— Кто же не любит безнадёжных? — Или безнадёжно.
Дорогая Мэйбл, На протяжении всех этих лет я часто вспоминаю о тебе. О том времени, когда мы были просто счастливы, гуляя ночи напролет и не думая об испытаниях, уготованных нам на грядущее. Вспоминаю о том, как просто мы жили, не загадывая себе сложностей или каких-то несбыточных мечтаний… Сейчас, когда тебя уже нет со мной, все кардинально изменилось: мира, который ты запомнила, больше не существует. Он рухнул, основательно погрязнув во лжи и идиотизме людей, которые, в свою очередь, стали еще более греховны и отвратительны мне, чем прежде. Я не могу вынести и одного их взора: он пуст и до безумного омерзения туп. Глаза — зеркало души. Но в тех, что я вижу изо дня в день, ничего не отображается. Нет ни эмоций, ни дум. Они словно… куклы. Да, точно. Куклы. И глаза их стеклянные, оттого-то мне и не видно ни черта. О, ужасно! Позволил себе чертыхнуться! Снова! Прости, дорогая Мэйбл, это все издержки прошлого. Я уже упоминал, что в последнее время мне все вспоминается наш последний день вдвоем? Жаль, что ты ушла, так и не попрощавшись. Я ведь даже не знаю, по какому адресу отсылать всю эту скопившуюся кипу бумаг. Эх, и теперь ты ведь никогда не узнаешь, что я стал совсем иным человеком! Таким, какого бы ты уважала. А мир с каждым днем все краше, правда. Я даже подстроился под источаемый им оптимизм. Стал священником. Уверовал. Изо дня в день молюсь ежечасно и все по твоей заблудшей душеньке. Жаль, что мне не удалось похоронить тебя. Твоё тело… такое идеальное. Я бы хотел его. Но теперь не могу. Мне более ничего такого не позволено. Я не читаю книг, кроме библии, и не пью терпкого вина. Вообще ничего. Знаешь, как я убиваюсь в своей жалкой лачуге, давясь заварной магазинной лапшой и дешевым чаем, который мне даже подсластить нечем? Разве что пылью с подоконника, ее там уже чертов сугроб. Я все тот же сраный журналист с нулевой зарплатой и вечно торчащими в разные стороны волосами. Мой плащ поистрепался, как и душа. Но я не безумен. Нет. Ха. Я пишу тебе изо дня в день, надеясь получить ответ. Но знаешь что? Я его не получаю. Конечно, как ты можешь не знать. Ведь именно ты оставляешь меня без этого самого ответа. Да поможет мне Бог. Я знаю, демон рядом. Он мучает меня по твоему приказу. Или тебя по моему. Что скажешь? Кто из нас двоих паршивая овца? Я так одинок. Так одинок. Слишком одинок. Чересчур одинок. Разве так бывает? Почему ты бросила меня? Как ты посмела? Неужели знала, что все кончится именно так? Да? Ты ведь знала, знала? Ты точно знала. Иначе зачем бы все это? Тебе просто нравится мучать меня, признай. Я даже уверен, что ты не исчезла вовсе. Следишь за мной. Я знаю. Я уверен в этом. Я чувствую твой взгляд затылком. И еще дуло пистолета у виска. Такое холодное, спасительно. Прости меня, и все же я безумен. Написанное выше, наверное, сущая ерунда, кроме, пожалуй, некоторых замечаний. Но какие из них верные? Я изуродован до основания. Они говорили, что это все ненадолго. Что меня полечат и выпустят. Понимаешь? Что я стану совершенно обычным: таким же, каким был раньше. Догадываешься, что это была ложь? Я промучился год, а то и больше. Поначалу боролся с ними, но потом перестал. Это помотало меня больше, чем твое исчезновение. Я просто решил смириться, чтобы не причинять себе больших страданий. Это было лучшим решением на тот момент. И потом меня выпустили, за якобы хорошее поведение и полное излечение от недуга, название которого звучало так, словно его выдумали на ходу. Эти лживые суки улыбались, поздравляли с завершением реабилитации. Идиоты даже и не догадывались, что я все еще вижу его. Твоего «друга по сцене». Этого мерзкого демона. Он благодарит меня. И за что? За то, что я уступил тебя! НО Я НЕ УСТУПАЛ! Это невыносимо больно, дорогая Мэйбл. Я уже говорил, что это мое последнее письмо к тебе? К сожалению, мой осиновый прутик практически догорел в той агонии по тебе, что я ясно испытываю всей душой и всем телом. У меня более нет сил терпеть это. Я желаю покончить с собой, а, значит, и со всей той болью, что уже давно убила во мне человека, которого ты знала когда-то. Интересно, что ждет меня по ту сторону? Кто знает? «Только Бог», — Ответила бы ты мне вновь. Да, Бог. Теперь, возможно, поверю в это, отчасти зная правду. Я мелочен, моя леди. Я не могу не воспользоваться шансом пустить себе пулю в висок, раз потратил на нее свои последние деньги. А ты не плачь по мне, слышишь? Не нужно этого. Я не смогу наблюдать твоих слез, когда наконец отыщу тебя. Если отыщу. Я надеюсь, ты простишь мне мой эгоизм. Так же, как я когда-то простил твой. Приходи на могилу, если сможешь. Я буду ждать тебя там. И, если не сложно, принеси цветущую ветвь вишневого дерева. Запах его цветов меня дурманит. Я любил тебя, и всегда буду любить. Твой лучший и, к сожалению, всего лишь друг, N. Из мемуаров самоубийцы. Последнее письмо к Неизвестной. Конверт не был подвержен вскрытию, как и прочие.***
Его похоронили в том самом старом плаще и очках, с которыми он редко расставался, пусть никогда и не носил. В бледных тонких руках его синел небольшой томик сонетов Шекспира, что он так любил и знал практически наизусть, и ее заколка, в виде небольшого серебряного цветка, с дешевыми камнями лепестков цвета морской пены. Однажды, когда они только познакомились, Мэйбл была донельзя рассеяна и оставила ее в балетной студии, где он работал над статьей. Они не должны были встретиться тогда — кому, если не мне, знать об этом — но случилось так, что она раньше времени закончила, а он наоборот припозднился. Фортуна сыграла злую шутку, когда свела их вместе. Она вообще никогда не имела чувства юмора. И теперь в виске еще совсем молодого парня зияла дыра: небольшая, аккуратная, рдеющая давно запекшейся у краев кровью. Ее никто не замечал, или, по крайней мере, все усердно строили из себя слабоумных слепцов, делая вид, что не замечают. Думали, наверное, что он тотчас оживет, если упускать из виду самое важное. Только вот сердце юноши давно перестало биться: еще до спущенного курка. Когда только зарождалось чувство отверженности в нем; когда он понял, что влюбился, но это невзаимная слабость. Когда проклял весь мир и самого Бога, за что тот оставил его одного на растерзание своему естеству. Когда продал душу самому Дьяволу за одну нее.***
Мэйбл. О, Мэйбл. То, что я никогда не смогу сказать тебе вслух; то, что никогда не сорвется с уст моих — я запишу. Да, запишу, как записывали люди в старые добрые. Это то, что у меня получается лучше всего, если упускать из виду пустую болтовню и нытье ни о чем. Писать — моя страсть. Не такая яркая, как милая Мэйбл, но все же. Знала бы ты, на что я готов пойти ради тебя одной. И на что уже пошел… Думаю, это эгоистично с моей стороны: делать такое, зная о твоей вере и о чувствах. Но что я еще могу? Я так тебя люблю. Всякое твое движение приводит меня в неописуемый восторг. Ты — грация. Красота. Идеал. Для меня ты воплощение всего невозможного. И какая ирония. Ты такая же недосягаемая, как и все прочее, в чем я так искренне нуждаюсь. Будь я каким-нибудь неизлечимо больным человеком, который в приступах агонии кричит так, что стекла лопаются под напором звуков, я предпочел бы тебя той панацее, что мне предложит врач или даже сам Черт, чтоб его. Это глупо, да? Нелепо до испанского стыда за меня, так ведь? Но я чувствую все именно так. Только веришь ли ты мне?.. Из мемуаров самоубийцы. Запись первая. Конверт, содержащий послание, не вскрыт.***
Поначалу он писал к Неизвестной исключительно на дорогих бумагах, стараясь выводить каждую букву перьевой ручкой, заправленной синими или фиолетовыми чернилами, пустые баночки из-под которых до сих пор валяются на полках, в тумбочке и даже под столом. Писал раз или два в месяц, рассказывая о том, что с ними произошло и с какой силой он чувствует «эту непонятную хандру», которую так боялся назвать влюбленностью. Время шло, и количество немых писем с каждым днем становилось все больше и больше. Теперь уже одно в неделю, затем одно в день, одно в час. Ему казалось, что вся жизнь зависит от этих слов на бумаге. И было уже совсем неважно, на чем нацарапать дорогие сердцу фразы: будь то газета, салфетка или объявление, случайно сорванное с ближайшего столба. Когда чернила кончались, он брался за обычную ручку, после за карандаш, за сажу прокопчённого дна старой сковородки, которую еще с час отбивал молотком от чугуна посуды. А когда и это заканчивалось, он писал кровью. В страхе потерять мысль и нужные слова, он шел на все. Жаль только, что она так и не прочла его чувства. Кто же позаботится о сердце юноши? Люди смели украсть и разобрать его на никчемно оформленные книжонки. Они и сейчас продают его существо за огромные деньги, зарабатывая себе на жизнь, в то время как он страдает где-то по ту сторону реальности. Думаете, ему не больно? Разве он не бьется в невыносимой агонии, моля, чтобы издатели горели в аду за содеянное с его рукописями? Зачем они нарушили табу неприкосновенности к личным вещам мертвеца? Даже сейчас люди вроде Пирси изгаляются над чувствами уже усопшего господина N. Пройдет еще не мало лет прежде чем его страдания прекратятся.***
«Если вы когда-нибудь проезжали по Тихоокеанскому побережью на Северо-Западе Америки, то, возможно, вы видели проржавевший дорожный знак, указывающий на место под названием Гравити Фолз. Его нет на картах, некоторые люди даже никогда о нем не слышали, а кто-то принимает его за очередной миф. Но если же вам любопытно, то не ждите. Отправляйтесь в путешествие. Найдите этот городок вновь. Он где-то там, в лесах… И он ждет вас.» Именно так звучала первая страница путеводителя, который некая леди приобрела у придорожного кафе в Бивертоне, штат Орегон…