конечная остановка, на выход
7 марта 2017 г. в 04:12
В начале февраля Юнги узнает о смерти бабушки. Он выслушивает новость о её смерти, пока по телевизору крутят какую-то глупую рекламу — улыбчивая девушка, навязчивая мелодия, — а в его пальцах тлеет сигарета. Он затягивается.
Дерьмовая жизнь.
Надо бы открыть окна.
(и выйти)
— Ясно, — коротко говорит он, когда мать перестает надрывно рыдать в трубку.
Крики — талая вода с крыш, за ворот любимого серого свитера. Неприятно.
Дым горчит и впервые за несколько лет Юнги хочется сплюнуть.
В груди — сирены срываются на визг.
На похороны он не идет, потому что он и его семья — диаметрально противоположные вещи вот уже как четыре года. Потому что иначе — гроб, траурная лента, — прости, Юнги.
(прости, что твоя семья разошлась плитами под ногами и ты провалился — без метафор и с ними — под лед; и начал тонуть)
Погода выдается мерзкая. Снег к тому моменту почти сходит и мешается под ногами с грязью. Мин курит на балконе и мысленно прикидывает, за какими продуктами сходить в магазин, когда понимает, что этот день такой же — бетонное небо, гул машин и сигнализаций, — как и пять лет назад.
Тогда хоронили дедушку, и людей собралось столько, что у Юнги кружилась голова. То был конец декабря, десять дней до Нового года, а он сам стоял с температурой и хлюпал носом не потому, что хотелось плакать, а потому что насморк, отец выглядел — незнакомо — своим и температура — голова кружилась.
(плакать тоже хотелось, потому что это был его дедушка, который заботился о нем больше остальных и который несправедливо — красный бархат, черная лента; никакого вкуса, подумал он тогда)
Правда в декабре было холодно, а сейчас чуть ли не лужи повсюду.
Забавное совпадение, если подумать. Слякоть и холодный огонь лижет ребра.
Юнги не больно, но что-то внутри словно горит и жжется в горле невысказанно-обиженным детством. Он остается в квартире и выключает телефон, потому что сотни вещей неожиданно хлестко бьют по его памяти. Словно бы — тонешь. Словно бы выхаркиваешь кровь — темно в голове, и ничего не можешь поделать.
Ему хочется — тянет, воздухом застревает в легких, — плакать. Но он не может.
Юнги открывает тетрадь.
Думает о времени, когда его дом — небольшая квартира, бабушка, дедушка и родители, — всё хорошо и все много улыбаются.
Пепел с сигареты — на пол. Пальцы немножко трясутся, и Мин пытается — заставляет себя, — вчитываться в написанное три года назад.
(сколько в нем было детского — весенним солнцем по лужам и мигающими — вот-вот погаснувшими, — фонарями; и ему так иррационально — душно)
Он знает, что Сокджин, наверное, злится и расстроен. Но они — детство, песок, счастье, — знают друг друга слишком много лет, чтобы понять, и поэтому — близкие.
Шестое февраля, дни — короткие, но длиннее, чем раньше.
Юнги щелкает карандашом и заносит его над тетрадью, которую вообще-то следовало — жечь, вместе с нотами, чтобы пепел и никакой памяти.
(только мыслями въедливыми, что не в памяти даже, а где-то глубже)
Он пишет: я не видел тебя с осени.
Он пишет: я в порядке.
Он пишет: зайду завтра в квартиру к тебе и выброшу те ужасные горшки с цветами, ты ведь их все равно не любишь.
Мин впервые чувствует, что может быть всё, что он только делает — чтобы выжить. Выжить и — пережить. Потому что год — и Юнги бы назвал дни, потому что считает, потому что не может не, — назад Сокджин рыдал — выглядело жутко, на самом деле, ничего красивого, — и почти сломал ему, Мину, предплечье, так крепко — только не упади, только не теряй сознание, только — останься со мной, Юнги.
Он заваливается на кровать, сжимая карандаш в пальцах.
В горле сухо.
Хочется — перестать дышать.
***
К концу недели приходит Чимин.
Смотрит — без жалости, но ласково. Его хочется ударить.
Не потому что плохой, а потому что разберись с собой-то хоть, ведь щенков легко можно утопить.
— Хосок спрашивает как ты, — негромко говорит Пак, — я сказал, что ты никак.
— И то правда, — Юнги прикрывает глаза. — У него всё в порядке в универе? Окончательно освоился?
Чимин не отвечает, но наверное дергает плечом.
Он что-то делает — гремит посуда, он пару раз включает музыку, — Юнги понемногу засыпает, потому что всё больше он спит днем, и ночью — смотрит на улицы или пишет тексты.
Не заканчивает ничего, совершенно ничего.
Он позвонит Хосоку.
Послушает его — голос, интонации, дыхание, может даже посмеется — попытается — и ему станет чуть легче. Может, прошло достаточно времени. Может, этих дней хватило, чтобы перестать себя чувствовать — виноватым и окончательно — потерявшим всё.
(но дышать нормально — дым в легких, горько, — всё так же не получается, а значит времени прошло недостаточно)
Чимин притаскивает сок в бутылке, расталкивает Юнги — теплые пальцы, растащенная на крупицы нежность, — и усаживается рядом.
— Привет, Холли, — он поднимает ее к себе, улыбается — у него очень мягкая улыбка, молочно-розовое небо на рассвете жарким днем, — и чешет ее за ухом. — Как ты тут?
Холли не вырывается — она вообще редко вырывается, только от Тэхена чуть ли не воет, но оно и понятно, потому что Тэхен — руками, естеством, весь — изломанными контурами к ней.
(может, она умнее людей, которым мерещится, словно Ким — самый вменяемый среди них)
— Моя милая, — Юнги закатывает глаза, слабо пихает Чимина — коленкой в спину. — Твой хозяин немного приболел, хотя хозяин из него так себе, конечно.
— И болею я постоянно.
— Потому что тебя бог не любит.
— А тебя очень любит, ага. Прямо смотрю на тебя и вижу любовь господа.
Чимин — тенденция к отрицанию, упрямость и — бумагу с идеальностью — Чимина и его жизни — выплевывает принтер — ошибка системы, пожалуйста, повторите позже.
Не знает, что делать, и что делает — в перерывах на покурить — позвонить Чонгуку, потому что привычка — киты не одиноки, но почему же выбрасываются на берег, — и после игнорировать вот эти не-щенячьи чувства. Делать вид, словно бы они ничего — кровать, парные — случайно — кружки, и один разбитый — добейте уже — человек.
(Пак думает, что так лучше, но на самом деле — просто не озвучивает то, что плотным слоем, зажеванной бумагой, звенит в воздухе; хуже только размазанные мозги по стенке и фраза — тут никто не умирал)
— Жестоко, — говорит Чимин.
— Если хочешь, чтобы тебя пожалели, иди к Сокджину. В нем любви всегда хватает. С лихвой, — Юнги чуть двигается, потому что Пак — головой к нему на колени, уставший и — улыбается.
Усталость — пауза между попытками соврать.
Юнги молчит.
Ебаный детский сад. Проекция подростковых страданий на границе между пафосным выпендержом, чтобы — старше, взрослее, но по факту — детство поджигает фитиль, — и побегом от себя, потому что и так вырастаешь, прячешь старое — себя — в чехол и выбрасываешь.
— Я купил колу, — говорит Чимин зачем-то, — и шоколад.
Молчит пару секунд. Добавляет:
— Хочу волосы. В черный.
— Ты непостоянный.
— Ага. У тебя этого дерьма набрался. Помнишь как ты за три месяца с того голубого в розовый? — Чимин смеется, звезды — казалось, что падало небо.
Юнги видит больше, чем Чимин показывает — позволяет даже думать себе — и ему не хочется видеть. Он рассеянно ерошит ему волосы.
Жесткие.
— Помню.
Пак рассматривает тени на потолке — свет какой-то растушеванный, блеклый, фары машин — не более. И Чимин задумчивый, расслабляется как-то. Говорит:
— Краску главное купить нормальную.
И Мин соглашается.
В комнате — квартире — тишина.
В голове Юнги — музыка.
***
Намджун не пытается перекричать музыку — бесперебойный шум в голове Тэхена тем более, — и просто смотрит.
— Какого черта ты позвонил мне? — спрашивает он, когда Тэ усаживается рядом с ним.
У Кима глаза — дорогое стекло от бутылок, блестят.
Он лениво откидывает волосы с глаз.
Тэхен ненормально красив, свет вокруг — затененным небом. И он словно бы ненастоящий, растает если только — зачем ты так, Тэ?
— Если бы я позвонил Сокджину, — он стучит по стойке, покачивает головой в ритм песни, — то он бы мне прочитал длинную лекцию. О том что можно делать, а что нельзя. Я люблю Джина, но мы бы поругались, — он заказывает себе еще — опять — выпить, улыбается. — Я не хочу с ним ругаться. Никогда не хочу. Сокджин хороший. Слишком хороший.
Намджун тянется к Тэхену, чтобы остановить — горение — и тот плавно уходит от прикосновения.
— Чимин? — он мрачнеет, цокает языком. — Не хочу. Не пойми меня как-то странно, Чимини мой драгоценный друг. Но этот его взгляд. Ты знаешь, что щенков топят? Вот, — Тэхен получает свой стакан — Намджун даже не успевает понять, что там, — и заглатывает все разом.
И сам — головой к нему на плечо.
— Вот поэтому я не хочу быть кем-то, кто топит щенков. Потому что я бы за Чимина, — он чуть мотает головой, сидеть совершенно неудобно, Намджун стискивает зубы.
— Ты мог позвонить Хосоку. Или Чонгуку. Юнги на крайний случай, — он придерживает Тэхена за плечо.
Ким запрокидывает голову назад.
Улыбка — пастельные тона весны, перед первой грозой и — каплями по лицу.
— У одного сестра, — он озорно — разбито — щурится, почти ухмыляется, но получается — криво, неправильно. — У второго вообще телефон есть? Серьезно, Юнги такой придурок, я его ненавижу. Давай перестанем с ним разговаривать?
Намджун обрубает:
— Хватит.
— И к тому же я прекрасно знаю, что ты бы меня не оставил, — Тэхен в одной кожаной куртке, свитер — школьные времена, один рукав чуть длиннее — и отсутствие ориентиров.
Он мог терять — деньги, пакеты с продуктами — по метро, сонный, раздраженный, — а еще уверенность и людей. Людей — мать, сестра и как некая черта — раскрытые двери и «я поживу у тебя, Намджун-а, я просто на пару дней».
Чонгука.
(и как черта — сквозное ранение и кровь горлом — себя)
У Тэхена нет ничего.
Только перочинный нож в кармане и — огромная стеклянная крошка нежелания видеть — в осколках стекла себя.
Он не верит в справедливость.
Цепляется пальцами — осторожно — за рукав куртки Намджуна.
Он не верит в счастливые концы — они обрываются — летними закатами и остаточными, совсем немножко, влюбленными объятьями.
Тэхен говорит:
— Пошли до фонтана. Пешком.
Фонари тусклые, а Тэ — ссутулится чуть, специально свой шаг под Намджуна равняет. Шумно дышит, бормочет — строчки песен, а после — список покупок, и:
— Намджун, ты ведь не злишься?
Они на перекрестке — машин нет, темно, километровым отрывом тишины по плечам.
Тэхену бы — воздуха, до слез, до — задыхаться, морские волны с ног — а потом начать заново. Чтобы осколки — сизым дымом — собрались опять, чтобы господь погладил его по голове — несчастный ребенок.
(ненавижу детей, кимтэ, ничего личного, знаешь ли)
Намджун — проблемы как вата, кажется, словно их просто нет, но на самом деле — мягкой подушкой — душат. Намджун — заботится о Тэхене, когда никто больше не может и — треплет по волосам, вздыхает.
Они не идут на красный.
Не идут на зеленый.
Намджун — если бы мы влюбились друг в друга, всё было бы проще — правда для каждого своя.
(но у Тэхена — теплый плед, лучший друг — даже не один — и влюбленность детская, до фанатизма болезненного; он видит не лучшее — худшее в большинстве — и все равно до конечной в ночном вагоне)
А у Намджуна —
Он тянет Тэхена за собой через дорогу. Горит красный, город — мертв.
А у Намджуна квартира — их с Сокджином — и момент, когда всё — вата тяжелеет на плечах — разломом, Сокджин — три часа и его больше нет.
— Злюсь, — говорит он и интонация совершенно беззлобная, своя, привычная.
Тэхен на мгновение улыбается, как простреливает.
Говорит:
— Дерьмовый из меня друг.
Говорит:
— А из тебя хороший.
Говорит:
— У бога плохое чувство юмора. Давай зайдем и купим арахисовую пасту?
— Ты же ее не любишь, — Намжун перехватывает Тэхена за ладонь, никакой романтики — любви — просто он весь холодный, кожаная куртка нараспашку, стеклянные глаза — пьяная любовь не разменянным билетом.
— Я хочу. Чимин любит. И Чонгук. Почему нет? — Тэхен вздрагивает, когда над их головами в окне зажигается свет — маслено-желтым неожиданно светло.
Намджун вздыхает и говорит — окей.
— Давай в мае, — Ким спотыкается, смеется коротко, — запишем что-нибудь крутое. К выпуску. Позовем Джексона даже, хоть мне и не нравится его стиль работы.
— Он просто запретил брать его печенье, Тэ.
— Да плевать, — он свободной рукой вновь откидывает волосы — в редком сыром свете видны зеленые пряди. — И запишем крутой трек. Представляешь, как здорово будет, Джун-а?
Намджун закатывает глаза и говорит, что у Тэхена самые идиотские идеи и что петь с ним — подстраиваться под его темп работы — невозможно.
— Ты терпишь. Потерпят и остальные.
В другой бы жизни — вселенной — где звезды над головой в других созвездиях, электричество бы рвануло такой ненормальной влюбленностью, что было бы не страшно совсем.
Но в этой — плед и арахисовая паста, квартира и слова в сообщениях-песнях — ничего не происходит. Тэхен улыбается дурашливо — усталость в уголках губ затихает.
И Намджун:
— Напишешь свои строчки сам. А то взял моду менять текст по ходу записи. Импровизация ни к черту, совсем придурок.
Они смеются.
До квартиры еще — три квартала, ночь бесконечной апатией вокруг замирает.
(и пальцы Тэхена всё еще — холодные — и он тоже замерзающий и немножко умирающий; и ничего, ничего с этим не сделаешь)
***
Чимин вытаскивает Чонгука в магазин банально потому, что ему одному — скучно.
Они успевают дважды повздорить по дороге — Чон тащится без шапки и без шарфа, мол, тепло совсем. Пак делает страшные глаза.
В магазине душно и много людей.
— Опять очереди. Ненавижу выходные, — Чонгук морщится и хватает — ожидаемо — тележку.
Виснет на ней и даже пытается — Чимин бьет его по рукам трижды еще до начала покупок — диктовать условия, что они покупают.
— Шоколадная паста.
— Нет.
— Чимини.
— Да пошел ты! Если есть деньги, то не ной, а купи себе сам, у меня список и зарплата через десять дней. А у тебя руки из задницы и ты не умеешь готовить. Ясен намек? — Пак загребает в тележку масло и — чуть позже — хлеб.
Чонгук — детство в обиде разрезом взгляда — фыркает.
— Я тебе верну.
— Ага. Знаем, плавали.
— Так да?
— Нет.
Чимин щурится беззаботно, смеется, когда Чон, подвиснув, уезжает в отдел морепродуктов — ненавидит с детства — и откровенно теряется там.
Оно такое — непривычно-спокойное — страшно думать о том, что будет после.
Поэтому Чонгук и не думает. Ездит за Чимином — тот десять минут выбирает лак для волос, пишет об этом в какао и в итоге звонит Сокджину спрашивать, что лучше.
Тот откровенно ржет в трубку и что-то такое советует, что Пак от души посылает его.
— Цена?
— Ага. Посоветовал дорогое, пусть и крутое, дерьмо, которое по цене за мою почку сгодится.
Смешки — букеты ромашек ранней весной. Тепло.
Они не могут решить брать молоко или нет: оно вчерашнее, дешевое и подозрительно мало в упаковке. Чонгук предлагает сыграть в камень-ножницы-бумага (потому что он всегда выигрывает и хочет нормальное молоко хотя бы один раз в месяц), Чимин — мои деньги и мои правила — отказывается и забрасывает несчастный пакет — два — в тележку.
Чон выкладывает один, стоит Паку отвернуться.
Они берут еще шоколад — Тэхен звонит Чонгуку и ноет, что хочет шоколад, а еще о том, что Намджун просто отвратительный друг.
— То, что ты напился вчера, это, конечно, тебя не беспокоит, — Чон знаками указывает Чимину на соусы. Тот закатывает глаза. — В тебе ноль ответственности. Я куплю тебе шоколад, на свои деньги куплю, но ты мне должен.
Чимин подвисает на выборе мяса и опять — Сокджину. Тот уже гораздо вдумчивее, прислушивается и — кулинар от бога, думает Чонгук — дает советы.
Чон слышит, как Ким шутит абсолютно не смешно про навыки их готовки, а Пак с кислым лицом — дружба дружбой, но повесить трубку хочется — берет всё, что Джин называет.
На кассе Чонгук доплачивает еще и за арахисовое печенье.
Ему хочется — момент в проекции, навсегда чтоб вот так — беспроблемность пустяковых часов вместе. Чимин сгружает на него все пакеты и покупает обоим мороженое.
(Пак тоже — смотрит на Чонгука и больше ничего — никого, но людей множество, огни, снег — не видит)
***
Хосоку не приходится звонить.
Хосок — расправленные плечи, ласковая забота — приходит сам.
Юнги машет на него рукой. Концентрируется — книги про космос, старый сервант, фортепиано царапал шкаф — блинные отметины, и бабушка ворчит и ругается.
Ненужные обои.
Забитые — посуда, подарки друзей — шкафы.
Бабушке не нравилось, как Юнги играл. Ей Юнги-то в целом не слишком нравился, потому что — два старших брата, со стороны дяди, прекрасные примеры — банкир и адвокат.
А Юнги — музыка и исписанные листы — неровным почерком и раздражением. Ссорами с отцом, просто потому, что похожи.
(ты молодец, но я не люблю тебя, Юнги, мой ты хороший мальчик; просто стань лучше, чем твой отец, и я поверю)
Мин чешет Холли за ухом.
Невесело.
— Я хотел тебе позвонить, но забыл.
Хосок не отвечает. Проходит в комнату и собирает листки — Юнги хотелось вновь — поджечь всё. Но он — май по коробкам, небо в разлетающихся самолетах — терпит. Пишет вновь и вновь черкает.
Юнги не хочет видеть Хосока — не его.
Эта расслаивающаяся грусть, бесконечная, неисчезающая, не подходит ему и в то же время — органично вплетается в его — жизнь, улыбки, взгляд.
Мин не хочет думать о том, что Хосок до отчаянного хочет помогать и быть нужным.
О том, что он, наверное, серьезно — соль вместо сахара в кофе, дым от дешевых сигарет — любит людей.
Как он так только умеет.
Чон говорит:
— Привет.
И еще:
— Прекрати уходить в себя.
А после:
— Посмотри на меня. Посмотри на меня, Юнги. Посмотри. Блять, Юнги!
Мин тушит сигарету и старается не выйти из себя. Хосок не виноват, что он просто — как лучше. А получается только хуже, нескладно и бессмысленно.
— Не смей мне говорить, что делать, Хосок. Ты ничерта обо мне не знаешь.
Тот фыркает, смотрит так, что взгляд — беспокойство и злость мешаются и никак, никуда не пропадают. Чон облизывает губы. Не уходит никуда и не отступает.
— Знаю. Прекращай жалеть себя и мертвых так, словно ты уже, блять, мертв и всё бессмысленно.
— Заткнись.
— О, правда? Посмотри — твоя бабушка мертва и ты можешь сожалеть сколько угодно, закрываться в квартире хоть до смерти, но ты жив. Юнги, которого я знаю и песни которого я слышал, живет дальше. И хватит усиленно делать вид, точно утопил чьего-то щенка.
Мин щурится.
— А почему это я должен отчитываться перед кем-то, как я живу?
Хосок напрягается, чаще и поверхностней дышит.
— Выдохни уже, — четко говорит он, — пожалуйста. Юнги. Я здесь.
(ты не даешь себе дышать, не даешь жить, думает Хосок и делает шаг, поэтому выдохни и просто признай, что это всё далеко не конец твоей жизни)
Мин надеется, что у него не блестят глаза как у тех людей по телевизору, когда у их виска — парабеллум, а смерть на коленях маленьким ребенком.
Он разбит.
Он знает это.
И ему хочется — вдребезги — всё.
— Юнги, — Хосок чуть расслабляется почему-то.
Достало.
(не Хосок — он вообще виноват в последнюю очередь)
Юнги и правда разбивает что-то. Он слышит, как осколки со стола летят на пол, как Хосок громко кричит, что он перегибает палку (голодные птицы в голове Мина бушуют, и он ничего, ничего не может поделать), как Чон — забота контрольным выстрелом — обхватывает его со спины и получает острым локтем прямо в живот.
Чон шипит, но упрямости в нем ни на грамм не меньше, чем осколочного детства, застрявшего в груди неудобным куском солнца. И поэтому он не отпускает.
Никогда не отпускает.
И это бесит. Юнги умудряется как-то вывернуться и замереть посередине разгромленной комнаты.
Его переполняет та самая оконная пустота, когда смотришь на разбитые стекла, асфальт и пятна крови. Когда в метро гаснет свет — перебои с электричеством, — начинается паника.
Юнги закрывает глаза и не знает, как начать дышать, когда в легких плавится азот.
(может он и закричал в итоге, потому что бесконечно больно не от разбитых пальцев, а больно так, что даже слез нет)
Хосок перехватывает его за плечи и вцепляется так крепко, что кажется еще секунда и они оба пойдут ко дну. А там — горько. И много — декабрь, Сокджин и боль — не фантомная, а реальная.
Он ничего не говорит и не спрашивает. Просто крепко держит его, пока Юнги не ослабевает, медленно на пол не хуже какой-нибудь разбитой дешевой чашки.
У Чона ледяные пальцы и немеющая тревога во взгляде.
Зачем ты вообще тут, хочет спросить Юнги, но говорить не получается. Горло жжет и слова никак не формируются хотя в осмысленные фразы.
Мы знакомы всего ничего, что же тебе, тоже не к кому возвращаться?
(Хосок приносит ему кружку с кофе, вешает шторы и начинает убирать осколки; Мин молчит и надеется, что Чон как какой-нибудь телепат чувствует его благодарность)
***
Хосок напрашивается к Сокджину. У них один на двоих проект, а в общаге Кихен опять сжег что-то не слишком удачно и третий час — Чон звонил шесть раз и каждый — Джексон и он выясняют, какого же черта и кто облажался.
(Джебом сказал «оба хороши, ты бы видел этот пиздец на кухне, не советую появляться», и Хосок был склонен верить именно ему)
— Будешь что-нибудь? — Ким хлопает дверцей холодильника, разминает шею.
Чон кивает.
Квартира Сокджина — четыре комнаты, всё пустое — в смысле — дорогие обои, мебель, но оболочка как стены с плесенью — блевать тянет. Сокджина тоже тянет — по лицу и глазам — не видно, но чувствуется.
Мёд — сладко, вязко, — на языке застывает и комом в горле встает.
Вот какая у него жизнь.
— Твой отец не будет против? — Хосок хватает полотенце. — Я схожу голову помою, хорошо?
Сокджин раскладывает еду по полкам — так можно было бы методично и с отвращением убивать котят и вспарывать животы детям — и кивает.
Чон не спрашивает, почему определенные продукты становятся на определенные места. Не спрашивает, почему уголки губ Кима разодраны в кровь и весь он — бабочкам легко отрывать крылья.
Сокджин говорит:
— Пока отец не знает, что ты здесь — он не против.
И улыбается — разлом вселенных, раскаленное солнце тухнет.
Чистое — отчаянное — бешенство. Рикошетом от пустых — дорогие обои, картины — стен.
Сокджин не свой — не вписывается, отталкивается — здесь.
Хосоку не жаль его потому, что он сам выбирает и живет, давится — сигаретами и своей простудой, семьей поперек горла. Но Хосок бы честно хотел ему — светлее.
Без травм на уровне диафрагмы.
Просто — жизни.
Полотенце оказывается стерильно белым. Хосок фыркает и думает, что это бы полотенце ему во времена, когда он дерьмовой рыжей краской — волосы, и вода была словно ржавая.
— Я кофе хочу, — Чон усаживается на стул.
— Наглый ребенок, — Сокджина фыркает, — будет тебе кофе.
— Где среди всего этого, — Хосок трогает сплошные банки и упаковки, — сахар? Боже, одних специй тут половина стола.
— Без понятия, — Ким щелкает кнопкой на чайнике и уходит переодеваться.
Чон еще минут пять — поиск сахара и разглядывание кухни. Стерильное, идеальное — по глазам неприятно бьет. Наверное, отец Сокджина просто хочет завернуть своего сына в самое лучшее, сделать из него куклу — правильную и четко выверенную по всем параметрам.
А Ким не дается.
Не хочет.
Но не может в полной мере — оттолкнуться и уйти.
— О, — Хосок заливает кофе кипятком и только после вспоминает про сахар.
— Возьми другую ложку, — Сокджин закатывает глаза и ерошит себе волосы на затылке, — отвратительно. Как люди вообще одной ложкой и туда, и туда лезут.
— Отстань. Поживешь в общаге, где не то что ложкой, а ножом или вилкой начнешь мешать всё подряд, вот тогда и поймешь, где смысл жизни, — Хосок с важным видом облизывает ложку и начинает класть сахар.
— Я жил с Намджуном. Поверь, это тоже далеко от идеального.
Чон согласно кивает. Он хоть и не жил, но на студии был уже не один раз, поэтому видел, что там, и представлять квартиру ему как-то совсем не хочется.
***
Юнги ставит точку и вдруг понимает.
Песня.
Она — три листа, черная ручка сменяется на синюю, постоянные росчерки — закончена.
— Хоби, — зовет он в итоге.
Чон от неожиданности роняет пульт и часто моргает. Почти отрубился на полу.
— Ты закончил песню? — Хосок зевает и трет глаза. — Здорово. Не сомневался, что у тебя получится.
Мин смотрит на листы — море успокаивается, волны не бьются о ребра — и выдыхает. Что-то теплое сворачивается в животе, и он думает — правильно.
— Всё хорошо, — говорит Хосок, пока читает, и улыбка у него очень маленькая, но искренняя, — запиши в студии. Я тебе даже обеспечу пару стаканчиков кофе.
Юнги закатывает глаза, достает зажигалку и смотрит на то, как в квартирах напротив медленно гаснут огни — люди тенями больше не отсвечивают.
Чон — руками в подоконник — улыбается. Смотрит и:
— По акции в нашем магазине распродажа свитеров и рубашек. Сокджин утащил туда Чимина с таким лицом, словно бы смысл всей его жизни — одежда. Хотя я пошел с ними — за компанию, мало ли что, — и тоже купил себе парочку. Могу отдать один, кстати. Он по тебе больше.
Юнги смотрит на него и думает, что всё в порядке, пока Хосок остается таким.
Мин бормочет, что у него и так вещей куча, вон, на фортепиано лежат, и закуривает. Дым — приятно. Песня — первая за месяцы бесперебойного молчания — лежит перед ним, и Юнги вдруг немыслимо спокойно.
Хосок открывает форточку.
Они с ним соприкасаются плечами, и Юнги тихо.
Сломанность не всегда поправляется, а грусть — вытравляется.
Но Хосок — головой к плечу прислоняется, сонно моргает. И Мин думает, что неважно.
Он — они — справятся. Даже если придется — повторно доломаться — справятся.
— Хорошо, что это ты, — говорит Юнги. Затягивается.
(не спасал — толкнул на осколки — позволил спастись самому в тот момент)
— Много пафоса из ниоткуда, — Хосок фыркает, — хорошо, что я тебе свитер подарю. А ты песню написал. Целую.
— Иди ты, — в оконном отражении они вдвоем смотрятся как-то странно-правильно.
— Могу пойти на кухню. Или в магазин. Куда пойти конкретно? — Хосок — смешки мягкие, и улыбка тоже — глупые фильмы про любовь начинаются с таких улыбок, но у Юнги — не екает, не сбивается сердце.
Он затягивается еще раз. Еще раз пропускает — дым в легкие, паузы в диалоге. Говорит:
— Со мной на студию. Нравится песня?
Хосок прикрывает глаза, расслабленность утренними звездами в его словах и немом доверии.
— Очень.
(когда солнце сгорает это тоже красиво; Юнги смотрит на Хосока и ему чудовищно нравится)