившим жилкам на своде стопы…
И обжигаешь меня выдохом. До настоящей боли.
И никто, даже ты, не знает, чего мне стоит дернуться из твоих рук, пройти по остывшему кафелю какой-то несчастный метр и перешагнуть через порожек балконной двери.
Сбежать, оставив тебя одного.
Примечания:
[1] Яков Исидорович Перельман (1882 – 1942) — российский и советский популяризатор физики, математики и астрономии, один из основоположников жанра научно-популярной литературы и основоположник занимательной науки, о которой написал множество увлекательнейших книг, автор понятия «научно-фантастическое».
[2] Владимир Карлович Мюллер (1880 – 1941) — российский и советский лексикограф, шекспировед, переводчик. Получил известность как автор и составитель одного из наиболее популярных в СССР и современной России англо-русских словарей, выдержавшего в общей сложности более шестидесяти изданий.
[3] Начальные строчки арий из рок-оперы «Юнона и Авось».
Эпилог «Алиллуйя» можно послушать здесь (театральная версия 1983 года):
https://www.youtube.com/watch?v=Ix_h-d2ZfU0
Или здесь (саунд с виниловой пластинки того же времени, слушать с 1:00:00):
https://www.youtube.com/watch?v=XInt7CFsqtw&list=RDXInt7CFsqtw&index=1