Глава 29 (49)
1 ноября 2016 г., 00:01
Про то, что у каждого человека есть сильные и слабые стороны, даже говорить смешно. Это аксиома. Абсолютно слабые или абсолютно сильные — это миф.
Даже маленький ребенок, неосознанно, конечно, но умеет использовать дарованное природой обаяние, или рассудительность, или хитрость, или красоту, в конце концов, а ведь это правда, что к красивым людям подсознательно испытываешь симпатию…
Но гораздо интереснее, что одна и та же черта может становиться то силой, то слабостью, в зависимости от того, в какую ситуацию тебя занесло.
Моей монетой с двумя решками было умение погружаться.
Я мог открыть книгу — и стать любым ее героем, и прожить чужую жизнь за сутки, от начала и до конца, до самой последней страницы, и умереть или выжить вместе с ним.
Я мог предложить на улице старушке донести сумку, коснуться пальцами сухой пергаментной кожи на ее руке, и вдруг содрогнуться от бесконечной тоски и одиночества, пролившихся из выцветших, плохо видящих глаз прямо мне внутрь. Пролившихся и на мгновение ставших моими.
Я мог сесть на скамейку в парке, подставив солнцу лицо, и вдруг увидеть мир — огромный, разделенный на светлое небо и темную землю, — глазами вон того серого поползня, юркнувшего между ветками, легко махнувшего крыльями, поймавшего восходящий поток и не знающего в этот миг ничего, кроме полета.
Здесь и сейчас.
Странное умение. С одной стороны, возможность наслаждаться каждой секундой бытия. А с другой, невозможность увидеть всю картинку целиком. Полное погружение в момент — это полное отключение от остального внешнего мира.
Хорошо, что в этом состоянии высокопроцентной эмпатии я пребывал все-таки не постоянно. Иначе быть бы мне аутистом.
Я много раз бывал безоглядно счастлив. Но зато и слепцом бывал много раз…
***
Почему-то та ночь запомнилась мне длинной, почти бесконечной.
Свет от торшера слабый и отступает перед мерцанием экрана. Заставка серий повторяется раз за разом, и на третий ты решаешь ее промотать, но меня эта музыка завораживает, как и мерное движение странного механизма, затачивающего зубцы медленно двигающегося колеса.
Я чуть трогаю твое плечо и прошу:
— Оставь.
Не обернувшись, ты киваешь и нажимаешь play, останавливая перемотку.
Хочешь успокоить пугливого зверя? Все просто. Замри, пусть отвлечется на что-то другое.
Ты замер. Я отвлекся.
Не помню, как давно ты сидел так близко и так долго рядом, но чувства опасности нет. Наоборот… Границу моего личного пространства, к которой я пытался тебя не подпускать, ты пересек в один шаг — и сразу оказался не просто за ней, но совсем близко.
А мне не хочется тебя прогонять.
Длинная стрелка часов проходит круг за кругом, из-за открытой двери балкона все сильнее тянет сквозняком, и мы сами не замечаем, как, разминая затекающие конечности и устраиваясь удобнее, с каждым разом оказываемся все ближе друг к другу.
Так теплее.
Спокойнее.
Правильнее…
А может, не замечаю только я. Не знаю.
В половине пятого утра за окном начинает шелестеть дождь. Несильный, ровный, и сквозняк враз свежеет, и я думаю, что теперь-то жара отступит, и что это хорошо…
И еще понимаю, что глаза болят уже просто нещадно, мы смотрим фильм уже седьмой час подряд, давно выпили чай, который ты принес после второй серии, и полное ощущение, что досиделись до пролежней, я — на боках, а ты на заднице…
Тянусь, аккуратно вынимаю пульт из твоей руки и, найдя две вертикальные черточки с треугольником справа, жму на паузу. Присматриваюсь к ярко-желтым циферкам на дисплее, запоминая время, и жму уже на стоп.
— Хватит на сегодня…
Ты поворачиваешься, устраивая локти на краю дивана, а подбородок на скрещенные руки:
— Устал?
— Глаза болят. У тебя, кстати, тоже.
— С чего ты взял?
— Щуришься сильно.
Ты тихо смеешься.
— Мой наблюдательный мальчик…
Пожимаю плечами:
— Ты всегда щурился, когда уставал. Давай до завтра остальное?
— Давай, — соглашаешься легко.
Ну, а почему нет, вряд ли ты собирался и впрямь бодрствовать целые сутки, без продыху пялясь в экран.
Прикрываю веки, смаргивая острую резь, и вдруг понимаю, что лень даже стелить постель. Ну и к черту, буду спать прямо так, на половинке сложенного дивана, благо она широкая, как деревенская лавка, вот только плед наброшу сверху…
Ты так и сидишь, перегнувшись буквой «зю», глядя, как я стаскиваю со спинки дивана большой плед, тяжеленный, как бетонная плита. Много-много лет назад бабушка навязала шерстяных разноцветных квадратиков, а потом сшила их в одно полотно, пестрое и неподъемное.
Я сбрасываю большую часть пледа в ноги и тяну на плечи разноцветный угол-край.
— Прямо так спать будешь?
Киваю уже с закрытыми глазами и шепчу, поворачиваясь спиной к комнате и носом к спинке дивана:
— Иди к себе.
— Да, мальчик мой, конечно.
Хочу немножко послушать дождь, но сон затягивает так быстро, что я даже не слышу, как ты уходишь.
А вынырнув через три часа от короткой судороги в сведенной ноге, — часами валяться горизонтально и почти без движения, однако, вредно! — обнаруживаю, что ты и не ушел.
За окном по-прежнему ровно шумит дождь, и по комнате тянет откровенной сырой прохладой. Ты спишь, уложив голову на руки, все так же свернувшись, и пальцы у тебя просто ледяные.
Тихонько тормошу за плечо:
— Ник… Иди ляг в кровать…
Ты открываешь глаза, сонные и такие же сизовато-серые, как небо сейчас за стеклом, пытаешься распрямиться и коротко, беззвучно охаешь, распрямляя больную спину.
— Я замерз…
— Конечно, замерз, идиот, спать на сквозняке! Иди и ляг нормально, под одеяло…
Тянешь ладонь под край пледа и передергиваешься, наверное, от контраста холода и тепла. Мотаешь головой и пытаешься подобрать и распрямить ноги:
— Сам не согреюсь… Надо в душ…
А я вдруг представляю, как ты ползешь сейчас в ванную, включаешь воду, залезаешь под душ, пытаясь согреться, прикрываешь глаза, потому что так и не проснулся толком — и падаешь, поскользнувшись, и летишь виском прямо на бортик ванны…
— Ник.
— М?
— Навернешься в душе.
— Не согреюсь, не засну…
Я придвигаюсь вплотную к диванной спинке, отодвигаю край пледа и говорю негромко:
— Ложись.
Ты, успевший подняться на колени, замираешь.
— Что?
— Ложись. Хоть точно буду знать, что ты не наебнулся башкой о чугун и не замерз нахуй.
Беззвучно заползаешь под плед и прижимаешься, пряча лицо у меня на груди, господи, и нос как ледышка! — и пытаясь пристроить между нами холоднющие руки.
— Ладони под футболку засунь…
— Что?
— Ладони, говорю, сунь мне под футболку, я-то еще не труп…
Прижимаешь ладони, одну мне к груди, а вторую — к спине, и меня дергает, как от разряда дефибриллятора. Тихо выдыхаешь в шею:
— Ты теплый… Макс… спасибо…
Вздрагиваешь коротко, пытаешься притиснуться, хотя ближе уже некуда, а потом затихаешь. Наверное, вспомнил, как засыпал вот так же, согреваясь у меня в руках, когда однажды осенью у нас на даче от ветра снова где-то что-то коротнуло, и не было света. Без электричества масляный обогреватель, молотивший без продыха, стоял мертвый, ты отчаянно мерз, а я все уговаривал тебя расслабиться, потому что зажатые мышцы долго остаются холодными, плохо пропуская кровь… пока ты, наконец, не поверил, и не вытянулся рядом, только тогда я заставил тебя раздеться и грел кожей к коже…
Было?
Не было?
Просыпаюсь, как всегда, раньше. Осторожно снимаю с себя твои руки, сейчас теплые и тяжелые, выбираюсь из-под пледа и долго смотрю, прежде чем отправиться в душ и на пробежку.
А когда возвращаюсь, ты уже сидишь на кухне и пьешь горький черный кофе, ничего другого на завтрак не признаешь. И ничего не говоришь, когда я быстро и молча выпиваю чай и ухожу к себе.
***
Мы не говорим об этой ночи. Ни на следующий день, ни на второй, ни на третий.
Мы вообще опять почти не говорим.
Мы досматриваем «Твин Пикс», обмениваясь лишь короткими фразами по ходу, а досмотрев, соглашаемся, что Линч, конечно, двинутый с концами, но второй раз смотреть все равно надо.
Мы опять рядом, не вместе, как те несколько часов под тяжелым пледом и в шуме дождя, но теперь это рядом становится ближе, гораздо ближе…
***
В этот раз мама, нагрянувшая с очередным визитом, застает нас обоих. Но никаких долгих и милых семейных посиделок не случается, времени у нее ровно столько, чтобы выпить чуть ли не бегом чаю и сообщить мне: в ближайшие выходные надо ехать на дачу, помочь отцу поправить душ.
Я подаю матери чашку и сажусь напротив. Интересно будет посмотреть на вас рядом… Но ты не садишься, а остаешься стоять у меня за спиной, у открытого окна, куда пускаешь сигаретный дым.
Мама вздыхает:
— Максим, я знаю, ты к дачным радостям равнодушен…
Это правда. Не люблю комарья, пахотно-полевых работ и вынужденного круга общения с соседями по участкам.
— Но папе надо помочь. Ему одному сложно будет…
— А почему он сам не скажет?
Мама снова вздыхает:
— Ты же знаешь…
Знаю, да. Я знаю, мама. Просто мне интересно, когда-нибудь это будет сказано вслух?
Я — папино разочарование. Ничего не добившийся в спорте, выбравший совершенно не мужицкую профессию, не любящий деревенскую житуху и хождение за грибами, до чего отец страстный охотник, да еще до кучи и оказавшийся пидарасом, а значит, прощайте мечты о внуках, кому понравится такой сын?
И обращаться ко мне с просьбами он не любит. Отдать распоряжение — да. Попросить? Не-е-ет. Пусть мама просит, я ж ее любимчик… Иногда мне кажется, что отец не может простить и ее тоже за то, что я — такой. Ну ведь не в него же, правда?
Но об этом все деликатно молчат. По крайней мере, в моем присутствии. Потому что добрая моя сестрица Ленка рассказывала, что ее мать, моя тетка, с отцом ругалась не раз и не по-хорошему, а зло… наверное, мою мать жалела…
Но при мне — ни-ни! У нас же интеллигентная семья, ну как же, разве кто-нибудь скажет в глаза пидарасу, что он пидарас, и что это ай как нехорошо? Нет же, разумеется!..
Я знаю, конечно, знаю, что большинству моей родни, как и Ленке, действительно плевать на мои постельные предпочтения. Но никого это не касается так близко, как родителей.
Одна из которых меня понимает, а второй — нет.
— Хорошо, в субботу?
— Теть Люд, — вдруг говоришь ты у меня из-за спины, — давайте я тоже поеду? Втроем быстрее управимся.
Мама улыбается, пожимая плечами:
— Да мы-то не против, решайте сами, хорошо, мальчики? Ну все, я побежала…
В прихожей она быстро обувается, целует меня в щеку, машет рукой тебе, стоящему дальше по коридору, и, уже закрывая дверь лифта, напоминает:
— Позвони отцу, спроси расписание электричек, не забудь, а то проторчите на платформе…
— Да, мам!
Лифт уплывает вниз.
Я захлопываю дверь квартиры и спрашиваю:
— Какого хуя?
Ты улыбаешься, слабо и немного ехидно:
— В смысле?
— Что за строительные порывы?
Ты разворачиваешься и идешь на кухню. Ставишь чайник подогреться, — мама пила холодный чай, — присаживаешься на подоконник и снова закуриваешь.
— Строительные порывы тут ни при чем, малыш.
— Какой я тебе, нахуй, «малыш»?
— Как какой? Любимый, конечно!
Я чувствую, как наливается кислотой слюна во рту, и не понимаю, какого хрена ты меня злишь? А ведь прекрасно понимаешь, что злишь… И вдруг вспоминаю, ты так же «раскачивал» на нервы Кота, значит, зачем-то тебе это таки надо… Зачем?
И повторяю вслух:
— Зачем, Ник?
Смотришь мне прямо в глаза, уже без улыбки и отвечаешь:
— Очень давно хочу с отцом твоим пообщаться. Помнится, у меня еще после школы много чего сказать ему было, да вот как-то не получилось до отъезда… Хочется прояснить кое-что.
— Сдурел, что ли? Что ты с ним выяснять собрался?!
Ты соскальзываешь с подоконника, прихватывая пепельницу, и остановившись прямо рядом со мной, тихо говоришь:
— Мне не нравится, как он к тебе относится.
— Охуел… Твое какое дело?!
— А ты все еще не веришь, что нам всем одной семьей жить, мальчик мой? Не люблю невыясненных вопросов с родственниками…
Ты уходишь в комнату, и мы остаемся вдвоем с закипающим чайником.
Пиздец. Приплыли.