ID работы: 491877

Before the Dawn

Слэш
NC-17
В процессе
3165
автор
ash_rainbow бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 2 530 страниц, 73 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
3165 Нравится 2054 Отзывы 1838 В сборник Скачать

Часть 6. Глава 1

Настройки текста
У меня внутри всё будто в состоянии предвойны. Вот-вот загрохочут залпы осадных орудий, которых я никогда вблизи и не видел. Только старые, давно выведенные из строя, больше похожие на неловкие, согнутые болезнями скелеты неведомых созданий, нарочито небрежные муляжи. Всё так яро протестует, что каждый шаг — это будто вызов себе. По углям босыми ногами бы с большей охотой прошёл. По чему угодно, но не по мощённой белым камнем дороге, ведущей к уже виднеющимся впереди воротам. Воротам, что закрыты для обозов и гружёных телег в это время года, но пешие и одинокие всадники могут пройти. «Втиснуться» в приоткрытые всего метра на два двери, что наверняка и закрывают по-зимнему ещё, до темноты. Можно было замедлить шаг, нарочно задержаться на этот вечер и остаться ночевать на разлившихся болотах или в пролеске, но… Кошусь вправо и понимаю, что тяни — не тяни, но если не вечером, так рано утром придётся зайти в город. Какие-то восемь часов — не фора и не разница. Да и нет уже места никаким глупостям. Я давно уже не опасаюсь того, чего страшился раньше. Не так уж и много нужно, чтобы пересилить себя. Не так много, если знаешь, ради чего всё это. По крайней мере, именно так я мысленно себя убеждаю. Вслух не хочется произносить ни звука. Вся болтливость в этом недолгом переходе была поделена между другими, и последние пару дней мне удавалось отмахиваться короткими репликами и кивками. Мне удавалось отмалчиваться и отдыхать от них по ночам, пока оба спали, и тогда не приходилось держать лицо и не кривиться. Тени, что беспокойно сгущались за линией круга, стоило только опуститься ночи на лесную поляну, всегда оставались равнодушны к моим гримасам. Все они толпились со стороны княжны. К ней одной тянули свои белёсые расплывающиеся пальцы и пытались ухватить за кончик косы, разевая свои беззубые рты. И ночи не было, чтобы не присосались к защитной черте. То по двое, а то и все десять, или двадцать. Когда сливаются в единое полотно, становится невозможно рассмотреть. Я наблюдал за ними, опустив веки. Они — за Йеном. Они бы дали нам уйти, если бы нашли трещину и просочились. Они бы и не заметили нас, если бы им только удалось за него ухватиться. Я знаю, я уверен. Да только от этой уверенности ничего больше нет. Ничего за ней не стоит. Что от неё толку, если я не знаю, что со всем этим делать? Если то, что я уже делаю, может оказаться в корне неверным и лишь навредит? Они треплются днём. Я — весь в своих мыслях. Бросает как от берега к берегу. От одного к другому. От печати на узкой груди до беспокойных взглядов голубых глаз, что я постоянно ловлю на себе. От перевязи, поддерживающей согнутую в локте руку, до каменных стен старого форта, до которого я никогда не доходил. Всё случая не было, а теперь, видно, есть. Теперь, видно, придётся наведаться и выяснить, действительно ли следующее поколение убийц куда успешнее сервирует поднос для завтрака, чем режет пульсирующие венами глотки. Мысли, мысли, мысли. Нужно привести их в порядок. Успокоить. Нужно вернуться сюда, где я есть, а уже после думать о том, что ещё только предстоит сделать. Нужно вернуться к дороге, по обе стороны от которой тянется лишь пустота и больше ничего. Кругом грязно, вода стоит, и кое-где даже зелёный налёт на корягах. Сумасшедший контраст роскоши впереди и растянувшейся на многие километры грязи вокруг. Раньше, помнится, было по-другому. Раньше, пока растущий по обе стороны от тракта чахлый лес не дорубили, позволив сырости, больше не сдерживаемой выкорчеванными корнями, так расползтись. Только самые великие умы могли до этого дойти, без сомнения. Только самые великие, окопавшиеся далеко за высокими стенами самого города, выдающие указания, размахивая руками с трибун. И никогда в жизни не высунувшие носа во внешний мир для того, чтобы полюбоваться на результаты своих мыслительных трудов. Меня и раньше это веселило, помнится. Или нет? Трудно разобраться. Все воспоминания будто в тумане. Вылавливаю из старого что-то с большим трудом и не уверен, подлинное ли оно, или я что-то додумал. Что-то вроде очертания главной городской площади или тайного хода в старое крыло поместья, в котором жил. Помню, с кем спал и кого-то из учителей. Не помню лица матери и очень чётко помню, что дед по линии отца был членом местного парламента. И, как и все прочие его члены, не имел права покидать город до самой своей смерти. Мелькает что-то ещё в памяти, но уже совсем пятнами, и потому не цепляюсь за них. Вместо этого держусь пальцами за ремень, удерживающий меч за спиной, поправляю его, будто напоминая себе, где я теперь и кто, и тут же, будто с той же самой целью, Лука подаёт голос. Говорит громче, чем болтал до этого: — Мы часто сюда бегали ещё молодняком. Поворачиваюсь к нему и делаю полшага назад, чтобы пропустить княжну вперёд. Мне куда спокойнее видеть его целиком. Вместе с затылком и тугой косой, которая лишь к концу немного растрепалась. Крутит головой и, не найдя никакого «сюда», переспрашивает с сомнением в голосе: — Под стены, что ли? Надо же, не зацепился за это расплывчатое «мы», как мог бы. Я бы послушал о том, что за «мы» у него были до меня. И насколько мало они для него значили, если оставил их и ни разу не оглянулся назад. — Ну да, — отвечает так, будто торчать под каменными уступами само собой разумеющееся, и я невольно качаю головой, мысленно сравнивая их. Княжна, небось, музицировала в свои нежные четырнадцать. Возможно, что только для того, чтобы окрутить учителя танцев, но тем не менее. Княжна не била лягушек камнями и не отрезала чужие пальцы в шестнадцать. Просто для смеха и потому, что потешаться над чужими слезами — это весело. — Кто бы пустил оборванцев внутрь? Это уже после того, как я купил свои первые приличные сапоги, стражи у ворот перестали опускать пики перед моим носом. И ни намёка на ностальгию в голосе. Хотя откуда бы ей там быть? Само понятие «детства» не о таких, как он. Вспоминаю мальчишку в плаще, которого я убил, когда ещё не знал, что княжна — никакая не княжна, и думаю о том, что Лука мог бы быть на его месте. Мог быть так же пущен в расход и умереть от голода или своей же глупости. От недостатка злости или, напротив, переизбытка правильности. Бывает ли вообще её избыток у таких, как он? Мог бы быть мягким или добрым? Наверное, мог. Только недолго. Только не достался бы в итоге мне. Потому что не дожил бы и до пятнадцати. Ворота всё ближе и ближе… Прищуриться — так можно разглядеть и медные пластины на уложенных друг на друга брёвнах и стражей в тяжёлых кольчугах под панцирями. Ещё минимум пара часов есть на то, чтобы попасть в город. Только бродяг извне не особо привечают. Бродяг и попрошаек, которым всё равно удаётся просочиться в город и уж там, если прошмыгнут мимо домов горожан в защищённые куда лучше Камьенских предместья, начать новую жизнь. Куда более сытую, чем всё в том же Штормграде или Аргентэйне. Отчего-то память не стёрла то, как я презирал и тех и других, когда был много моложе. Обходил десятой дорогой и не преминул унизить, если уж разойтись было совсем никак. Какая же ирония. Кривил морду, будто этот город мой, а теперь не знаю, самого пустят внутрь без проволочек или придётся рассказывать стражам про объявленную награду. Ни секунды не унизительно. Опускаю голову, невольно оцениваю носы своих сапог и тут же перевожу взгляд на княжну, которая в своей любознательности вообще не замечает таких мелочей, как потёртости на плаще или заплатки. Держится рядом с Лукой и, поправив свою сумку, по правде не заполненную даже наполовину, будто уже по привычке хватается за его согнутую в локте правую, виднеющуюся из-за отведённой в сторону полы плаща. — И кто чаще заказывал супруга? Муж или жена? А мне бы и в голову спрашивать не пришло. Какая разница, кто чаще? Заказывают, и всё. Подписывают на смерть, а уж что там в юбке или в штанах — большая ли разница? Лука, судя по сведённым бровям, раньше не задумывался о подобном тоже. Молчит с десяток секунд, а после пожимает плечами: — Примерно поровну, конфетка. По голосу слышно, что немного растерялся, и я бы, пожалуй, удивился, если бы оказалось, что он всё это время вёл какие-то записи и мог подсчитать. — Но, знаешь, мужчины всегда платили монетами, а женщины, через одну, — своими украшениями. Наводит на определённые мысли. Переводит зрачки на меня и будто бы намекает ими на то, что именно я должен задать вопрос. Должен очнуться уже и вступить в диалог. Пусть и неохотно. Поднимаю взгляд вверх, оценивающе гляжу на полупрозрачные, растворившиеся в сером небе тучи и покладисто спрашиваю: — Это на какие же? Реагирует на мой тон перекошенным лицом, показывая им всё, что он думает по поводу моей отстранённости, и отвечает исключительно для Йена. Смотрит на него же, обходя затопленное на три четвертых бревно, провалившееся прямо в яму посреди мощёной белой дороги. Йен же пытается о него споткнуться, но я хватаю его за вторую свободную руку и тащу вверх, не позволяя припасть на колено. Лука на всё это только цокает языком и как ни в чём не бывало задумчиво проговаривает, когда равняемся в один ряд снова: — На то, что, по сути, вкладываясь в камушки для дамы, недалёкий муж сам же и оплачивал свою смерть. Ирония, а? Я не реагирую никак, Йен же морщится, не найдя в этом ничего, вызывающего улыбки. Он наверняка и не думал о том, откуда же берутся деньги на оплату услуг наёмника. Да только разве это важно? Можно и камнем по затылку огреть, не то что заплатить кому-то из кармана не такого уж и любимого мужа. Велика ли будет разница? Йен, видимо, считает по-другому, но от сгиба локтя, за который держится, так и не отцепляется, несмотря на то что и бурчит себе под нос: — Мог бы и не брать серьги с подвесками, раз на то пошло. Невольно улыбаюсь и поворачиваюсь правой стороной, чтобы уголок левой губы прикрыть. Тот более подвижный и предательски ползёт вверх. Смешная она всё-таки, эта княжна. Всё ещё остаётся смешной. Несмотря на всех встреченных троллей. — Да с чего бы? — И Лука, конечно же, дразнит её нарочно. Оскорбляется для вида и качает головой. — Я и сейчас их беру. Получает тычок в бок и свою порцию порицания. Чуть отстаю и улыбаюсь шире. Ничего с собой не поделать. Веселит, и всё тут. Ещё бы пальцем погрозил, наивный. Нашёл кого повоспитывать. И не сдаётся же. Даже зная, что бесполезно. — Это очень цинично. Быть убитым тем, кому заплатили твоими же деньгами. Лука снова оборачивается на меня и быстро вскидывает бровь, словно спрашивая взглядом, всерьёз это малыш Йен или нет. Пожимаю плечами и предоставляю ему свободу решений. Пусть сам думает: отшутиться или что-то доказывать. Может, выберет что-то среднее?.. К чему ему тут вообще моё мнение? — Убийство по найму вообще довольно цинично, если ты вдруг только что прозрел. Надо же, решает не кривляться. Отчего-то даже раздражается, но узкую ладонь так и не сбрасывает со своей согнутой правой. — Хочешь, чтобы было от души, — возьми нож для разделки мяса и сделай всё сам. — А если я боюсь вида крови? — Йен даже бровью не ведёт и не думает обижаться. Вцепляется в него ещё крепче и перетягивает мотающуюся туда-сюда косу за своё плечо. — Или что меня бросят в тюрьму или казнят? Для него все эти разговоры будто бы так — чистая теория и словно о чём-то далёком, а Лука, напротив, держится нарочно прямо. Лука каждое своё слово взвешивает и всё никак не может решить: нагрубить, чтобы пресечь всё это до того, как княжна вспомнит о своей сестрице, или дурачиться с ним, уводя от опасной темы. Лука то и дело оборачивается и всё не понимает, почему я медлю и никак не прерву их. А я только и делаю, что отмеряю расстояние до ворот. Я смотрю по сторонам и моргаю даже реже обычного. Я хотел бы быть каменным, но слеплен не из гранита. — Вот тут мы и возвращаемся к здоровому цинизму, и в дело вступаю я, — отвечает наконец, и Йен что-то бросает в ответ. Лука кривляется, пытается согнуться, чтобы поклониться, но я вижу, как стремящееся к горизонту солнце бликует на массивных, отполированных прикосновением ни одной тысячи рук дверных кольцах, и рывком, за капюшон, заставляю его выпрямиться. Будет ещё время на перепалку. Позже выберут себе момент. — Всё, хватит. Соберись. Оборачивается в очередной раз и, проехавшись каблуком по заляпанному грязью камню, показавшемуся из бесконечных луж, подмигивает мне: — А вот и очнулся наш безмолвный муж, которому по сюжету положено уже лежать с дыркой в боку. Отпускает Йена, и тот, словно нарочно, словно для того, чтобы мне было сложнее следить за ними обоими сразу, притормаживает и, вильнув, оказывается по мою правую руку. Лука, напротив, держится левой. — Скажи, я был бы женой или любовницей? И тут же взглядом впивается в лицо. Не моргает даже, пытливая зараза. — Разве не наёмником, который убил мужа? — княжна предполагает до того, как я успею послать другого, и Лука тут же с охотой зацепляется с ним языком по новой: — В этой сказке всё пошло немного не так, малыш. Давай я тебе… Рассматриваю уже и бороду, перетекающую в густые усы, у одного из стерегущих ворота стражей и, не выдержав, рявкаю: — Давай ты всё-таки заткнёшься? Лука закатывает глаза и, вместо того чтобы послушаться, ожидаемо игнорирует. Обходит меня со спины и, оттеснив в сторону, становится рядом с Йеном. — Прости. Расскажу на ушко, когда окажемся в тёплой мягонькой кроватке, — обещает, чуть пригнувшись, и мне хочется отвесить ему подзатыльник. Хочется совершенно случайно не рассчитать силу и заставить его пропахать носом не просохнущую ещё минимум месяц грязь. — Буду шептать сзади. Йен его ожидаемо отталкивает вместе со всеми пошлостями, да только лицо у него сейчас слишком честное. Его лицо не собирается оставаться каменным и, несмотря на тычок в бок, становится заинтересованным. Конечно, он хочет, чтобы ему что-нибудь нашептали. И не только сзади. Выдыхаю через нос и отбрасываю желание пошарить за пазухой. Запаса терпения там точно не водится, и то, что моё порядком подистощилось, вряд ли как-то сказалось на наполненности карманов. Привычные жесты успокоения не приносят, как и глоток из бурдюка. — Держись позади. Полупросьбы, обращённой будто к ветру, тоже. — Да я вроде так и сказал? Особенно когда на них никто не реагирует. Встречаемся взглядами, и Лука едва уловимо сжимает губы. Замедляется и придерживает княжну за плечо. Неохотно отступает, но не более чем на полшага. И то только из-за руки. Ни из-за какой нечисти не отступил бы иначе, упрямый чёрт. — Эй, расслабься. Дёргаю головой в качестве отрицания, больше не оборачиваюсь на них и не говорю. Не прислушиваюсь к тому, что он там негромко втолковывает княжне, с которой как-то слишком уж вдохновенно нянчится. Надолго ли его хватит? Его и этой странной, маниакальной даже нежности? И было бы мне ещё когда это всё по новой разбирать и думать. Следить за ними, когда город уже вот он — перед самым носом. Не помню узорных вставок из дерева по верхнему краю створки, не помню, чтобы петли были начищены до блеска, а нагрудники стражей украшали причудливые гербы. Разные на каждом панцире. У всякого знатного дома свой символ и своя история. А тут даже караульные из ЭТИХ. Из некогда великих и знатных, чьи дома пришли в упадок. А может, и не пришли. Может, эти, идейные? Несут свои высокие идеалы, стерегут родные края? И жалование получают для вида, будто бы с неохотой, отпечатавшейся на лице. Не пьют, не сквернословят, не… — Не нужно таранить открытые ворота, любимый. Понимаю, что ускорил шаг и не останавливаюсь даже, а замираю вовсе. Застываю на месте и вслушиваюсь в голос за своей спиной, не поворачивая головы. Я вслушиваюсь в этот голос так, будто мог его никогда раньше не слышать. Не понимать, что за насмешкой скрывается ещё что-то. Тревога, нетерпение, раздражение. — Тебя и так туда пустят. Я вслушиваюсь в него и выдыхаю, понимая, что он прав. Не нужно рваться и ускорять шаг. Секунды ничего не изменят. Время не сработает ни за, ни против. Не сейчас. — Заткнись, — одёргиваю его, когда огибает, заглядывая в лицо, и хмурит брови. Пригибается немного, подаётся вперёд, будто нарочно провоцируя и стремясь ткнуться носом прямо в мой. — И морду, пожалуй, подобрее сделай. Уже делаю выпад в его сторону, желая показать, почему я не могу сделать «подобрее», как между нами вклинивается Йен. Выступает из-за чужого плеча и хватается за мой сжавшийся кулак. Сжимает его ладонями и опускает вниз. — Ну хватит, — улыбается мне, уставший и сам весь издёргавшийся, а я только и вижу, что самодовольную ухмылку, которая нарисовалась на роже позади него. — Не злись, — просит меня, почти бежит рядом, неловко переставляя ноги боком и рискуя в любой момент запутаться в них же. Глупый… Выдыхаю и, разжав пальцы, поворачиваю раскрытую ладонь для того, чтобы мог взяться за неё. Лука щерится ещё шире и снова обходит меня со спины. Пытается обойти. — Я не могу. — Останавливаю его, схватив за отворот куртки, возвращаю назад, за спину княжны. Её пальцы выпускаю тоже. Легонько отталкиваю их. — Что бы там ни случилось, оставайся вместе с ним и помалкивай. И ты тоже. Напутствие из тех, что можно было и не произносить, но лучше уж что-то, чем ничего. Лучше сказать ещё раз, пусть даже в третий и в пятый, чем после нарваться взглядом на круглые удивлённые глаза и заверения в том, что ничего подобного я не говорил. Что если всего единожды, то… Веду шеей и замечаю, что меч как-то потяжелел. Меч, вес которого я привык не замечать за своей спиной. Бросаю ещё один беглый взгляд сначала на одного, после — на второго, задерживаюсь на нём и дожидаюсь, пока Лука, прекрасно знающий, чего я жду, с неохотой закатывает глаза: — Можешь считать, что я ещё и нем. Опускаю голову, не говоря о том, что меня это более чем устроило бы сейчас, и почти что чувствую. Чувствую, как наступаю на себя же, приближаясь к незримой границе. Словно подошвой сапога поперёк горла давит. Каждый взгляд из-за стальных, защищающих лоб и брови дуг шлемов. Совсем уже рядом. Они переглядываются. Один принимается что-то талдычить другому, и к моменту, когда до ворот остаётся не более десяти шагов, они опускают свои пики. Не крест-накрест, а остриями вперёд. За моей спиной тихонько присвистывают, а я, уверенный в том, что и среди служивых не считается зазорным заработать, иду дальше. Желаю проверить наверняка. Доска с разыскиваемыми преступниками, из тех, что «подороже», тут же, почти сразу же за границей города. Видно и с дороги. И моё теперешнее лицо на ней есть. Смотрит прямо с середины — и ни имени рядом, ни перечня прегрешений. Только два слова. Куда доставить и чтобы живьём. Всё. Остальное цифрами, без расшаркиваний. Даже без имени… Эмоции, что терзали меня большую половину пути, умирают вдруг. Исчезают, как лужи под выглянувшим солнцем, и мне становится так восхитительно спокойно, что наконец могу выдохнуть. Расправляю плечи и жду того, что будет дальше. Раз уж эти, в шлемах, узнали, раз уж и они в курсе и жаждут награды, то зачем теперь дёргаться? Пусть сопроводят, куда следует. Взгляд, давящий на мой затылок, не исчезает ни на секунду. Вроде и дурил столько, а опасается, что уже я что-нибудь выкину. Что же он тогда станет делать? Как собирается усмирять и сглаживать до того, как уже я всё испоганю? Думает ли вообще о том, что на кону, возможно, его рука? Служивые почему-то не торопятся. Служивые переглядываются и нервничают. Топчутся на месте, то и дело соскальзывая взглядом с моего лица на рукоять меча. Тот, что слева, не выдерживает и разок оборачивается к доске. Видно, сравнивает. Сравнивает раз, второй… третий, и никак не может решиться. Не знает, что ему делать. Краем глаза замечаю движение слева и мелькнувший край дорожного, отведённого за плечо плаща. Луке тоже интересно, что же они так долго. Забавно, но только сейчас думаю о том, что он бы мог получить награду за меня. Мог бы предложить это, но почему-то не додумался. Или додумался, но решил, что не стоит рисковать оставшейся рукой. И зря — я бы согласился. Стражники переглядываются ещё раз и опускают пики. Они — оружие, я — взгляд. Смотрю на носы своих сапог и комья глины, налипшие на мощённую камнем дорогу. Такое только за воротами возможно, за стенами — нет. За стенами — грязи места нет. Только белому камню, фонтанам, садам… роскошным экипажам. Шаг-шаг-шаг… Те две пары ног, что за мной перебирают, слушаю тоже. Проходят следом, и после слышится звонкий стук, с которым одно древко бьётся о другое. Скрещивают, а после один всё-таки уходит, оставив пост. Скрывается в караульне, и для вида я провожаю его взглядом. Дожидаюсь кивка от второго, что служит якобы разрешением на проход, и больше уже не оборачиваюсь. — Странно, что на главных воротах всего двое. Где дозорные? Лука прикладывает ладонь ко лбу и запрокидывает голову. Отслеживаю направление его взгляда, и правда: наверху, в караулке, никого нет. Только чей-то шлем болтается на длинной, воткнутой между досками палке. — Может быть, спустились пожрать. Отворачиваюсь и больше ничего не жду. Пропустили — и ладно. Что с них ещё взять? Йен, видно, думает так же и готов побыстрее убраться отсюда и потому даже немного забегает вперёд. Нетерпеливо оборачивается всем корпусом и ждёт, когда же уже. Когда мы пойдём. — И что? Побегут теперь следом? — А Луке, напротив, неймётся. У него так всё кипит внутри, что он уже и забыл о том, что обещал онеметь на сколько потребуется. Остаётся на месте, и даром, что одет куда скромнее, чем раньше: оставшийся около ворот латник присматривается. Готов спорить, присматривается именно к его плащу. Просто тёмному, без знаков отличия, которые выискивают чужие глаза. — В надежде на то, что заплатят? И лицо у него тоже презрительное донельзя. Лицо у него выражает эмоций на нас двоих, но мне так восхитительно плевать на то, кто теперь получит награду и получит ли, что я даже оборачиваться больше нужным не считаю. Даже если и «поведут», то пусть. Близко соваться не станут, а большего уже и не нужно. Мне — нет, а Лука всё никак не успокоится. Не может махнуть рукой и уйти уже вперёд. Бесится, и, как бы ни сжимал губы, этого не скрыть. — Тебе не всё равно? — я мог бы и промолчать, но зачем-то спрашиваю. Он тоже мог бы отмахнуться, но куда там. — Ты мой вообще-то. — Сама категоричность, разве что только кулаком не подпирает бок, а, видимо, сдерживается, чтобы этим самым кулаком не погрозить пустой караулке. — Почему кто-то должен получать деньги за то, что моё? Действительно. Почему же. Вместо ответа качаю головой и переключаюсь на второго. Йен, разумеется, слушается меня не более чем обычно. Уже снова обогнул меня со спины и почти прижался к боку. — А тебя я просил оставаться где? Он только пожимает плечами и даже не тупит взгляд. Всем своим видом демонстрирует непонимание и уже хватается за мою опущенную ладонь. — Я делаю всё в точности так, как ты и сказал. — Кивает на Луку и даже легонько подаётся в его сторону. Качается скорее, чуть переставляя ноги, и едва было не таранит чужое плечо, оказавшись слишком близко. — Я с ним. — И правда, нечего хмуриться, конфетка тебя не ослушалась. Ну да, как это я мог так плохо подумать про прекрасную, невинно хлопающую ресницами княжну? И про княжну, и зарёкшегося трепать своим бесконечно длинным языком наёмника целых десять минут назад. Наёмника, который, тут же спохватившись, округляет глаза и невинно отводит левую ладонь в сторону: — Что? Я заткнусь сразу же, как только пойму, что ситуация действительно не требует моей болтовни. И выражение лица у него сразу самое честное. Самое честное из всех, на которое он вообще способен. А мне и смешно от этого, и хочется стукнуть его по макушке. — Зачем я вообще с вами разговариваю? — спрашиваю у всё того же белого дорожного камня, который куда ровнее и глаже за городскими стенами, и ноги сами несут в нужном направлении. Удивительно, что ноги дорогу помнят, а я этих широких улиц — нет. — Я не знаю. — Лука вертится, и ветер, вовсе не тот, к которому я уже успел привыкнуть за время, проведённое в Штормграде, скрадывает его слова. — Возможно, мы тебе нравимся. Здесь всё будто намного благороднее и мягче. Здесь не воняет рыбой и торговки не кричат, зазывая зайти поглазеть в свои лавки. Весь Голдвилль — будто один большой зажиточный квартал. И плевать, что так оно только для тех, кого не выселили за городские стены ещё несколько поколений назад. Лишь те из простолюдинов могут оставаться на ночь за городскими стенами, которых щедрый наниматель поселил в своём доме. А если нет, то будь добр убраться в предместья через западные ворота до начала комендантского часа. Иначе можно лишиться и работы, и нанимателя. Постоялых дворов много, но все они далеко не дёшевы. Да и разве не было бы странно, если бы шёлковые подушки и утки, подстреленные личным ловчим хозяина, оплачивались тремя монетами за день? Много лет назад меня подобное вряд ли бы озаботило. Сейчас же я надеюсь сделать все свои дела и успеть выйти с противоположной стороны от тех ворот, через которые мы зашли. Среди «черни» спокойнее и тише. — Нет. Лука, успевший распустить завязки на плаще и даже перекинувший его через сумку, вскидывается и всем своим видом показывает, что не помнит уже, чем пытался разговорить. — Что «нет»? — переспрашивает, дёргает ворот куртки, чтобы растянуть один из давящих на горло ремешков из петли, и оборачивается. Тут же выкручивается назад и, обогнав меня, пятится теперь спиной вперёд. — Ну вот. Хвост, — выдаёт это с видом «я же говорил» и цепляется левой рукой за подвязанную правую. Нашёл-таки способ скрестить руки на груди. — Расслабься, — отмахиваюсь, но для вида покорно прослеживаю направление его взгляда. И не то чтобы три пикейщика, один даже без шлема и рубахе без лат, меня впечатляют. — Они держатся на расстоянии. Не меньше сорока метров и вряд ли собираются его сокращать. Так, пасут, чтобы не свернул никуда, и только. Что из-за них беспокоиться? Бедняга в рубахе вон отирает бороду и не может удобно перехватить древко. Наверняка я был прав, и его оторвали от позднего обеда. Мёрзнет теперь, бедолага, и похлёбку его небось кто-нибудь себе заберёт. — Те, что нагнали нас около кладбища за Штормградом, тоже держались. — Лука всё пятится и никак не запнётся. Это дороги такие хорошие или срабатывает везение, которое так бездарно растрачивают зазря? — А ещё в селении рядом с трактом… — Перестань, — обрываю его и, конечно же, слышу недовольное фырканье. Онемеет он, как же. Вот когда окоченеет, тогда и перестанет молоть языком. — Это стража, а не деревенская пьянь. Подозреваю, что им уже заплатили достаточно. Мы просто пойдём туда, куда нужно, и всё. — Меня бесит, когда за мной следят. Я что, корова? Княжна фыркает, не сдержавшись, и, повернувшись к возмущающемуся и не наёмнику пока, раньше меня выдаёт: — Скорее, упрямый осёл. Мне хочется погладить его по аккуратно заплетённой головке, а Лука оскорбляется до смерти. Лука делает вид, что только что услышал самое страшное обзывательство в своей жизни, и забывает о плетущейся позади страже. Вот тебе и цена всех его придирок. Один «осёл». — Я больше не буду тебя выгораживать. — Тычет пальцем в чужое узкое плечо и качает головой. — Никогда. Йен не оказывается впечатлён. Отцепляется от меня левой ладонью и сбивает его кисть. — Конечно, ты будешь. Ещё как будет и вряд ли даже сам в этом сомневается. Скорее, наоборот не оставляет уже и шанса, но не поспорить не может. Ему, видно, так проще. Проще жить в бесконечных спорах. — Не после осла. Отворачивается, и Йен пожимает плечами. Снова хватается за мою руку двумя и, улучив момент, толкается лбом в плечо. — Какой обидчивый, — сетует, когда поворачиваюсь к нему, и тут же, понизив голос доверительного, уточняет: — Как думаешь, это заразно? — Заразно, — киваю сразу же и делаю вид, что нас и вовсе тут двое. Бесшумно закатившего глаза третьего нет. — Поэтому будь умницей и не облизывай этого осла. «Осла», который ещё раз быстро глядит через плечо, цокает языком и, убедившись, что дистанция так и не стала меньше, решает махнуть на них рукой. — Ну вот, — проговаривает немного растерянно и поправляет сдвинувшуюся вперёд сумку. — А я только надеялся, что удастся улучить момент, когда ты отвернёшься. Не ведусь на такую грубую подначку и предпочитаю наблюдать за княжной, которая, несмотря на усталость, находит в себе силы удивляться. И головой вертеть тоже у неё получается более чем замечательно. Кончик косы мотается туда-сюда. Его интересует всё. От статуи посреди одной из небольших площадей, мимо которой нам нужно пройти, до маленьких клумб, которые я бы и не заметил, если бы не он. Жадно впивается глазами во всё, что видит, и будто и не было уже никакой дороги. Держится за мой рукав, теребит его беспокойными пальцами, мешает мне ускорить шаг и даже не замечает этого. Озирается. — Как красиво. — И улыбается так искренне, что попробуй тут на него рявкнуть и напомнить о том, что вообще сейчас не до архитектурных красот. Что не до того, чтобы нехотя тянуться за ним следом и вилять от одного края дороги к другому, потому что ему не терпится, задрав головёнку, поглядеть и на чужие балконы тоже. Сплошь широкие, с мраморными парапетами и пустыми вазонами. — А кто сейчас правит Голдвиллем? Я о нём никогда не слышал. — И не услышишь, — Лука, которому местные красоты примерно до того же места, что и мне, успевает открыть рот первым, и я не прерываю его. Хочет — пусть треплется, раз в радость. — Последние двести лет у Голдвилля нет правителя. Всем заправляет городской совет. А важные решения принимаются через голосование. Княжна кивает, рассматривает очередной кованый забор и тускло поблёскивающие на свету набалдашники на масляных фонарях. Снизу кажется, что они медные, — на поверку может оказаться, что нет. Может оказаться, что из куда более дорогого металла. — За счёт чего тогда такая роскошь? — Йен, видно, думает о том же и хмурит брови. Даже не знаю, идёт ему такой серьёзный вид или нет. Скорее да, чем нет. — Аргентэйн буквально стоит на серебряных приисках, а тут… — Не договаривает, позволяя сделать это вместо себя, и Лука охотно продолжает, мимоходом коснувшись левой ладонью отполированной стекляшки, украшающей причудливо изогнутую статую, выныривающую из очередного фонтана. — Золотые. — Присматривается к следующей, формирующей пояс блестяшке и, прищурившись, отводит взгляд. Должно быть, не определился, нужна она ему или нет. — И свой выход к малому морю. Конечно, с торговыми путями это никак не связано, но зато промысел процветает. И Аргентэйн, несмотря на то что стал негласной столицей северной части королевства после её раскола, ничего здесь не получает. Никаких налогов. Йен, привыкший к тому, что его отец — хозяин всех земель этой половины карты, тут же отрывается от рассматривания очередной, только-только зазеленевшей клумбы и переводит взгляд с Луки на меня: — Как это? И ответа ждёт именно от меня. Лука почему-то кажется ему не очень надёжным источником в том, что касается политики. — Согласно древнему соглашению. Лука, обернувшийся в очередной раз, закатывает глаза и небрежно бросает всего одно слово в противовес моим трём: — Сказкам. Сталкиваемся взглядами, и я не собираюсь с ним спорить и доказывать что-то. Абсолютно бесполезное занятие. — Может, и сказкам, но пока ещё никто не рискнул проверить, насколько старые сказки врут. А вот он очень хочет. И спорить, и доказывать. Уже было открывает рот, но княжна делает шаг в его сторону и будто бы невзначай толкает плечом. Перебивает, мешая ему начать спорить, и продолжает выспрашивать, вертя головой: — Так о чём это вы? — А ты не всегда был прилежным учеником, да? — Лука, которому не дали вцепиться в меня со своими поисками сомнительной, никому не нужной истины, быстро находит себе новую жертву и подначивает уже её. Подёргивает бровями и понижает голос: — Сбегал с уроков? Намекает более чем явно, но Йен не ведётся. Йен жмёт плечами и игнорирует все уколы. — Мне было скучно на истории. Так что там со сказками? Переглядываемся, и я киваю, показывая, что не против, если и впредь больше трепаться будет он. Лука медлит немного и, видно, решив, как же лучше начать, монотонно вещает, даже тоном голоса показывая, насколько он в это всё «верит»: — Голдвилль и Аргентэйн делили одну территорию. Мы довольно близко сейчас к твоему старому дому — дня два пути или около того, если дороги не размоет. Только территории эти всегда были бедные, на них даже пшено не росло. Люди голодали, Камьен не желал снисходить до двух полунищих поселений, и тогда кто-то из первых поселенцев додумался искать богатства не под камнем, а в земле. Их соседи поступили так же. Йен переводит взгляд на меня, и я опускаю голову в знак согласия. Подтверждая, что слышал ровно ту же историю про местные шахты. Всего раз или два видел штольни и вряд ли стану соваться к ним в третий, зная, что не сыщу там ничего интересного. Но кто же знает наверняка? Наверное, не стоит загадывать пока. Не стоит загадывать, не зная цели своего визита. Может быть, всё дело в том, что прииск накрылся из-за разбуженной старателями твари и именно поэтому я вдруг понадобился? Тогда тем более не пойду. — И ни те, и ни другие ничего не нашли. Совсем, — Лука продолжает, отвлекается на то, чтобы задрать голову, оценить, насколько светлым остаётся небо, и возвращается зрачками к глазам княжны. — Люди голодали, умирали от болезней, и тогда «нечто» явилось из-под земли. Нечто чёрное с пустыми глазами. Не спрашивай — я не знаю. Так говорили мне, и я говорю сейчас. Нечто пообещало наполнить шахты и тех, и других, но взамен, оно сказало, и твари всякой выйдет множество из тьмы. Где барабашка жил за печкой — явится оборотень, где летучие мыши под насестом спали — вампир на голову свалится. За каждый найденный слиток по зверю. Буквально. Княжна невольно ёжится и уже не так яро рассматривает местные красоты. Тупит взгляд и будто бы невзначай жмётся ко мне чуть ближе. — И что, люди согласились? — спрашивает с тихим удивлением и, видимо, надеется на то, что в этой сказке присутствует какой-то обман. Всё ещё надеется, что люди лучше, чем есть на самом деле, глупый. — О, с радостью согласились, конфетка, — Лука с видимым удовольствием проходится по всем его затаённым надеждам и поясняет, когда сворачиваем в очередной раз. Минуем по краю мощённую уже красным камнем площадь и берём правее, к стоящим особняком поместьям. — Собрали всех убогих и больных, бедных, кривых, за воротами своих селений и заключили договор. С тех времён Аргентэйн и Голдвилль получили свои имена. И нечисти по округе бродит по ночам столько, что не пересчитать. — Это правда? — Глаза у княжны распахиваются ещё шире обычного. Княжна всё принимает за чистую монету и будто бы боится загодя. Монстров, которых ещё не видела. — Здесь больше, чем в других местах? Вертит шеей, обращая взгляд то на Луку, то на меня, но в итоге останавливается на мне. Задирает голову и приподнимает брови, вжавшись в руку своим подбородком. — Не больше. — Хочется встряхнуть кистью и проверить: крепче вцепится после этого или оскорбится и тут же отпустит. Хочется, но не делаю этого, напоминая себе, для чего мы здесь. И желание дурить сразу меньше. — Но мелкой действительно почти не видно. Сплошь дрянь за тысячу и выше. В окрестностях, по крайней мере, так. Было, когда я захаживал в эти края в последний раз. И то держался ближе к северной границе и тракту. Так, чтобы не видеть город даже издали. — Но почему тогда так говорят? — не сдаётся Йен, и Лука ожидаемо закатывает глаза: — Потому что всегда болтают что-то, княжна. Йен будто не слышит его и снова обращается ко мне. Никак не успокоится со своими вопросами. — А почему нельзя захватить Голдвилль? — Потому что нельзя желать слишком многого, — едва договариваю и против воли нахожу глазами лицо Луки. Много нельзя, но он иного не знает. Ему либо всё, либо ничего. Ему либо всё… Осекаюсь даже в мыслях, понимая, что с ними двумя я и сам не далеко ушёл. Только вслух, разумеется, ничего не говорю. Если у тебя совсем ничего нет, то разве двое — это слишком много? — Либо серебро, либо злато. Так сказало то самое «нечто». Если хозяин одного из городов решит напасть на соседей, то шахты тут же опустеют, а все жители обратятся нежитью. — Глупая сказка, — Йен отмахивается от моих слов будто от той самой нечисти и от руки отлипает вдруг тоже. Держится на расстоянии от нас обоих, раздосадованный не пойми чем, и хмурит лоб. — Почему Камьен не нападает на Голдвилль? Ему то что до преданий? — Видимо, что-то есть до орд обещанной мертвечины. Сказки не сказки, а вдруг сбудется? — Лука отводит руку в сторону, неосознанно пытаясь развести обеими, и на этот раз даже не косится на непослушную правую. Предположение чистой воды, но с ним довольно трудно не согласиться. Кто знает, может, и отец, и дед правящего Камьеном Ричарда были слишком суеверными? Что до него самого, так для объявления войны нужны не только верные воины, но и хотя бы маленькие яйца в штанах. Ну и готовность просто оцарапать свою лоснящуюся морду. — Вот и не шутят с такими вещами. Зубами клацают, а верят. И потом, состояние открытой войны — не единственное, что можно причинить своим соседям. Мысленно соглашаюсь с ним и не говорю о том, что не раз видел подобное в куда меньших масштабах. Например, как два селения не могут поделить лес или особо удачный отрезок реки. И начинается. Перекрывали дороги, травили ручьи, копали ямы, и попробуй просочись к ним, чтобы выяснить, что в итоге за напасть заставила послать за чистильщиком. — А если без сказок? Да что же такое? Никак ему неймётся. Всё допытывается и допытывается. И раньше был любопытный — теперь и вовсе по-ведьмовски въедливый. Так и крутится между нами, кренясь то к одному, то ко второму, не хватаясь руками. — То есть причина, по которой Голдвилль мирно сосуществует с Аргентэйном и остальными городами? Лука хмыкает, оценив эту придирчивость, и поясняет не менее охотно, чем раньше. С затаённой ужимкой даже. — Четыре гарнизона сразу за стенами и ещё один на три тысячи копий около побережья. Из Голдвилля три выхода. Через первый мы вошли. Второй уходит к предместьям, куда силой согнали всех тех, кто не тянул роскошь на должном уровне, а третий уходит прямиком к казармам. Вот около него тебе лучше не оказываться. Молчу о том, что вообще-то ему со своим длинным языком тоже, а Йена хватает только на одно глубокомысленное «А». Осознает, что только что развалилась вся мрачная сказка и за напускной таинственностью не оказалось ничего, кроме банального страха перед поражением. Силу всегда уважают больше, чем красивые традиции. — Ага, — вторит ему Лука в тон и тут же улыбается. — Но принято верить, что дело именно в сказке. В вере во всякое могущественное, способное наполнить пустые дыры в земле нескончаемыми богатствами. И, надо же, не высмеивает. Разве что слегка кривит рот. И то чёрт его знает: из-за своих мыслей или потому, что в очередной раз бегло оглядывается? Йен прослеживает его взгляд своим и, поправив сумку, задаёт следующий вопрос. Кончатся у него они когда-нибудь, эти вопросы? — А после его не пытались призвать? Это существо. — Думаю, что периодически пытаются. — Этому тоже лишь бы потрепаться. Никогда от болтовни не устаёт. — Вопрос лишь в том, откликается ли оно. — Откликается, — сам не знаю, зачем вклиниваюсь, но тут же ловлю на себе оба взгляда. И на этот раз именно княжна оказывается подогадливее. Лука хмурится и смахивает с лица вылезающие из хвоста волосы. — С чего ты взял? Отвечаю сначала долгим взглядом, а после уже и словами. Чтобы прозрачнее некуда. — Посмотри на меня и не задавай больше глупых вопросов. Он медленно кивает и тут же, будто по щелчку пальцев, уходит в свои мысли. Опускает голову и словно исчезает. Так же перебирает ногами, идёт куда следует, но утихает, и сразу же весь в себе. Но Йен остаётся здесь. И Йен, и его любознательность. — Думаешь, это было одно и то же «нечто»? — Кто же знает? — ухожу от ответа и не заговариваю об этом больше. Действительно не знаю, сколько подобных ему вообще, и знать не хочу вовсе. Сталкиваться ещё — тоже. Хватило и одного раза. Одного, после которого свёрток за спиной почти перестал иметь вес, а сердечный ритм так поутих. Эти двое молчат, и успеваем пройти ещё одну улицу, прежде чем княжна снова открывает рот. Да и то вынужденно, скорее. Потому что устала и неловко споткнулась на ровном месте. — Может, мы остановимся где-нибудь? — будто пощады просит и потому закусывает губу. Неловко ему, боится подначек. — Оставим вещи? — предлагает, и Лука тут же качает головой, наскоро обернувшись. Наши провожатые как были позади, так и плетутся следом. Не приближаются, но и не отстают. — Нет времени, да и не позволят, малыш. — Лука ему даже улыбается, но голос сомнений не оставляет: уговаривать не собирается. Он против заминок. Хочет решить всё как можно скорее и стряхнуть уже со своей задницы заставляющий нервничать хвост. Только в этом наши мнения расходятся. Я бы предпочёл отпустить их и нагнать уже после. Не тащить вместе с собой. — Вас двоих отпустят. — Уверен, что так и будет, вряд ли кому-то лишние гости нужны, и потому собираюсь предложить разойтись всё-таки. До позднего вечера или утра. Как уж выйдет. — Если разделиться, то… Собираюсь и не успеваю. — Нет, — Лука даже договорить мне не даёт и спорить не собирается тоже. У него одно «нет», и всё. Слишком напрягается сразу же. Такого и пинками не выгонишь. — Эта сумка слишком пустая для того, чтобы сломать тебе спину, княжна. Потерпишь, — последнее уже звучит довольно пренебрежительно, и я медленно прикрываю глаза. Сжимаю зубы так, чтобы не скрипнули. Злится и не обращает внимания на то, кто попадается под руку. — Но… — Йен, конечно же, пытается ему возразить, но уже поздно. Такой спорить не станет и уговаривать у него настроения нет. Скалится только и кривит лицо. — И сапоги не трут, а пожрать можно и вечером. — Перестань, — одёргиваю его, невольно поморщившись и только сейчас, за всеми этими разговорами, замечаю, что дорога снова расширилась. Улицы будто расступились, и вот оно: выступило вперёд. Поместье, до которого меня так любезно ведут, разве что не направляя остриём пики в спину. Прямо передо мной. Ворота новые. Высокие, кованые, почти как у всех домов здесь. Чёрные и остриями вверх. Ворота высокие, метра три, не ниже, ограде витой под стать и с изящными тонкими ручками, что, кажется, можно сломать, если слишком сильно прожать. Наверное, видимость. Наверное, у меня получилось бы оторвать одну из хитрых завитушек, если бы я очень этого захотел. Оторвать и, может быть, даже смять в ладони. Попробовать хочется до зуда под кожей. Сделать это и посмотреть, каким же станет выражение на пересушенном лице человека-трости, что уже успел вернуться и взирает с безопасного расстояния, заложив руки за спину. Стража, сохраняющая дистанцию от самой стены, стремительно приближается, и я, чтобы не иметь дел ещё и с ними, распахиваю не запертые на засов створки. Прожимаю ручку и переношу ногу через порог. И тут же лаем по ушам режет. Я слышу только этот проклятый лай, и ничего больше. Слышу, как каждая, буквально каждая тварь, запертая на псарне, заходится в истерике и не собирается затыкаться. Они все визжат, почти криком кричат, скулят до хрипа и только и ждут, когда же поднимется заслонка. Когда можно будет броситься. Я тоже втайне жду. Слуг высыпает на улицу столько, что не счесть. С каждого крыльца глядит по нескольку пар глаз. С рабочего дома, с подворья и, даже толкнув створки, кто-то высовывается с амбарного чердака. Я не помню ни черта. Не помню ни лиц, ни сада, ни кустов рядом с домом — ничего не помню, кроме лая собак. Поднимаю глаза на стоящие от прочих особняком хозяйские три этажа, увенчанные красной покатой крышей, прохожусь взглядом по окнам и, не найдя за стёклами ни одной таращащейся физиономии, удобнее перехватываю лямку рюкзака. Под подошвами шуршит гравий, но настолько круглый и мелкий, что почти не чувствуется. Яблони и груши набираются листвой. Между — не то вишни, не то ещё какая дрянь, что ещё далеко не в цвету. Начинаю слышать шепотки. Заставляю себя улавливать не это. Заставляю себя попытаться поймать другой звук. Его источник куда ближе, чем остальные. Его источник — у меня за спиной. У Луки сердце размеренно стучит, спокойно, а вот у княжны… Княжна, несмотря на то что не издаёт ни звука, грозится вот-вот хлопнуться в обморок. Её сердце колотится слишком быстро. Так быстро, что я даже оборачиваюсь назад, и действительно — он, и без того не отличающийся загаром, сейчас бледный как полотно. Боится, и я даже не могу спросить чего. Этих людей или того, что я могу остаться с ними. Боится, потому что слишком хорошо знает подобные места, и что скрывается за толстыми выбеленными стенами с колоннами, или потому что на него вдруг нашло. Потому что устал, потому что… — Прошу следовать за мной, господин Анджей. Ваш отец… — Не мой, — вырывается само собой ещё до того, как повернусь, и я даже не знаю, зачем это. Раньше я никогда этого не говорил. Раньше мне было плевать на то, кто кому кем приходится, пока мои карманы были полны. Бастард и бастард. И что с того? К чему мне признание и любовь, если есть монеты? Так я думал? Или сейчас думаю, что это было как-то так? — Я скоро, — последнее обещаю Йену и уже на первой ступени натыкаюсь на вытянутые костистые пальцы, не позволяющие подняться выше. — Оружие придётся оставить. И поворачивает кисть, намекая на то, что с радостью примет мой меч. Улыбается уголками сухого тонкого рта, и я с секунду раздумываю: может, и правда? Отдать ему меч? Развернуть — и пусть берёт? Таскается с ним, пока не подохнет? — Можно подумать, следует опасаться из-за оружия. Насмешка из-за плеча рассеивает все мои мелочные глупые мысли. Всё одно сдохнет не в этом году, так в следующем. К чему мне лишние хлопоты из-за столь недостойной жизни? Возвращаюсь назад, на тропинку, расстёгиваю ремень, удерживающий свёрток, и протягиваю его Луке за замотанную рукоять. — Возьми. Берёт левой и даже глазом не ведёт, когда к его же ногам я бросаю свой рюкзак, а отстёгнутые от пояса ножны пихаю в руки притихшей княжны. Только для того, чтобы коснуться и сжать за кисти. Сжать и дёрнуть легонько за них же. Заставить его очнуться и поднять голову. Ухожу сразу же и оставляю их снаружи. Нарочно не глядя на стражников, которые будто бы невзначай остались прогуливаться вдоль ворот по ту сторону кованых перекладин. На случай какой-нибудь глупости, надо полагать. Если кто-нибудь решит сделать необдуманный шаг или целых два. Кто-нибудь, с кем я ещё раз встречаюсь взглядом, прежде чем зайти в дом. Секунда на то, чтобы зацепиться зрачками, окружёнными серой радужкой, ещё одна — на то, чтобы увидеть, как упрямо и зло поджимает губы, и скрыться. Запахи будто камнепадом на голову. Запахи цветов в вазах, мыла, пеной которого бесконечно трут ковры, и выпечки, что, должно быть, уже поднесли с кухни к скорому ужину. Запахи и короткие переговоры слуг. Слышу даже, как где-то рядом скребут полы, и замечаю, что заменили все ковры. Или мне так кажется. Я не помню. Я убеждаю себя, что не помню. Не помню холла, вазонов по обе его стороны, не помню бежевых сводов высокого потолка и лестницы на второй этаж. Витой, тяжёлой, из мрамора и с медными узорными перилами. Отполированными до блеска прикосновениями сотен рук. Внутри, на удивление, глухо. Не кажется уже, что люстра грохнется мне на голову, когда прохожу под ней. Расставленные свечи потушены — рано ещё. В вазонах нет цветов. Несколько служанок выглянули из приоткрытой комнаты в коридор, чтобы поглазеть. Не задерживаюсь взглядом на чужих лицах, а возвращаю его на затылок человека-трости. Следую за ним, как и было велено, и он заговаривает со мной только на втором этаже. Таком же светлом, как и первый. Оборачивается на пятках и, сделав пару шагов вперёд, указывает на близкую, плотно прикрытую дверь. Сохраняет своё постное лицо совершенно нейтральным. Ни единой эмоции. Одна замороженная вежливость. — К кабинету, пожалуйста. Я сообщу о вашем прибытии. Значит, мало того, что предлагают дождаться очереди, так ещё и примут, когда решат нужным? — Его благородие сейчас… Не дослушиваю. И ждать не собираюсь тоже. Хватит с меня вежливости и маской натянутого на лицо почтения. Огибаю его по дуге и, схватив за камзол, за его же лацкан, рывком отодвигаю в сторону. Отпихиваю назад к лестнице и, без раболепного стука, распахиваю дверь, возле которой мне положено ждать, когда же человек, изъявивший желание меня видеть, найдёт пару минут. Оказывается, не один. Оказывается, решает важные дела, восседая в удобном, обитом бархатом кресле во главе широкого тёмного стола. Переговаривался с таким же седовласым круглым мужиком до моего появления, а тут, надо же, умолкают оба. Уворачиваюсь от попытавшейся схватить меня за локоть руки и, не примериваясь, хлопаю дверью. Не глядя, попал по костистым пальцам или нет. Необычайно ярко вспоминаю, как такое уже случалось, только в далёком детстве. Как этот высокий и тогда ещё пугающий меня человек выволакивал меня из этого кабинета. Ребёнком. И так забавно становится. Будто вдруг распробовал какой-то чудом ухваченный отголосок и вывернул его наизнанку. Так забавно… Вот здесь ничего не изменилось. И ковёр, и шторы те же. Стол, кресло и стулья для посетителей. Гнутый диван, который не реже раза в неделю драят служанки, и вот ОН, за столом. Он, с писчим пером в руках. И капля чернил вот-вот сорвётся вниз и растечётся по разложенному документу. Поседевший висками, отпустивший недлинную бороду, но в целом не слишком-то изменившийся. Морщины стали глубже, да и только. Карие глаза щурит совершенно так же. Челюсти сжимает тоже. Лука бы на моём месте раскланялся совершенно по-шутовски. Раскланялся, разулыбался, а после никто бы и не понял, когда он успел выдернуть нож из рукава или из-за пазухи. Лука бы не стал с ним разговаривать. Я же молча подхожу к столу, беру пустой стул за спинку и присаживаюсь, сцепив в замок уложенные на столешницу пальцы. Жду, когда на меня изволят обратить своё бесценное внимание. Тоже по-шутовски. И тишина устанавливается такая, что хоть ножницами режь. Такая натянутая. Почтенный господин, едва умещающийся на соседний стул, оживает первым: — Как это понимать? Хмурит брови и, должно быть, прикидывает, стукнуть кулаком по столу или не торопиться. Поберечь эти самые кулаки. — Почему какой-то оборванец присутствует на приватной встрече? И такой грозный в своём представлении, что я скалюсь против воли. Я улыбаюсь своим перекошенным ртом и держусь к ним обоим именно правой стороной лица. Перекошенной и непослушной. — Отвечай, — обращаюсь к человеку во главе стола, показывая, что этот вопрос заботит и меня. Обращаюсь к нему и, подумав, добавляю ещё насмешливее: — И отмени награду за мою голову, раз я здесь. Это же действительно забавно до дрожи. То, что ему пришлось навесить ценник на голову своего «сына» для того, чтобы перекинуться с ним парой слов. Ещё смешнее вышло бы, если бы в этот кабинет меня завели в охотничьей сети. Удерживает мой взгляд, смаргивает только спустя с десяток секунд и вдруг коротко мотает головой. — Надо же, вырос, — выдаёт в итоге с какой-то вовсе не ясной мне интонацией и, забывая обо мне на минуту, обращается к почтенному господину по мою правую руку: — Наша встреча окончена. Вынужден раскланяться. Покиньте мой кабинет. И принимается складывать так и не подписанные бумаги в стопку. Складывает и передаёт их назад в пухлые, не желающие принимать их руки. — Но мы ничего не решили. — Едва не отпихивает назад всю стопку и краснеет от гнева. Чудится даже, что принимается надуваться от него. — Этот песок можно… — Решим на будущей неделе. — Не дослушивает даже, и видно, что уж очень торопится с ним раскланяться. Улыбка, изогнувшая губы, ни черта не вежливая. — Всех благ. Толстяк, видно, занимающий какую-то не последнюю должность, не перечит больше, но и недовольства своего особо не скрывает. Багровеет лицом сильнее и дышит, как взмыленная лошадь в жару. Толстяк поднимается и пялится на меня, даже не скрываясь. Смотрит с презрением и будто бы даже брезгливостью. Ему глубоко не понятно, почему же. Почему его так решительно выставляют за дверь. Но и мне это непонятно тоже. Мне непонятно, почему человек по ту сторону стола молчит даже после того, как мы остаёмся одни. Не понятно, почему смотрит на меня и всё хмурит брови, а после, словно спохватившись возвращает лицу отстранённо-задумчивое выражение. Но разглядывать не перестаёт. Напротив, невольно тянется пальцами к своему рту, когда изучает шрам на моей щеке. Прикрывает его и чуть кривится будто от боли. Меня же хватает на то, чтобы снести попытку заглянуть в глаза, прикрытые упавшими на лицо волосами, и после этого уже рявкнуть, не понимая, к чему устраивать невесть что: — Ну?! Действует на него не сразу даже. И вовсе не пугающе. Напротив, кривится только, совсем как двадцать лет назад, когда я ещё пытался искать его внимания, и, отведя плечи назад, откладывает перо, которое зачем-то схватил, и опускает взгляд на свои руки. Замечаю на правой кольцо один в один, которое было и у меня. Очень давно было. Сейчас думаю, что уже и не было. — Твоя мать умерла два года назад, — проговаривает и наблюдает, повернувшись немного боком. Всё щурится, не переставая оценивать меня, а я могу только пожать плечами в ответ на его слова. Умерла и умерла? Мне-то теперь что? — Ты решил заплатить шесть тысяч за то, чтобы я пришёл посмотреть на её надгробный камень? Я даже не знаю, насколько насмешливо это звучит. Я не знаю даже, зачем говорю это. Не лучше ли просто молчать и ждать, когда наконец выплюнет все свои требования? Демонстративно рассматриваю гобелен с родовым деревом, ожидая, пока он соберётся с мыслями, и думаю о том, как там внизу, на улице. Надеюсь на то, что пока меня не будет, кое-кто не умудрится заработать себе приглашение на виселицу или продолбать княжну. — Она так и не выносила больше детей. И, несмотря на эту прискорбную весть, я всё ещё не понимаю, при чём тут я. Что я, подниму её из гроба для того, чтобы он ей за это вычитал? — Никого после тебя. — Так эти шесть тысяч за то, чтобы я мог позлорадствовать? Не слишком ли великодушно? Зрачками всё ещё изучаю полотно и говорю весьма лениво, показывая, насколько мне нет дела до чужих бед. Говорю для того, чтобы и он продолжил говорить и побыстрее закончил всё это. У меня слишком много своих дел, чтобы думать о чужих. — Мне нужен наследник. Всего, что вокруг тебя. Всему этому нужен наследник. Опускаю голову и наблюдаю за солнечной полосой, лёгшей наискось стола. Отмечаю едва заметные сколы на углах и даже в мыслях не допускаю, что он сейчас обо мне. Он не может говорить обо мне. Не может, но зачем-то ждёт, когда я задам следующий вопрос. И всё таращится. Рассматривает, но уже не так явно. Иногда и вовсе упирается взглядом в столешницу и разложенные на ней бумаги. Делает так не менее трёх раз, пока я, решивший не ждать, делаю по его. — И при чём же здесь грязный выродок, нагулянный чёрт знает от кого нечестивой шлюхой? — подаю голос снова и понимаю, что надолго меня не хватит. Не хватит на то, чтобы тянуть из него по слову в час. Либо встряхну, либо приложу лицом о тяжёлую чернильницу. — Об этом никто не знает. — Косится на меня в очередной раз и, наконец, видно, одёрнув себя, выпрямляет спину. Хрустит костяшками пальцев и разминает шею. После опирается на край стола, собираясь подняться, но передумывает. Сейчас ему надо мной не нависнуть. Давно уже нет. Терпеливо жду, когда разберётся с собой и продолжит уже. Оботрёт и без того сухую бороду пальцами и снизойдёт для более серьёзных откровений. Надо же, «никто не знает». Стыдно было запятнать своё имя? Расписаться в том, что не уследил за одной единственной бабой, а та оказалась настолько тупа, чтобы во всём сознаться? — Если бы я мог справиться сам, то… Я женился снова сразу после смерти твоей матери. И вторая жена, и ребёнок погибли при родах. Третья — тоже: уснула и не проснулась почти сразу после зачатия. Больше я не рискнул пытаться. По слову из себя давит, и как же ему трудно! Как же ему сложно рассказывать это всё не кому-то, а мне. Мне, которого он так и не смог заменить, несмотря на то что никогда не нуждался. Хмыкаю, оценив иронию, и снова возвращаюсь к гобелену. На верхних ветках нет имён, кроме одного-единственного. И дальше — гладь и несколько пустующих вышитых табличек. Уж не знаю, что там с моим лицом, но он — тот, чьего имени я не хочу и произносить, — кривится и не выдерживает. — Смешно тебе? — интересуется не без желчи в голосе, но меня это даже не колет. — Уже не так жалею, что вижу твоё лицо. Медленно кивает и рывком поднимается на ноги. Подаётся вверх так резко, что едва не опрокидывает стукнувшее ножками кресло. Отступает к окну и отворачивается. Опирается ладонями о подоконник и так явно борется с собой, что я действительно не жалею, что вижу всё это. И плевать, что ещё месяц назад и не помнил о нём. Что такое десять лет для ненависти? Иные берегут это чувство внутри себя намного дольше. — Я жалею о том, что мне приходится смотреть на твоё, — обращается будто к прозрачной, отделяющей его от улицы стеклине и горбится. Становится меньше и ниже, опираясь на вцепившиеся в деревянный край руки. — О том, что мне приходится разговаривать с тобой вот так и терпеть тебя в этом кабинете, а не… — А не что? — любезно договариваю вместо него, когда замолкает, будто не найдя в себе сил закончить эту фразу, и тут же подсказываю: — Спустить собак? Ему наверняка хочется именно этого. Ему хочется заставить меня убраться снова, а после приказать служанкам несколько дней драить этот кабинет. Ступеньки, коридор, даже камни на ведущей от ворот дорожке, и чем яснее я понимаю это, тем больше мне нравится находиться здесь. Тем больше я понимаю, в каком же он отчаянии, раз позволил себе пасть так низко и вспомнить обо мне. Должно быть, сейчас даже в большем, чем после смерти третьей жены. Что это? Просто жестокая шутка или нечто более серьёзное? «Нечто», что следит за тем, чтобы он соблюдал условия своего договора? Он, который, приведя мысли в порядок, выдыхает и уже иначе, сухо и по-деловому, бросает только одно слово: — Сколько? И даже не из-за плеча. Всё так же держится спиной и глядит на улицу. — Что сколько? — передразниваю его, будто не понимая, что мы наконец перешли к самой занимательной части этой встречи. — Сколько денег ты хочешь? — уточняет прилежно и как для глупого. Впрочем, для него я всегда и был глупым и не способным ни к чему. — За что? — отзеркаливаю и жду. Жду, когда его перекосит от необходимости объяснений. — За то, чтобы сделать то, что я велю, и никогда сюда больше не возвращаться. И не разочаровывает. Ни секунды не удивляет меня и ведёт себя ровно так, как я и рассчитывал. Подтверждаю это сам для себя кивком головы. — Стало быть, думаешь, что можно сначала выбросить, а после купить, продолжая воротить нос? — Вопрос суммы, — стоит на своём и будто бы даже немного бледнеет. Не то чтобы я особо вглядывался. — Говори, сколько хочешь, делай — и проваливай. Оборачивается, и теперь лицом. Теперь стоит так, что я в полной мере могу оценить и его одежду, и домашние туфли. Без единой царапины, разумеется. Благородные господа не носят обноски. Благородные господа предпочитают жемчуг вместо пуговиц и парчу — сукну. И кривят морду, когда куча грязи, подобная мне, вдруг оказывается посреди их покоев. — Выкопать твоего выродка? — предполагаю и тут же с удовольствием наблюдаю, как давит в себе вспышку гнева. Насколько оскорбляется одним этим предложением. — Думаешь, что если это сделаю я, то он оживёт? — Мне нужен внук, идио… — вспылил было, но быстро осекается. Не решается оскорблять в лицо. Не решается после того, как сталкиваемся взглядами, и потому берёт паузу для того, чтобы выдохнуть и сжать кулаки. Ему физически сложно со мной. И разговаривать, и находиться в одной комнате. Он так сильно меня ненавидит, что свалится с приступом, если подойдёт ближе. И чем сильнее эта ненависть, тем более я ему нужен. Тем понятнее становится то, чего ему всё это стоит. И быть здесь, сейчас, и предлагать что-то. Пусть даже за деньги. — Или хотя бы внучка. Кто-нибудь. Я хочу, чтобы ты вернулся ненадолго, женился, сделал ребёнка и провалился снова. С концами на этот раз. Смаргиваю в установившейся тишине, не скрывая того, насколько опешил, и медленно опускаю подбородок, переваривая. Переваривая и осознавая, насколько в действительности ничего не изменилось. — И взамен ты предлагаешь мне денег, — подытоживаю, и он соглашается, даже не пытаясь как-то завуалировать это: — Как и все остальные. Да, в этом его правда. «Все остальные» тоже платят мне за то, чтобы я сделал за них грязную работу. — Шушеру, с которой явился, можешь пока оставить в рабочем доме. В знак того, что я готов идти на уступки. Он готов… А я? Я готов на то, чтобы меня снова продали? Первым импульсом — послать его подальше. Вторым… второй заставляет меня думать. «Шушера», о которой он упомянул, вынуждает меня думать и оставаться на месте, а не сломать ему шею и выйти, не хлопая дверьми. — Почему было не найти другого оборванца? — спрашиваю, несмотря на то что знаю ответ. Спрашиваю просто затем, чтобы дать себе ещё времени, и обдумываю. Вместе с тем прихожу к тому, что просто убить — это мало. — Какая разница, если я не твой сын? Найди другого — результат будет абсолютно тем же. Смотрю на свои руки, на лёгшие друг на друга крестом, давно побелевшие шрамы, и гадаю, сколько же боли, причинённой в отместку, принял бы достаточным для того, чтобы свести этот счёт. Продал раз — хочет купить сейчас. «Как и все остальные». Что же. Пусть попробует. — Не будет. Подумать только, ещё и признаёт мою уникальность. Нужность пусть и для такого дела. — Твой дед со стороны матери был не последним человеком в городском совете, и твою рожу здесь ещё кое-где помнят, да ещё и Июлия… Морщится, проходится по кабинету и возвращается за стол. Уже усевшись, отвечает на невысказанный вопрос, так и повисший в воздухе. Я и вправду не имею понятия, о ком он говорит. Память упорно молчит. — Твоя невеста не согласна выйти ни за кого другого. Вы всё ещё обручены, если тебе угодно не помнить. Надо же, у меня, оказывается, здесь ещё что-то есть. То-то Лука обрадуется, да и княжна тоже. Первого, пожалуй, и вовсе следует связать до того, как озвучивать эту новость. Впрочем, насчёт Йена я не уверен тоже. Что им помешает объединиться против меня? — Почему ты не аннулировал эту помолвку? — я даже спрашиваю об этом вслух, будучи уверенный, что вместе с местом в родительском доме потерял и все прошлые привилегии. С чего бы кому-то ждать невесть сколько? Ради чего? — Она не дала согласия. Даже так. Значит, пытался избавиться от уже имеющихся обязательств. И, как оказалось, к месту. Пригодилось спустя почти десять лет. — Упрямая оказалась девка. Её родители, впрочем, тоже. Заявили, что будут ждать столько, сколько она готова. Будто сетует на чужую твердолобость, но, опомнившись, замолкает и даже не делает вид, что очень занят. Не перекладывает бумаги, не макает перо в чернильницу. Смотрит в упор и ждёт. Суммы, на которую я сделаю всё, что он от меня хочет. Как и прочие. Что же, раз он так убеждён, что всё зависит от цены… пусть остаётся с этим убеждением. — Я хочу дом. Снова собирался встать, но так и остаётся за столом. Верно, думает, что ослышался. — Что? — Всё это поместье. — Обвожу взглядом стены и, остановившись на гобелене, возвращаюсь взглядом к чужому побледневшему лицу. — Отдай мне, и я женюсь. Нет? Одну твою волю я исполню точно: больше не увидимся. Молчит, обдумывая, и я заранее знаю, что он согласится. Я знаю, потому что у него нет выбора. И я знаю, что решит, будто купил меня вместе со всеми кишками, пусть и дороже, чем рассчитывал. — Ну так что? — поторапливаю и постукиваю по столу пальцами левой. — Я могу катиться вместе со своей шушерой? Смотрит на меня совсем как в начале этого разговора и так же оценивающе проходится по каждому шраму взглядом. Смотрит на меня и не понимает, что может ошибиться в своих расчётах. Не понимает, что прогадает в любом из исходов. Колеблется недолго. Колеблется и в итоге кивает: — Стены ничего не значат, если у них нет хозяина. Слишком одержим своей идеей и, должно быть, уже всё себе выстроил. Продумал. Решил, что сможет справиться с ненавистью, если не в первый, то во второй раз. — У меня хватит земли и денег, чтобы отстроить ещё пять таких. Забирай, — бросает будто кость одной из своих собак, и я хмыкаю, давно наученный «всеми прочими», чего стоят не подкреплённые ничем обещания. — Зачем мне всё это на словах? Мне нужны бумаги. Дарственная, которую он, конечно же, не спешит выписывать. — Подпишу на свадьбе, — обещает и тут же стирает все мои подозрения. — Но ты уйдёшь и не явишься до конца моих дней. Ни шагу за городскую черту Голдвилля. Не кажется подозрительно сговорчивым. Кажется чуть более отчаявшимся, чем получасом ранее. Не являться до конца его дней. Так и тянет спросить, а много ли осталось подождать? Может быть, есть что-то ещё, вынуждающее его так торопиться? В конце концов, сколько ему? К шестидесяти? Что может угрожать тому, кто не выходит за крепкие городские стены и нож видит только за обедом? — Останешься в доме, — приказывает уже сухо, без эмоций и видимого отвращения. Скорее, даже рассуждает вслух, а мне снова странно. Мне непонятно, и всё тут. — Свадьба должна быть громкой. Весь город обязан узнать, что мой сын вернулся. И вернулся мужчиной, а не соплей. Мне чудится и подвох, и тут же странная, изувеченная гордость в его словах. Очень странное сочетание. Как он может гордиться мной? Как?.. — После того, как его продали за прииск, — любезно напоминаю безо всяких эмоций, и он мотает головой. Он разочаровывает меня ещё больше. — Я сказал, что ты ушёл сам, — говорит это так просто, будто о погоде. Не понимает, что всё, что стоит сейчас между ним и смертью, — это то, что я считаю её недостаточной для него. Не понимает, что мне нужно, очень нужно остаться в городе, и только поэтому я смотрю на него и слушаю всё это. — Принял волевое решение и отцепился от материной юбки. Решил, что пора повзрослеть. Оставить всех своих шлюх и собутыльников. Порой хорошо, что эмоции стихли. Эмоции теперь редко такими же всплесками, как раньше. — Я поживу вместе со слугами, — сообщаю, уже поднявшись из-за стола, и нарываюсь на категоричный отказ. Почти на выкрик. — Нет! Ты должен остаться в доме! На приказ даже. Приказ и осуждающий взгляд, который оценивающе проходится по мне снизу вверх. — И эти тряпки нужно сжечь. Я приглашу портного. Пока придётся одолжить что-то из моей одежды. «Портного…» «Из моей одежды…» «В доме…» Подумать только, а я когда-то мечтал о том, чтобы меня позвали назад. Разыскали и разрешили вернуться. Когда-то, в прошлой жизни. — Позволите откланяться? — интересуюсь с насмешкой, но он будто не слышит её, проглатывает и, опустив подбородок, сообщает: — Пошлю за Июлией. Познакомитесь заново перед завтрашним обедом. *** Мы не говорим почти. Я только провожаю их до комнаты, столь щедро выделенной в рабочем доме, внутри говорю, что придётся остаться, и в двух словах обрисовываю причину. После делаю вид, что комната интересует меня больше, чем чужие взгляды. Чистые светло-жёлтые стены, умывальник по одну из них, ветхий стол и шкаф. Раздельные кровати. Замок на двери, разделяющий помещение на два крошечных. Видно, для благочестивых рабочих пар, понимающих, что спать вместе, даже в браке, — это большое преступление. Выламываю его сразу же, сам, и всё жду ножа, вонзившегося под лопатку. Крайне удивляюсь тому, что его всё не следует. Прошу напоследок Йена отдохнуть, касаюсь его плеча и обещаю заглянуть позже. На Луку, выходя, не смотрю вовсе. Слишком велик риск, что сцепимся. Это не нужно сейчас. Это будет лишнее. Пусть выдохнет. Подумает. Придёт к тому, что это необходимо. Надеюсь на благоразумие. Не его — Йена. Ухожу, оставив их внутри, и, спускаясь на первый этаж, сталкиваюсь с бесчисленным количеством служанок и мастеровых. И ни одно из лиц, испуганных, удивлённых, презрительных, не откликается во мне узнаванием. Ни одно. Косятся все, расступаются, пропуская к выходу, и я, только зацепив угол рукоятью, понимаю, что отобранный у Луки меч, что он так держал в руке, замотанным остриём уперев в землю, несу так, не вернув за спину. Вцепился в него намертво, будто опасаясь того, что давно умершая, ещё во время первого неловкого боя мямля выберется назад. Мямля, которую никогда никто не любил и сплошь заискивали в надежде, что перепадёт что из чужого кармана, пока те не опустели. Вспоминаю, и ухмылка против воли растягивает изуродованную правую сторону лица. Я не помню лиц всех этих женщин уже, а не девиц, а часть из них меня очень даже должна. Но следом, на все увещевания и клятвы в любви, не бросилась ни одна. Тогда, когда меня выставили под лай собак и обещания выпустить их из загона, если не уберусь. А тот самый слуга, который «провожал» меня до ворот, всё ещё здесь? Лука бы вскрыл его первым. Он бы ни за что ему не забыл, пусть тот и виноват-то без вины. А я… Я не помню их лиц. Мне некому мстить и не на кого таить обид. Я просто не помню никого из рабочих-дворовых. Никого из тех, кто побросал свои дела и господские поручения, чтобы выбраться поглядеть на меня. Одни как хозяйского сына помнят, другие — много младше и, должно быть, служат здесь не более пары лет. Да и тем уже либо нашептали, либо сейчас бойко шепчут на уши, рассказывая, что к чему. Вечер уже на крышах лежит, закат стелется, когда с одной дорожки перескакиваю на другую и возвращаюсь к ожидающему меня на крыльце человеку-трости. Камердинеру семьи. Его имя я помню. Но как и этого, с которым разговаривал в кабинете, не имею никакого желания упоминать. Держится отстранённо-вежливо и встречает меня картинным, надрессированным поклонном на этот раз. Видимо, получил все свои новые распоряжения ещё до того как, я спустился. — Прошу, пройдёмте. Не отвечаю ему, не смотрю даже и не торопясь поднимаюсь по крыльцу снова. Захожу в дом и, так же как и до этого, к лестнице. Только теперь на третий этаж. Молча и делая вид, что не замечаю навязчивого сопровождения. Пока поднимаюсь, припоминаю, куда же выходят окна из комнаты, что мне предстоит занимать. На сад или подворье? Ступеней не так много, а будто бесконечные. Ступени белые, с тёмными прожилками, а чудится, что грязные. Не после от моих сапог, а те, что перед. В разводах. Чудится всякое, и даже замираю, выпрямившись на миг. Показалось, что кровью тянет, но, сморгнув, понимаю, что нет. Ошибся. Приторной, сладкой дрянью, что ещё мать любила расставлять по комнатам и коридорам. Приторной, сладкой дрянью, что по умолчанию доливалась во все масляные лампы. Её самой столько уже нет, а привычки живут и остались. Ирония, наверное. Стены такие же светлые, как и всегда были. Шторы на окнах ближе к коричневому. Ковёр, скрадывающий любые шаги, цвета песка. Подсвечники на стенах и, как и водилось прежде, никаких цветов. У дражайшего папеньки непереносимость, из-за которой он почти никогда не выходит в сад. Должно быть, с возрастом только усилилась, а выкосить под корень всё это благоухающее дерьмо положение не позволяет. Не позволяет признаться в своих слабостях и предать их огласке. Это же именно то, чего он боится больше всего. Насмешек и позора. — Последняя дверь налево, — участливо подсказывает сухой голос за спиной, когда мешкаю, и мне вдруг хочется выбросить его в окно. Только для того, чтобы проверить, спустят или нет. Чтобы проверить, насколько сильно этот больной, отрастивший бородку козёл верит, что всё выйдет по его, если немного потерпеть меня здесь. Я бы даже рискнул, будь кругом глухая деревня или даже Штормградские порты. Я бы рискнул и здесь, если бы был один. Если бы я был один… Ловлю себя на том, что без конца только об этом и думаю. Думаю о том, что связан и никак из этого не выпутаться. Много лет назад, когда я ещё жил в этом доме, я боялся за себя. За своё лицо, руки и даже одежду больше, чем за кого-либо ещё. Теперь же, вынужденный сюда вернуться, я боюсь снова. Боюсь, что не успею вовремя обернуться или оскалюсь в неподходящее время. Бояться за себя было куда проще. Бояться за кого-то ещё — изматывающе и страшнее. Я думаю об этом не прекращая, думаю, шагая по длинному коридору до самого его конца, и когда добираюсь до нужной, недавно покрытой лаком по новой двери — тоже. Когда без заминки дёргаю за ручку и, шагнув внутрь, закрываю сразу же, чтобы остаться наедине с самим с собой и дав понять, что не нуждаюсь в чужой компании. Никаких слёзодавительных сцен не будет. Не на что тут пялиться. Куда припрятать свои скудные пожитки — тоже разберусь. Проворачиваю нехитрый замок, чтобы этот, которого уже как несколько лет на том свете обыскались, не вздумал подождать и заглянуть парой минут позже. Насмотрелся на его обтянутый кожей череп на месяц вперёд, и если и желаю видеть чьё-то лицо, то с этим оно не имеет ничего схожего. Никаких черт. Прикрываю глаза на миг, беру перерыв, будто разрываю тренировку или бой на два, и, выдохнув, прохожу вперёд. Первое, что замечаю, — это то, что запаха затхлости нет, второе — что стены не перекрашивали, а мебель там же, где и была. Мебель, из которой всего-то шкаф в полстены, стол с секретером, две прикроватные тумбы и комод. Ну и кровать с ростовым зеркалом, оправленным в тяжёлую резную раму, разумеется. Кровать тоже осталась прежняя. Двуспальная, стоящая по центру и с белым непрозрачным балдахином, тяжёлыми складками спускающимся с потолка. Медленно склоняю голову набок в приступе задумчивости и не могу припомнить, к чему мне была нужна подобная дрянь. Видно, желания производить впечатление другими способами в далёкой юности у меня не было. Против воли опускаю взгляд и упираюсь им в доски из тёмного дерева. Надо же, почему-то не ворсистые ковры. Может, настояла мать? Или, как смутно подсказывает память, я поджёг один из таких, будучи пьяным. Опрокинул зажжённую свечу и спалил ещё и шторы за компанию. Может, даже обжёгся? Наверное, нет. Это очень вряд ли. Сбежавшиеся слуги наверняка сперва бросились спасать самое ценное. Вспоминаю — и проблеваться тянет. И не важно, что не тошнит. Всё одно противно. Прохожусь кругом, оставляю рюкзак и плащ с краю заботливо застеленного покрывала и, особо не думая, меч на виду. Сдираю намотанную шкуру и, уперев остриём в натёртые до тусклого блеска половицы, прислоняю его рукоятью к боковине шкафа. Любопытно поглядеть, схватит кто или нет. То, что в комнату сунутся, — это как пить дать, а вот хватит ли глупости потянуть руки?.. Нарочно игнорирую зеркало, подле которого раньше мог торчать часами, и любопытства ради заглядываю в личную, полагающуюся только господам ванную комнату. И тут тоже всё выдраено до блеска. От каменной чаши до плиток, которыми уложены стены. Бруски мыла на подставках, пузатые бутыли с шампунями… Не хочется ничего касаться. Лучше уж по привычке облиться из бочки во дворе или в лесу помыться в ручье. Слишком сильно ощущение фальши. Кажется, только пальцы протяни к полотенцу — и то рассыплется. Хлопьями праха спадёт с медного кольца, на котором висит. Тут всё тоже белое. И оконная рама, и длинные, ни разу не жжённые свечи, которыми уставлен такой же уходящий в рыжину поднос. И раньше, наверное, было так же. Этого, хоть убей, в подсознании уже не нашарить. Собираюсь вернуться назад, заглянуть в шкаф ради того, чтобы скоротать время, как дверная ручка уже ванной комнаты оживает и проседает вниз. Мысленно чертыхаюсь, ругая себя за то, что не обратил внимания ещё и на эту, выкрашенную под цвет белой стены дверь. Уже шагаю в её сторону, чтобы настучать по набалдашнику никак не желающей отцепляться от меня трости, как замираю в двух шагах от цели. Голова, просунувшаяся в появившуюся щель, оказывается не седой и вовсе женской. Кучерявой, черноволосой и будто бы крайне любопытной. Заглядывает внутрь и, впившись в меня взглядом, тут же начинает тараторить с широченной, приклеившейся к губам улыбкой: — Господин Кацпар велел справиться, не желаете ли вы принять ванну? У меня с десяток секунд уходит на то, чтобы вспомнить, что высушенный старик, от которого я сегодня сбежал дважды, «господин Кацпар», а она уже бойко чеканит дальше. И всё больше и больше просачивается в комнатку, шире распахивая дверь. — Ещё он велел сообщить вам, что если вы желаете ещё чего-то, то все служивые люди этого дома в вашем распоряжении. Снова. И улыбается. Улыбается так заискивающе, что мне и её уже хочется пристукнуть. Просто за то, что таращится и лебезит, даже не понимая, с чего бы нужно. Так, на всякий случай. Невысокая, обряженная, как и все они, в светло-серое платье и передник потемнее. С забранными перекрученной косынкой волосами, из-под которой они торчат во все стороны непослушными пружинами. И будто бы не такая и молодая, судя по довольно заметным морщинкам и тому, как она сказала своё «снова». Опускаю взгляд на её теребящие передник руки, и они путают меня ещё больше. Заусенцы, обветренная грубая кожа. У тяжело работающих женщин не бывает нежной кожи, и кисти о её годах вообще ничего не говорят. Отмахиваюсь от этого, как от докучливой мухи, и решаю, что зря циклюсь на таких мелочах. — Желаю. Ухожу в комнату, и она ожидаемо тянется следом. Смотрит на мою спину и всё пытается зайти сбоку, чтобы заглянуть в лицо. Видно, не рассмотрела сразу. Или и вовсе не пыталась с ходу. Не заметила всех шрамов и теперь не может уйти из-за проклюнувшегося любопытства. Невольно хмыкаю и распахиваю дверцы шкафа. И, надо же, вешалка к вешалке. Рубашка к рубашке. Целая гора тряпья. Внизу видны голенища сапог и низких туфель. Сбоку — несколько неприметных тёмных брюк. И всё выглажено, перестирано вот будто бы только что. — Кто-то жил в этой комнате? — спрашиваю не оборачиваясь, и она тут же оказывается около моей левой руки. Невысокая, ниже Йена. Говорит чуть выше локтя: — Нет, господин. Это ваши вещи. С недоумением вытягиваю на свет крайнюю из вешалок и разглядываю кружевной накрахмаленный ворот. — Почему их не выбросили? Логичнее было бы и стены ободрать и саму комнату приспособить под что-то иное. К чему вообще держать комнату для того, кто никогда не вернётся? Для того, кому не рады? — Почему вообще всё как было? — Ваша матушка так пожелала. Вот оно, значит, что. Сначала позволила отдать, слова не сказала, когда указали на дверь, а после трепетно хранила старые тряпки в память о сыне. Безумно трогательно. Всё искупает. — А отец что? Этот-то с чего вдруг проявил такую широту души? Что ему было до чужих переживаний? Мог оставить ей мой портрет, но чтобы целую комнату и рубашки в шкафу? — Позволил ей. Она велела поддерживать здесь порядок, а после её кончины мы продолжили уже по привычке. И, как видно, не зря. Всё заискивает, перебегает уже по правую руку и пытается заглянуть в лицо. Всё пытается, но отросшие волосы как упали на правую половину, так и лежат завесой. Мне давно не мешает, а до остальных какое дело? Те, с чьим мнением я считаюсь, могут и сами отвести, если очень хочется. — Зря. — Поворачиваю вешалку ещё, чтобы глянуть на спинку и длину рукавов. Даже не верится сейчас, что эта тряпка действительно моя. Что когда-то была в пору. — Мне это только на нос и налезет. — Желаете попробовать? — Служанка оживляется и как-то слишком уж резво хватается за мою куртку. Сжимает рукав пальцами и дёргает за него вниз. — Помочь раздеться? Не соблюдает ни положенных церемониалов, ни расстояния. Слишком всё явно. Настолько, что мне чудится зубная боль, которой со мной не случалось очень много лет, да и уже случиться не может. Разжимаю её пальцы и отхожу назад, к кровати, так и не вернув рубашку в шкаф. — Мы с тобой спали? — спрашиваю прямо, не придумывая иносказаний, и она тут же меняется в лице. Принимается рассматривать показавшиеся носы своих туфель. Невольно скольжу по ним взглядом тоже. Серые и давно стёртые. — А вы не помните? — Голос сразу глуше с явным надломом. Голос будто при больном горле, только жалость меня не берёт. — Стал бы я спрашивать, если бы помнил? Мог бы и не переспрашивать — уже всё ясно, но раз уж ухватился за этот клубок, коли был идиотом, то, видно, пришло время расплачиваться. И иронично, что чаще я плачу не за пролитую кровь, а за глупости. — Мне едва семнадцать исполнилось, когда ты меня совратил, наобещав золотых гор, а после пропал. Вот, значит, что. Не удивительно, что ни её лицо, ни голос мне ни о чём не говорят. Вряд ли я бы вспомнил даже тогда, через три дня. — Ты ушёл, а меня отправили работать на скотный двор. Восемь лет я не могла вернуться в дом! — забывшись, переходит на обвиняющий крик, и я представляю, как долго она ждала и терпела, чтобы позволить себе его. Как долго она чувствовала себя обманутой и верила, что если бы не это, если бы господин, с которым она провела первую свою ночь, не покинул отчий дом, всё было бы по-другому. Смотрю на неё и теперь вижу. Вижу, что она моя ровесница или около. Только теперь тянет на все сорок. — И сейчас ты пришла для того, чтобы послушать мои извинения? — уточняю, чтобы быть уверенным в том, что понял всё верно, и оставляю вешалку рядом с рюкзаком. Делаю шаг вперёд и даже не знаю. Не знаю, что же такого я должен сказать из того, что думаю, чтобы после, ослеплённая собственной смелостью, не попыталась замахнуться. — Я был придурком, а ты — легковерной дурой. На этом и разойдёмся. — И это всё? Так в пол и смотрит. Так у него же и спрашивает, осипнув и встряхнув своими непослушными кудрями. Кудрями, в которых уже проглядывает седина. Вьётся серебряными нитями. — А что я должен сказать? Что мне жаль? Это неправда. Я тебя даже не помню. Остаюсь спокойным и не собираюсь врать. Не собираюсь обещать денег, которых у меня нет, и падать на колени в порыве ложного раскаянья. Вообще ничего не собираюсь. Только дождаться, когда же она уже поймёт, что ничего не добьётся, и оставит меня в покое. Не понимает, что это лучшее, что она и для себя может сделать: просто оставить меня в покое и продолжить жить свою жизнь. Не понимает и всё не уходит. Остаётся на месте, затягивая это всё. Не знает не то как сделать шаг, не то как заговорить снова. — Да ты… — спотыкается сразу же и, конечно, злится. Конечно, до злых, брызнувших из глаз слёз. Сколько их видела эта комната? Сколько девок было уволено и выдворено за городские границы благодаря мне? — Ты понятия не имеешь, как мне жилось после твоих обещаний! Ты!.. Замахивается всё-таки, и я без труда перехватываю её руку. Ей бы и роста не хватило, чтобы дотянуться до лица, — так только стукнула бы по груди, но не позволяю и этого. Слишком дерьмовый день вышел для того, чтобы побыть ещё и великодушным. Склоняюсь ниже, чтобы лицами вровень, и она, впервые глянувшая на меня не вскользь, обмирает. Она затихает и не пытается выдрать свою руку. Так и держит её стиснутой в кулак и смотрит во все глаза. На шрамы и прямо мне в глаза. Смотрит долго, не моргая почти, и, когда тяжело сглатывает и начинает дрожать, отпускаю её. Разжимаю пальцы по одному и отклоняюсь назад. — Я жду свою ванну, — напоминаю, и она, ожив наконец, бросается к двери. Дёргает за ручку, долго не может понять, почему же не открывается, а после, немного придя в себя наконец, отпирает замок и сбегает. Створка остаётся приоткрытой, и я захлопываю её сам, гадая, сколько же ещё обиженных явится меня навестить и решится ли какая из них воткнуть столовый нож в спину. *** Ничего не изменилось и в саду. В той его части, что примыкает к постройкам с крупной животиной и псарне. Бочки с водой стоят там же, где и стояли. Надо же, не развалились за столько лет. Огибаю их и, быстро глянув за спину, пригибаюсь. Луку, которого всё это время буквально силком пёр за собой, заставляю сложиться тоже и, протянув руку вперёд, ухожу прямо в невысокий, уже успевший порасти первой травой холм. Пальцы вместо холодной земли загребают пустоту и теряются в ней же, увязая по локоть. Протискиваюсь сквозь плотную, с годами не потерявшую своих магических свойств преграду и вместо тёмной улицы оказываюсь в таком же тёмном коридоре. Мы оба оказываемся. Осматриваюсь с секунду, принюхиваюсь к запаху сырости и запустения и напоминаю себе, что это всего лишь старое крыло. Не склеп, как нашёптывает мой внутренний голос. Голос, который напоминает ещё и о том, что у меня с собой даже самого паршивого ножа нет. А к мертвецам как-то не принято соваться с голыми руками. Эта часть дома будто бы действительно умерла. Примыкает к остальному, но широкие двойные двери заперты с той, внутренней, стороны, и сюда никому больше нет хода. Ни для гостей, ни для слуг, что наверняка и не рвутся в эти мрачные коридоры и комнаты. Наверное, ещё с кухни и через подвалы можно пройти, но я решил, что лучше наверняка тем ходом, о котором я помню и когда-то пользовался не раз. Глаза привыкают к темноте почти сразу же, но я всё ещё остаюсь на месте. Присматриваюсь и всё жду чего-то. Может быть, звука голосов?.. — Да куда ты меня тащишь?! Не этого рассерженного голоса, хозяин которого весь вечер кипит, как оставленный на огне котелок. Злится и вот-вот перестанет сдерживаться. Что же, пусть хотя бы вопит там, где его никто не услышит. Разминаю шею и, так и не отпустив чужого предплечья, шагаю вперёд, переступая через складки на ковровых дорожках. Лука не вырывается, и потому шипение в спину считаю вполне возможным перетерпеть. Собираюсь его игнорировать и дальше, пока не доведу до конечной точки этого своего «тащишь», и уже там и поговорим. Пока озираюсь по сторонам и вслушиваюсь в тишину. Но, видимо, крыло действительно было заброшено, и если тут кто и разгуливает по темноте, то только сквозняки и призраки. И сейчас и первые, и вторые спят где-то в темноте. Может, вторые готовятся очнуться ближе к полуночи. Может, их и вовсе здесь нет. — Так. Всё. Стоять. — Лука освобождает своё предплечье и даже делает шаг назад. Ему плевать на все эти пыльные гобелены и висящие по стенам полки. У него так кипит внутри, что странно, что цепляется левой рукой за подвязь, а не замахивается для того, чтобы врезать мне. Знаю же, что весь вечер сдерживался. — Если это не какой-то тайный ход в твою спальню, то я отказываюсь по нему идти. Тихо психует и пытается отшутиться. Пытается решить всё привычным способом, и, к моему неудовольствию, приходится признать, что на этот раз не выйдет. На этот раз всё немного сложнее. — Не в спальню. — А куда тогда? Даже в темноте различаю его расширившиеся зрачки и не знаю, хочется ли слабенько стукнуть за упрямство или чего-то другого. Чего-то другого, что он может принять за слабость и уговоры и начать выступать ещё больше. — Просто в дом. Пока придерживаюсь нейтрального тона и жду, когда его прорвёт. Толком не разговаривали, я не видел комнаты, которую им отвели, и успел только в двух словах бросить, почему мы остаёмся внутри. Почему не за пределами города и самого поместья. И расширившиеся глаза смолчавшей княжны мне аукались весь вечер. — И зачем мне его знать? Лука пока сдерживается. Даже не попробовал залепить мне или порезать посреди двора. Иногда мне даже приходится напоминать себе, что он куда умнее, чем я порой думаю, но вспыльчивый. Он довольно догадливый и умеет просчитывать наперёд. Таить свои обиды умеет тоже. Поэтому и решил разобраться с новой из них сразу, а не ждать, пока начнёт нарывать. — На всякий случай. Пячусь спиной, и он нехотя следует за мной, помахивая левой рукой. — На какой такой «всякий случай»? — вторит, подстраиваясь под мой голос, и вдруг бросает все свои ухмылки. Не прячется за ними, должно быть, уставший с дороги и от того, что успел накрутить в своей голове. — Ты не договариваешь. Ты очень сильно не договариваешь. А меня предельно бесит, когда ты так делаешь. Чуть ли не пальцем мне грозит, и я ловко перехватываю его взметнувшуюся вверх руку. Сжимаю поперёк кисти и за неё же и тяну вперёд. — Идём. Поговорим в гостиной. В пыльной, старой и такой же грязной, как и коридор. Но, возможно, там остались какие-то диваны. Возможно, если уложить его на один из них, то перестанет тихо ненавидеть меня и выскажет всё, что бурлит внутри, и успокоится. Ему не помешает. — Ну если мой господин настаивает… Изображает лицом чёрт-те что, и я дёргаю за руку посильнее. — Не кривляйся. — Не могу — я на тебя злюсь, — говорит будто что-то сверхсекретное и ещё больше бесится, когда я в ответ сообщаю, что знаю. — Ну так, может быть, я тогда пойду? Раз ты всё знаешь? — улыбается как больной и вот-вот не удержит себя в руках и бросится. Вот-вот сорвётся и выскажет мне всё, что думает. И то, что придумает по ходу тоже, выскажет. — Негоже слугам шастать по господскому дому. Собирается поклониться, а мне так и хочется отереть лицо. Хочется прикрыть его ладонью и сделать вид, что я его не вижу. — Я же всё сказал… — О да, ты сказал, — соглашается и никак не расстанется с этой своей скользкой улыбочкой. Никак не перестанет тянуть губы и обвинять меня. И нисколько ни прозрачными намёками, ни взглядом. Его жжёт изнутри, и это лезет наружу. Его бесит то, что я сделал то, что посчитал нужным и не посоветовался. Его бесит каждая мышь в этом месте и комната прислуги. — И мы с тобой не согласны, но кого это волнует, правда? И снова оскал. Снова показная доброжелательность. Выдыхаю и готовлюсь к тому, чтобы быть терпеливым. Готовлюсь уговаривать и убеждать. Потому что иначе никак. Потому что для этого я и привёл его сюда. Чтобы успокоился и ничего не выкинул, извратив всё больше, чем оно есть в своей голове. — Не ты ли был готов на всё что угодно, чтобы вернуть себе руку? — напоминаю, сделав первый шаг в его сторону, и замираю, ожидая реакции. С ним порой как с гадюкой. Никогда не знаешь, вцепится или нет. — Так почему ты на стену лезешь теперь?! — Потому что! Всё-таки вцепится. Срывается на крик и сам подскакивает тоже. Странно, что единственную, сжатую в кулак руку всё ещё при себе держит. — Потому что вот это вот всё, и ты… — не находится со словами и замирает вдруг. Не знает, как объяснить, и только зло и глубоко дышит. Сверкает глазами в темноте и колеблется. Не то колоться, не то всё-таки врезать мне уже. Делает глубокий выдох и выбирает первое. — Это всё вокруг было твоим. Поступает как взрослый человек. Неужто княжна его тоже покусала и это работает в обе стороны? Пытается объяснять мне что-то, а сам чуть ли не вздрагивает от отвращения к себе. Ощущает себя слабым. Ощущает себя тем, над кем вот-вот посмеются. — У тебя была эта жизнь. Что, если ты вдруг захочешь, если ты вдруг поймёшь, что… — Посмотри на меня. — Хватаю его за лицо, сжимаю голову двумя ладонями и заставляю глядеть прямо в глаза. Знаю, что не увернуться ему. Не отпихнуть. Знаю и хочу, очень хочу быть услышанным. Не бороться ещё и с ним. — Всё, чего я хочу, — это закрыть печать и надрать тебе задницу без поддавков. На этом мои желания на ближайшее время заканчиваются. Сначала пихает меня в грудь, а когда ничего не выходит — ни замахнуться нормально, ни вырваться, — сдувается и становится миролюбивее. Успокаивается немного и расслабляется. Хмыкает и, вместо того чтобы драться со мной, напротив, хватается за край пока все ещё старой, не застёгнутой до верха рубашки. — Кишка тонка у тебя мне задницу надрать. — Проверим, — отпускаю его с небрежным кивком и шагаю дальше по коридору. Насколько я помню, тут уже совсем недалеко. — Уткну тебя носом в грязь на глазах у всех. Вот будет потеха, — бурчит мне в спину и, должно быть, не собирается останавливаться вовсе. — Может быть, это будет настолько позорно, что эта мышь хорошенько подумает и разорвёт помолвку. — Перестань. Кому и следует ревновать, так это мне, — отмахиваюсь, даже не оборачиваясь, и даже не знаю, «мышь» увижу завтра или не «мышь». Я вообще не представляю, какая она, и не то чтобы собираюсь представлять. — Да ну. С чего бы это? — удивляется совсем по-настоящему, и мне даже хочется умилиться этому. Так злится на меня, что не подумал о самой очевидной причине для злости и ревности. Останавливаюсь перед двойными притворенными дверями, оглядываю пыльные круглые ручки и тянусь к одной из них. — Потому что ты с ним, а я тут один. Тяну створку на себя, а Лука молчит ещё какое-то время. Осмысливает, просачиваясь следом за мной. — Значит, ты так на это смотришь, — подытоживает и походя осматривается. Останавливается около давно умершего, не помнящего пламени камина и глядит на покрытые паутиной картинные рамы со смазанными потемневшими изображениями. Всего четыре. И пара пустых подсвечников по бокам. — А как ещё? — спрашиваю только для того, чтобы повернулся, и сам направляюсь к одному из оставшихся на своём месте узких диванов. Оцениваю слой слежавшейся грязи на задубевшей накидке и стаскиваю её на пол прежде, чем сесть. — Перестань. Тебе тут вообще бодаться не с кем. Не дёргайся и не дёргай Йена зазря, — прошу, а не приказываю, смягчившись, но он мотает головой, будто отсекая, и, наконец, отступает от камина. Косится на выходящие в заросшую часть сада окна и поднимает взгляд на потолок. Делает вид, что приценивается к потемневшей и совершенно не интересной ему люстре, прежде чем заговорить вновь. — Мне один чёрт всё это не нравится. Все эти люди, дом, даже розовые кусты в саду. И вообще, куда мы пришли? — Я когда-то водил служанок в эту часть дома. — Приподнимаю кисти рук, которыми опираюсь на диванную спинку, и наконец-то получаю ехидный, вспыхнувший заинтересованностью взгляд в ответ. Может быть, устанет уже хватать меня и позволит немного погладить не против шерсти? — Иногда в свою спальню, минуя коридор. — Чтобы они подоткнули тебе одеяло? Заинтересованный, подходит ближе и толкает меня в колено своим. Цепляется рукой за подвязь и вроде бы успокаивается немного. — Вроде того. — Так ты меня привёл сюда, чтобы трахнуть? — уточняет и, опустив взгляд, медленно отодвигает мою ногу своей. Приближается, пока не коснётся сиденья, и не нависнет, опёршись ладонью о спинку около моей головы. — Как какую-то служанку? — понижает голос до откровенно заинтересованного, и у меня не выходит не улыбнуться. И не коснуться его тоже не выходит. Ладонь сама ложится на чужое бедро и будто бы задумчиво поднимается вверх. До продёрнутого в шлёвки ремня. — Хотел показать портреты своих родственников со стороны матери. — Приподнимаю брови и пальцами добираюсь до увесистой тусклой пряжки. Касаюсь её и откидываюсь назад сильнее, вытягивая шею. — Служанки делали вид, что их это впечатляет. — Да ладно. Серьёзно? — Лука не очень-то старательно пытается показать, что удивляется, и шагает вперёд. Забирается на сиденье обоими коленями, но пока держится наверху, не садится на мои ноги. — Что же, давай посмотрим, — соглашается и даже поворачивает голову к камину. Нарочно задирает её так, чтобы можно было потянуться и провести по оголившейся шее, и будто бы не замечает вторую мою ладонь, снова скользнувшую на его бедро. Любуется едва заметной из-за грязи позолотой на рамах, как же. Прищурившись, оценивает наряды изображённых на полотнах людей. Что до лиц, то я сам не поднимался взглядом ни до одного из них. Лука интересует меня больше изображений размытых призраков. Лука, который перебирается ладонью на моё плечо и вдруг вцепляется в волосы. Дёргает за прядки и оказывается куда ближе, чем был секунду назад. — Я с ума схожу от одной мысли, что ты можешь просто разлюбить меня, — почти в лицо мне выдыхает и грудью приваливается к груди. Не нависает больше, а всем весом на мне. Не нависает, и я могу обхватить его за пояс. Притянуть ещё. — Что я перестану быть нужен тебе потому, что ты когда-то был другим. Я-то никогда не был, понимаешь? Он никогда не был соплёй и мямлей. Он никогда не боялся ран и запачкаться. Он боится, что я, проведя пару ночей среди некогда привычных интерьеров, вдруг вспомню, каково это — кривить рожу при виде чего-то попроще. Боится, что захочу остаться. И кто ещё тут глупый? Он или Йен? — Я не помню, как это — быть другим. — Глажу его по спине и левой стороне лица. Успокаиваю, прикасаясь и слежу из-под опущенных ресниц. — А даже если бы и хотел, мне никто не позволит. Дёргает головой, пытаясь сбросить мою ладонь, и упрямо твердит своё: — Скажи, что не хочешь. Скажи мне, что не хочешь быть таким, как раньше, и дом действительно только предлог. Что ты не хочешь… — Я не хочу, — перебиваю его и говорю то, что он хочет услышать. Спокойно и вполголоса. Убеждаю его и всё не верю, что он действительно может опасаться подобной глупости. Что после всего его может заклинить на такой ерунде. Его, теперь упорно отводящего свой взгляд. — Довольно уже истерик, повернись сюда. Обнимаю, выпрямляю свою спину, двигаюсь к краю, чтобы было удобнее, а он, упрямый, отталкивает моё лицо и тут же стучит пальцем по подбородку. — Мы не доспорили, — возражает так, будто это весомая причина, и я тут же стряхиваю его пальцы. — Потом доспорим. Хмыкает и по новой хватается за мои волосы. — Тоже можно, — соглашается, больше не ввязываясь в словесную драку, но вместо того, чтобы потянуться к губам, горбится и упирается в висок своим лбом. Замирает так на какое-то время и просто держится близко, большего и не ожидая. — Как там княжна? — спрашиваю вполголоса и не то чтобы не догадываюсь, каким будет ответ. Йена я видел за вечер дважды. Когда провожал в отведённую им комнату и сейчас, уже спящим, когда пришёл за этим вот. За этим вот, который просто не вырубился бы ни за что. Слишком бурлит. — Спит. — Лука дёргает плечом, будто показывая, что не понимает, что мне от этого вопроса, понятнее что-то стало? И выпрямляется, чтобы снова заглянуть в моё лицо. — Такой поникший. Безумно жаль, что нельзя его утешить. И смотрит дальше, уже из-под опущенных век. Нарочно отклоняется ещё. Нарочно напрягает спину, опираясь на мою ладонь. — Не дразни меня, — предупреждаю и борюсь с желанием погрозить указательным пальцем. Его это рассмешит только. Не впечатлит ни черта. — А то что же иначе? В голосе — живейший интерес, а пальцы, что так и лежат на моей шее, сжимаются чуть сильнее. Горячие, ловкие пальцы, выдающие нетерпение своего хозяина. — Ничего не получишь, — угрожаю в шутку, но Лука тут же согласно кивает. И перехватывает мою вторую, скатившуюся с его шеи ладонь своей, пока всё ещё единственной. — Но и ты тоже, — напоминает и сжимает кисть поперёк фаланг. И не то делает вид, не то действительно сейчас не замечает. Не замечает, что я поглядываю на его правую руку. На тёмную подвязь, благодаря которой она держится прижатой к груди. — Ничего и никого. Не. Получишь. По слогам. Нарочито раздельно. Глядя на мои губы и кривя свои. Каков же засранец. Тихо радуется, что не одному ему тут не нравится. Радуется, что не одного его всё бесит, и дерьмово тоже не одному. Был бы я вообще здесь, если бы не его рука? Если бы его у меня просто не было? Вряд ли бы вообще нашли среди бесконечных лесов и глухих полудиких селений. А если бы и нашли, то не притащили бы. Нечем было бы манипулировать. Это сейчас у меня благодаря чужим проблемам такая куча интересов. Медленно справляюсь с узлом на чёрном платке, и правая непослушная кисть Луки проседает вниз под собственным весом. Опускается и ложится между нами, всё ещё замотанная в кусок тряпицы. Вытягиваю её, откладываю в сторону и жду, что он скажет что-нибудь. Может, возмутится или выплюнет очередную остроту. Я жду, а он только молчит и смотрит. Сначала вниз, а после, нахмурив лоб, на меня. Горбится сильнее и кренится вперёд. Будто собирается падать. Будто ему есть куда упасть. Обхватываю за пояс, притягиваю к себе и выпрямляюсь. Встаю так быстро, что едва успевает ухватиться ногами за пояс и рукой за шею. Встаю только для того, чтобы тут же опуститься вниз и уложить его спиной на пыльное, скинутое не так давно покрывало и посеревший ковёр. И, надо же, никакого сопротивления в ответ. Ни попытки ударить, ни рассерженных причитаний о том, что он обижен, а я, бессовестный кусок дерьма, могу идти на хер. Ничего из этого. Напротив, одна покорность и попытки уцепиться как можно крепче. Притянуть ближе. Одна покорность… или видимость. Улучив секунду, хватает зубами за плечо так, что прошивает до кончиков пальцев, и даже не думает отпускать. Нарочно делает только больнее и жмётся ближе, не позволяя мне выставить руку и перенести на неё часть веса. Нарочно укладывает на себя, и будто вцепившийся насмерть клещ. Не дышит сам и не даёт мне. Отпускает спустя вечность, откидывается назад, устраивается затылком на сбившемся складками ковре и нарочито небрежно касается языком уголка рта. Проверяет, пустил кровь или не вышло. Проверяет и недовольно цокает. Не прокусил-таки. Не смог продавить зубами и кожу, и рубашку. Пока ещё мою, а не пошитую специально для готовящегося фарса. Пока только мою, а не заимствованную с чужого плеча. Сам он тоже без куртки, как и был в отведённой им комнате, когда я его выдернул на улицу, и теперь ждёт, что же дальше. Что же будет после того, как цапнул. Накажу как-нибудь или нет?.. И глаза чуть ли не светятся в полумраке. Даром что не кошка. Даром что просто серые. Полюбовался бы, да ещё раз ухватит, если буду медлить. Если не буду, то укусит тоже, только позже. Выбираю второе и, вместо того чтобы причинить что-нибудь, заставить зашипеть или стискивать кулаки, просто накрываю его рот своим. Иногда сложно. Заставлять испытывать боль. Иногда хочется другого, а если Луке — нет, то пусть потерпит. Целую его и ощущаю привкус крови на губах. Едва-едва. Целую его, прижимая к полу, и жалею, что пока нельзя увести наверх. В свою старую спальню. Посмотреть на него не на голых досках или в крови, а среди светлых стен и белых простыней. Красивый. Ему было бы к лицу, и ко всему прочему тоже. Прикрывает глаза, и я делаю то же самое. Соглашаюсь на негласную передышку и наслаждаюсь моментом. Подталкиваю свою руку ему под голову, второй обнимаю, приподняв над полом, и будто бы и не с ним вовсе сейчас — таким кажется податливым. Целует в ответ, ласкается, растёкшись по ковру, и будто бы и не думает о том, как улучить момент и ударить. Целует, едва ощутимо прихватывая за губы и охотно подстраиваясь языком под движения моего. Как расплавленный воск, и оттого только интереснее. Я не жду, что выкинет что-нибудь, но знаю, что сделает это. Знаю, что потерпит мои нежности и в итоге не выдержит и всё испоганит. Перевернёт всё так, как нравится ему, и меня тоже заставит. Выгибается сильнее, давит лодыжкой на моё бедро, пихается каблуком сапога и, боднув, ударив в лоб своим, высвобождается. Смотрит, и замечаю, как уголок его обозначивших чуть ярче губ ползёт вбок, складываясь в ухмылку. — Продолжим в том же духе — и один из нас точно умрёт от старости, — выдыхает мне в лицо и левой рукой требовательно дёргает за ремень там, где получается до него дотянуться. — Или я усну, так ничего и не дождавшись. — А чего ты ждёшь? — Увлекательного рассказа про рамы на стене, конечно же. Ты не за этим меня привёл? И смотрит удивлённо и даже будто бы испуганно. Распахивает и глаза, и рот. Будто бы собирается краснеть, как впервые оказавшаяся на лопатках девица, и не перестаёт тянуть за пряжку, которую нащупал пальцами. Выдыхаю, закатываю глаза. Отстранившись, встаю на колени и в приглашающем жесте протягиваю ему свою раскрытую ладонь. Лука хмурит брови, думает, принимать её или нет, и в итоге решает, что, наверное, ничего страшного. Можно вложить пальцы, раз так вежливо предлагают. Как только делает это, дёргаю его на себя и рывком заламываю руку, заставляя перекатиться на бок. Давится выдохом от неожиданности, и ещё раз, когда не церемонясь кручу его уже двумя ладонями и ставлю на четвереньки. Вспомнил про мою родню? Сейчас я их познакомлю. Отпускаю его кисть для того, чтобы ему было на что опираться, и хватаюсь уже за растрёпанный и ещё даже не просохший полностью хвост. Странно, что ещё не нацеплял пыли. Странно, что успел привести себя в порядок с дороги. Йен наверняка требовал ванну первым. Вряд ли им предоставили сразу две и по личному слуге. Сжимаю кулак сильнее и тяну тоже. Заставляю запрокинуть голову и игнорирую то, что кренится на правую сторону. Совсем немного. — Смотри… — Прижимаюсь к нему сзади и, пригнувшись, едва не ложусь на спину, чтобы быть поближе. — Первый — моего прадеда. Говорят, важный был человек. Не помню должности, которую он занимал. — А имени? У него даже голос иной стал. Его голос подрагивает, он словно уже сорванный и вот-вот и вовсе скатится на шёпот. Не перечит мне и действительно смотрит куда велено. Смотрит и подаётся назад, вжимаясь в меня своей задницей. — И имени не помню. Черт лица, съеденных тленом и наслоившейся грязью, тем более. Уцелели лишь очертания рук и вычурных широких рукавов. Перевожу взгляд на следующую раму и ладонью левой, свободной до этого времени, оглаживаю всё ещё слишком выступающие рёбра. Спускаюсь ею по его боку к тазобедренной кости и там и оставляю, не торопясь расстёгивать его штаны. — На втором уже моя прабабка. Про неё я сейчас помню ещё меньше, чем про деда. Не то Марта, не то Матильда… Неплохое ей нарисовали ожерелье, правда? Чёрные пятна сплошь и кое-где проглядывающие пятна краски. Чёрные пятна, из-за которых едва виднеются зелёное платье и шея, украшенная не то рубинами, не то чем-то иным. Тоже наверняка уже не разобрать. Цвета поблекли. Грани стёрлись. Но Луке на это плевать. — О да, — Лука покорно соглашается со мной и не дыша всё глядит вверх. Ждёт, когда я окончательно разберусь со всеми застёжками и окажусь в его штанах. — Я бы польстился, будь оно настоящим. — Оно настоящее. Может быть, всё ещё где-то в этом доме. Пытается обернуться, заинтересованный, но не разрешаю, предупреждающе потянув за волосы, и ничего не выражающим голосом спрашиваю: — К следующей? Он хмыкает и немного сдавленно, видно, из-за ворота рубашки, давящего на горло, выдыхает: — Давай. Киваю на третью и, расправившись со всеми застёжками, оставляю расслабленную ладонь на его животе. Чуть ниже, чем на животе. — На этой уже должен быть дед, отец матери. Покорно смотрит куда следует и даже делает вид, что различает чуть больше, чем ничего, в темноте. Покорно игнорирует мои пальцы, холодящие кожу, и это становится забавным. Вести светские беседы, держа его согнутым. — Почему полотно так выгорело? Действительно, несмотря на пыль, видны светлые, почти до жёлтого доведённые пятна, хаотично разбросанные по всему холсту. И это бы показалось мне странным. Несомненно показалось бы, смотри я на него при других обстоятельствах. Сейчас же просто плечами жму и возвращаю вопрос назад: — Откуда же мне знать? Кивает, насколько может, и спрашивает об ещё одной. Самой не побитой временем из всех. Грязи только насело, но это так, это почти не в счёт. — А последняя? Кто на ней? «Кто на ней?» — мысленно повторяю вопрос и сам какое-то время смотрю на картину. Проверяю, чувствую ли что-нибудь вообще. В итоге решаю, что нет. — Мать. Лука невнятно хмыкает и ведёт шеей, будто качая головой. Рассматривает и задаёт весьма ожидаемый вопрос: — Представишь меня ей, любимый? Прохожусь взглядом по полотну ещё раз и оцениваю изображение на предмет сходства. С тем собой, которым был раньше, до того, как поналипло всякого чёрного. И ни капли его нет. Ни капли с тем, что я помню. Светловолосая, небольшая, с близко посаженными глазами и пухлыми губами. На кого вообще должен быть похож я? На своего таинственного, накуролесившего и смывшегося папашу? Качаю головой и отгоняю прочь все ненужные мысли. Мы тут вовсе не для того, чтобы копаться в прошлом и испытывать какие-то сожаления. Отнимаю руку от его живота и широким жестом оглаживаю не такую уж и широкую, подрагивающую под рубашкой спину. Прохожусь ладонью от топорщащегося ворота и до расстёгнутого брючного ремня. Надавливаю на поясницу. — Именно это я и делаю, — соглашаюсь с ним и не торопясь оголяю его задницу, — любимый. Лука хмыкает в ответ и оборачивается, стоит мне отпустить его волосы для того, чтобы взяться обеими пятернями за его бёдра. Потянуть на себя ещё, будто бы примериваясь. — Как же сильно ты на неё обижен. Забавно. С чего бы ему сделать такой вывод? Тяну его на себя ещё, покачиваю на коленях и шаткой левой ладони и решаю, завалить его на грудь или пока нет. — Не больше, чем ты на свою. Улыбается мне через своё плечо и вскидывает бровь: — Нельзя быть обиженным на ту, которую не помнишь. И будто бы само ехидство, надо же. Всегда невозмутим, как его ни загни. Что с ним ни делай, не возразит. Любую глупость и откровенную дрянь поддержит. Чудо, насколько испорчен. Чудо, что, несмотря на это, умудряется порой принимать действительно правильные, а не только выгодные, решения. Глажу его по спине ещё немного, задираю рубашку до рёбер, поглядываю на выступающие кости и смаргиваю всю досаду. Плевать, что тощий, — вредным и испорченным от этого меньше не становится. Подхватив под живот тяну на себя ещё. Выпрямляю, ставя на колени, и прижимаю лопатками к своей груди. Тут же охотно падает своим затылком на моё плечо, запрокидывает голову и, накрыв своей левой мою, обнимает себя ею. Стискивает, насколько получается, сильно, и не раздумывая помогаю ему второй. Зажимаю будто в кольцо и ослабляю его, только когда сорванно выдыхает. Нехотя и тут же заскрежетав зубами. Заставляю его забыть о досаде, потянувшись пальцами правой руки вниз и сжав его член от головки до середины уже безо всяких предупреждений. Вздрагивает, льнёт сильнее и кидает быстрый взгляд. Опускает его тут же и следит за моими пальцами. Наверняка многого и не различает в полумраке, но хватает и того, что есть. Расслабляется, растекаясь по мне, и руководит моей левой своею рукой. Гладит ею свой живот через рубашку, водит по едва ощутимым сквозь плотную ткань соскам и неловко стискивает один из них. Пытается сжать моими пальцами. Делаю так, как он хочет, и повторяю движение и внизу тоже, второй ладонью. Грубо и на сухую. Мучительно, должно быть. Очень по его. Не жалуется уже, что медленно, — напротив, будто нарочно сам притормаживает, чтобы растянуть всё, и недовольно шипит, когда я забираю у него свои пальцы, почти было дотянутые и уложенные на подрагивающее горло. Шипит, корчится, выкручивает шею, чтобы недовольно зыркнуть на моё лицо, а я отвлекаюсь только для того, чтобы забраться в карман. Мне нужно достать кое-что, чтобы продолжить. Кое-что, прихваченное специально для него. Чтобы поутих немного и не злился. Или, напротив, злился ещё больше, только уже не сдержанно и через ядовитые ухмылки. Пальцы наконец нашаривают вытянутый стеклянный флакон размером не больше, чем те, что используют для разлива духов, и прижимают его к чужой груди. Прямо к солнечному сплетению. Лука тут же опускает подбородок и, я готов спорить, вскидывает бровь. И на языке у него уже с десяток насмешек. Опережаю его и почти прошу, без повелительных ноток: — Открой. Почти прошу, а сам начинаю двигать пальцами замершей правой. Начинаю гладить его, царапать ногтями внизу и покручивать оголившуюся головку. Давить на неё и заставлять его шевелиться. Заставлять его слышать меня и кусать губы. И быть сговорчивее. Помнить, зачем он тут вообще, со спущенными штанами. Сглатывает, прикрывает глаза, затылком ведёт по моему плечу, очертив какой-то странный полукруг, и подчиняется после. Легко выдёргивает вытянутую пробку и тут же фыркает, проведя тыльной стороной кисти по носу. Запах действительно едкий. Коричного масла, гвоздики и ещё невесть чего. Запах такой, что тут же царапает глотку и хочется чихнуть. Не жду комментариев и молча выплёскиваю часть жидкости на свои продолжающие сжимать его снизу пальцы. В момент всё становится насыщеннее, чудится даже, что сама рука, неторопливо растирающая эту вязкую дрянь от основания его члена до головки, горячеет. Осторожно отставляю склянку, тут же ослабляю ворот его рубашки, распустив завязку, и тяну вверх. Охотно помогает и, выкрутившись, отталкивает меня. Снова падает на спину и спинывает один сапог о другой. Раздевается полностью и принимается за меня. Одной рукой больше мешает, чем помогает, но справляемся быстро. Справляемся, оголив верх и расстегнув застёжки на штанах. Дальше шипит, ругается и, махнув рукой, тянет на себя, дёрнув за волосы. Едва не цепляю склянку локтем и успеваю поймать в последний момент. Успеваю поймать, схватить, сжать её в ладони и, задержавшись на миг над ним, облить его этой дрянью. От кадыка и до паха. Густые тёмные капли попадают даже на подбородок, но ничего ляпнуть не успевает. Ни послать, ни ударить. Целую его сразу же, собираю эту липкую густую горечь языком и тут же пальцами по его телу. Размазываю по груди и животу и мимоходом, где дотягиваюсь, оглаживаю и ладонями. Нажимая, царапая и ощущая. Убеждаясь, что он действительно со мной в этом месте. От запаха начинает кружиться голова. Очень резкий, приторно-сладкий, но так даже начинает нравиться. Так прекрасно подходит для того, чтобы сдобрить основное блюдо. Совсем не сладкое и зачастую, напротив, приправленное солёной кровью. Кусаю его, вспоминая про этот самый солёный привкус, заставляю выгнуться всего, задохнуться и терпеть. Терпеть, сжав единственный послушный кулак, а сам, сцеживая несколько капель крови и растирая их языком по нёбу, размазываю эту липкую дрянь между его ногами. Больше лапаю, больше просто касаюсь и прохожусь пальцами по бёдрам и жёстким ягодицам. Ощущаю все его кости пальцами и нажимаю на каждую. Глажу, раз за разом проходясь вверх-вниз, от копчика до головки, и в этот раз не жду того, что заговорит. Не жду его болтовни. Напротив, делаю всё, чтобы не позволить ему трепаться. Не отпускаю ни на секунду, кусаю, и кусаю, и кусаю… пока не заскулит. Пока не схватит за волосы и не попытается оттащить в сторону. Мокрый, дрожащий и каменный под моими пальцами. Встречаемся взглядами, и его такой рассредоточенный, такой блуждающий и будто потерянный, что мне хочется просто чудовищно. Взять его прямо сейчас. В это самое мгновение. Вставить и смотреть. Смотреть и ждать, изменится ли что-то в зрачках или нет? Станет ещё более растерянным? Мне хочется просто чудовищно… Давно и всегда. Мне хочется заставить его кричать, но без привкуса боли. Мне хочется… Пытаюсь склониться снова, чтобы поцеловать уже нормально, ласково и не торопясь пройтись языком по алым, истерзанным мною же губам, как останавливает меня. — Погоди… — Едва дышит и мотает головой. Болтает быстро-быстро. Удерживает с трудом, и если дёрнуться, то пряди просто выскользнут. Замираю и жду. Жду на вытянутых руках. — Погоди… Я кое-чего хочу. Сделаешь для меня? Вместо слов поднимаю правую бровь, и он улыбается как абсолютно больной. Как сбрендивший от палящего солнца или опиатов. Он улыбается мне так широко, что кажется, ещё немного — и порвал бы уголки рта. Хватает меня за макушку увереннее и давит на неё, понукая опуститься вниз. Давит, и это не вяжется у меня. Не вяжется с его безумным оскалом. — И только-то? — спрашиваю осторожным шёпотом, покорно откатываясь на ладонях и мимоходом касаясь его ключицы уголком рта. — Это всё, чего ты хочешь? — Хочу вспоминать, как упирался членом тебе в глотку, каждый раз, как буду видеть ту девку. — Едва с клыков яд не капает, а взгляд всё такой же. Шальной и будто бы даже беспомощный. Ему так погано сейчас, что даже не пытается скрыть. Так горько, что, как бы ни кривился, только больше наружу лезет. Лезет то, что его жрёт. — И ваши трогательные невинные поцелуи. Ревнует, идиот. Ревнует, как не ревновал к Йену. Или же я только так думал? — Не будет никаких поцелуев, — обещаю и касаюсь правой, почти недвижимой стороной рта его груди. Спускаюсь чуть ниже и шрамом прочерчиваю линию рядом со сжавшимся от прохлады соском. Собираю губами сладкие размазанные капли. И смотрю на него, нахмурив лоб. Смотрю в его глаза. Жду, пока, помедлив, кивнёт и вопьётся взглядом в потолок, устроившись на складке ковра. — Это хорошо. Иначе… Скатываюсь ниже и ниже. Солнечное сплетение. Рёбра, впалый живот, и вдруг снова остановившая меня, ухватившая за подбородок на этот раз рука. — Ты… Ты знаешь, что иначе. Не отвечаю, склонив голову, прикусываю его пальцы, жду, пока с шипением отпихнёт меня, и, сжав его бёдра по обе стороны, прерываю этот поток ненужных угроз. Шипит, когда насаживаюсь ртом на его член, и стонет, когда выпускаю из него. Выгибается, и я охотно помогаю ему, придерживая ладонями под бёдрами. Бормочет что-то совсем негромко, сгибает левую ногу в колене, позволяя мне быть ещё ближе, и снова, будто рефлекторно, цепляется за меня. Хватается за плечо и сжимает его. А я будто заново вспоминаю, что ему нравится. Как его нужно ублажать ртом, чтобы дрожал и забывал сделать выдох. Я пробую всё. И едва-едва его касаюсь, обвожу очертания головки языком, почти не пускаю внутрь рта и, напротив, ощущая вкус коричной дурманящей горечи, задерживаю дыхание и пропускаю в глотку. Я пробую всё и заигрываюсь настолько, что в какой-то момент мне кажется, что он не дышит. Не издаёт не единого звука, но, остановившись и замерев, можно расслышать стук сердца. Можно убедиться в том, что действительно здесь, и продолжить, удобнее облокотившись на его согнутое колено. Одной рукой на колено, а второй, будто припоминая все те разы, когда он поступал так со мной, сжать за яйца, потягивая и прижимая их к стволу. — Ну что же ты молчишь? — спрашиваю вполголоса, когда в очередном беззвучном крике распахивает рот и выгибается, запрокидывая голову далеко назад. — Скажи мне что-нибудь. Сглатывает, расслабляет так и не отцепившиеся от моего плеча пальцы и тут же сжимает их обратно. Выдыхает, используя эту передышку, и радует меня, флегматично помотав головой: — Ты берёшь в рот на глазах у всей своей родни. Хмыкаю и, перед тем как ответить, проверяю, насколько всё плохо со рвотным рефлексом. И, надо же, по прошествии лет он ко мне так и не вернулся. Должно быть, отмер за ненадобностью вместе с брезгливостью. Лука отзывается полустоном, которые, я уверен, нарочно сдерживает, бросив себе негласный вызов, и воспринимаю это почти как личное оскорбление. Вскидываю взгляд, скольжу им по старым рамам и невольно ухмыляюсь, поддавшись на это глупое ребячество: — Я ещё не то сделаю на глазах у всей своей родни. — Да? — удивляется полупьяно и слишком уж наигранно и на ощупь пытается погладить меня по щеке. — Хочешь ещё больше удивить их? Не отвечаю и наклоняюсь снова. Не говорю ему о том, что у меня внутри всё горит и вот-вот игры кончатся. Что вот-вот ему придётся начать грызть свою нечувствительную правую, чтобы и дальше быть таким демонстративно тихим, потому что ещё немного — и я снова его разверну. Поставлю так же, как и вначале, дурачась, и выдеру. И нам обоим будет очень хорошо. Но пока держусь и ласкаю ртом, глажу его языком и упираю головкой в щеки, целую, нарочно прикрываю зубы и даже не сжимаю ноги. Не причиняю ни капли боли, только распаляя и не давая подойти к концовке. Распаляю его, почти не отрываясь на то, чтобы продышаться, и выпускаю изо рта только для того, чтобы согнуть вторую ногу в колене и развести их, обе, ещё шире. Поцеловать ниже, провести языком и вставить его в него. Вот тут вскрикивает уже, вскрикивает оттого, что я мог бы дать ему кончить минимум трижды хорошим шлепком или придушив, но не делаю этого. Я мог бы заставить его кончить, трахая языком и выкручивая член, но… не в этот раз. Продолжаю вылизывать и уговариваю потерпеть уже себя. Только себя. Лука может сколько угодно цепляться рукой. Хватать за волосы пальцами и шипеть. Может ругаться и пытаться выкрутиться, чтобы перекатиться на живот и подставиться. Может пытаться сколько угодно. Всё равно не хватит сил. Держу его и, крепко сжав разведённые в сторону ноги, прерываюсь только для того, чтобы укусить за бедро. Но не достаточно сильно, чтобы кончил. Совсем слабенько, чтобы стало финальной вспышкой. Совсем едва. Сжимаю зубами горячую, солёно-сладкую кожу и возвращаюсь к прерванному занятию. В следующий раз отвлекаюсь для того, чтобы поставить засос уже на другой ноге. Вылизываю едва заметную в темноте метку и касаюсь губами его налитого члена. Головки и выступающих вен под ней. Не выдерживает моей ухмылки, посылает подальше и пытается насадить ртом, надавливая на затылок. Пытается вставить между приоткрытыми губами, но наталкивается только на зубы. Шипит на меня, злится и откидывается назад, сжимая бесполезные пальцы в кулак. — Будь у меня две руки… — начинает вдруг шёпотом, и я тут же бросаю все свои игры. Опираюсь на кулак и поднимаюсь к нему. Оказываюсь напротив его лица до того, как договорит, и стискиваю запястье его отведённой в сторону правой. — Тебе сейчас и одна не нужна, — возражаю и поднимаю её вверх, сжимаю вместе с левой. Своей одной прямо над его головой. Не отвечает, но смотрит так, что можно и без слов. Смотрит мне не в глаза, а куда-то глубже, и я припадаю на локоть, чтобы не отпускать его. Второй, свободной, сжимаю свой член и, не медля больше, обещаю, наконец, причинить ему такую желанную боль. Приставляю головку к мокрому, совсем немного растянутому, раздразнённому моим языком заду и вхожу в горячее, замученное ожиданием тело и, вторгшись в него, отвожу руку в сторону. Лука не шипит, не морщится и не кривится. Не шевелится вообще. Дышит через раз и моргает так же редко. Оба сладкой приторностью коричного масла дышим. Первое движение моих бёдер — и его губы изгибаются такой же сладкой буквой «О». Его губы… Алые и лишь каким-то чудом не потрескавшиеся. Его губы в сантиметрах от моих, но держусь выше, чтобы смотреть. И тогда он начинает кусать себя сам. Растрёпанный, безумный и до последней клетки своего тела мой. Я ощущал его своим даже после того, как он ушёл. После того, как вернулся и нарезал круги вокруг. Даже зная, что он свалял дурака с мальчишкой, он всё равно был мой. Они оба. Ловлю себя на мысли, что не отказался бы сейчас и от второго, но тут же жмурюсь и фокусируюсь на одном. Чувствую его и жар его тела. Всё ещё не тороплюсь и вхожу понемногу. Протискиваюсь в него по миллиметру и сам не замечаю, как сорванное дыхание становится нашим общим. Не замечаю, как пригибаюсь и опираюсь о его лоб своим. Не замечаю, как пережимаю запястья, которые удерживаю, ещё сильнее, и Лука невольно выгибает кисть. Вытягивает пальцы левой руки, правая же остаётся недвижимой. Проклятая правая… Никогда она не раздражала меня так, как сейчас. Никогда я не верил столь сильно, что ради неё можно потерпеть и весь этот глупый фарс, и напыщенные, участвующие в нём морды. Перетерпеть всё ради этой, в кои-то веки не ехидной. Без ссадин и синяков. Вперёд-вперёд-вперёд… Наконец-то внутри него. Наконец-то единое целое, и он будто успокаивается из-за этого. Выдыхает и только пихает меня коленом в бок, не пытаясь обхватить ногами. Он только ждёт, непривычно покорный. Позволяет мне делать всё самому, позволяет убеждать себя во всём сразу, изображая кисейную, упавшую на спину барышню. Хмыкаю будто в ответ на свои мысли и, поведя шеей вправо, наклоняюсь к его шее. Солоноватой от выступившего пота, с частицами налипшей пыли и приставшими волосами. Кусаю через всё это и начинаю двигаться, не собираясь освобождать его руки. Кусаю его под ухом и ниже. Кусаю так же, как и за бедро, едва ощутимо, слабо, только чтобы оставить метку и подышать на кожу. Кусаю сильнее, когда уже и не ждёт этого, и тут же получаю измученный, будто сорвавшийся с уст совсем уже отчаявшегося стон. И сразу, не дожидаясь, пока до конца стихнет, сжимаю зубы совсем всерьёз. Так, что еще немного — и можно вырвать кусок. Так, что ещё капля — и хлынет кровь из порванных артерий. И мой плохой, мой заждавшийся сходит с ума сразу же. Отпускает себя и кричит во всю глотку. И пусть — тут его не услышат. Никто, кроме призраков, которым бы пора уже пробудиться. Всем этим проклятым призракам. Он оживает сразу же. Извивается, забрасывает на меня ноги, шипит, брыкается, лишается разума и требует сделать так ещё. Требует перестать нежничать и выебать его уже как следует. Он заполошно шепчет что-то о том, что мне следует счесать всю его спину об этот ковёр, и я так и делаю. Я еложу им по старому покрывалу и забываю о том, что собирался бережно. Что собирался любить, а не драть. И ему нужно ещё. И ещё. И ещё рывок. Еще движение вперёд. Ещё одно, ещё, ещё, ещё… Смыкаю веки и, уткнувшись ему в плечо, вбиваюсь так глубоко, как только могу, не изувечив. Смыкаю веки и зубами сжимаю кусок плоти на безопасном плече, а не на горле. Дрожу на нём, разве что не ритмично вздрагиваю, кончая, не выходя ни на миллиметр, и он следует за мной. Дышит куда тяжелее, протяжнее, с голосом, и принимается выдирать свою руку. Теперь отпускаю сразу и ничего не имею против, когда вцепляется в мои волосы. Держится за них, как-то странно упирается локтем о моё плечо, а я чувствую тепло, разливающееся по животу. Тепло и приторно-сладкий запах. Запах масла, который слуги по велению хозяина доливают в каждую лампадку в этом доме. И тем ироничнее, что Лука теперь пахнет этой же дрянью. Тем ироничнее, что ему явно понравится это, когда он поймёт, что к чему. Да и мне эту дрянь выносить будет проще. Всё будет выносить проще, если знать, ради чего. — Останемся здесь? — спрашивает спустя время, задумчиво и словно даже как-то неуверенно, и я невольно морщусь. Кривлю и без того неровный рот и отрицательно мотаю головой: — Возвращайся к Йену. Он — к Йену, я — в «свою» прекрасную во всех смыслах комнату, которой предпочёл бы любой хлев. Замираю ещё на какое-то время, а после толкаюсь от смятого покрывала и выпрямляю спину, оставаясь на полу. Лука же будто плавает ещё где-то и даже не попытался остановить меня. Лежит, запрокинув голову, и, пока я изучаю оставшиеся на его коже следы, он так же задумчиво изучает потолок и покачивает согнутой в колене ногой. Туда-сюда ею водит и будто неумышленно толкает меня в бок. — Даже не знаю, пустит ли он меня в комнату, учитывая эту сказочную, ни разу не приторную вонь. И будто бы совсем без намёка проговаривает и не глядя на меня, но я-то знаю. Знаю и не ведусь, удерживая серьёзное лицо: — Пустит, он добрый мальчик. Кивает, соглашаясь, и привстаёт на локте. Тут же морщится, оглядывает появившийся на плече, наливающийся фиолетовым синяк с чёткими следами моих зубов, но никак его не комментирует. Глянул, и всё — сразу же забыл. Вернулся зрачками к моему лицу. — Пойдёшь со мной? — предлагает даже больше, чем спрашивает, и тут же вскидывает брови, вновь становясь ехидным, а не сладко расслабленным, собой. — Добрый мальчик был бы рад, если бы ты снизошёл до того, чтобы перекинуться с ним парой слов. — Завтра. Кривляется, изображая удивление, и беззвучно распахивает губы в выразительную «О». — Найдёшь для него минутку между наречённой и портным? — шепчет с напускным испугом, и вдарить по растрёпанному, взъерошенному затылку хочется почти так же сильно, как хотелось целовать каких-то жалких триста секунд назад. — Может быть, даже две минутки, — дразню его и толкаюсь от пола до того, как успеет сесть и ударить. Отступаю на шаг и сначала поправляю свои штаны, а после, оглядываясь, нахожу рубашку. — Одевайся. И не светись. Тут мы с тобой просто хорошие приятели. И, надо же, вопреки всем моим ожиданиям, даже не вспыхивает. Не спорит и не пытается возразить. Коротко кивает, уже прекрасно осведомлённый, что это такое — иметь болевые точки, и спрашивает только об одном, да и то будто бы мимоходом, сгребая назад свои вылезшие из хвоста волосы: — Надолго? Поправляю рукава и думаю о том, как забавно он улавливает суть. — Нет. Но до этого держи себя в руках, ладно? — прошу, даже не требую, и Лука, нашаривший свои сапоги и подтащивший их поближе по одному, замирает и вскидывается. — Давай проясним: твоё «держи» значит, что мне не следует виснуть на твоей шее или бить по башке какого-нибудь нерасторопного идиота? Или, может, ты имеешь в виду то, что мне не стоит шляться по пивным? Воровать или ввязываться в драки? Как раз застёгиваю ремень и, отерев ладони от остатков масла, невольно улыбаюсь его колючей, заострившейся от подозрений морде. — Умница, — хвалю и делаю шаг к выходу из гостиной. Верю, что сможет справиться со своими тряпками сам и не потеряться. — Догадливость — одна из твоих лучших черт. — Так что из этого? — упрямо повторяет вопрос, и тот звучит уже с куда большим нажимом и веселит меня тоже больше. — Эй, Анджей? — зовёт зло и требовательно, но я уже одной ногой в коридоре и могу только распрощаться, как того требует этикет. — Я уже скучаю, — передразниваю его и, вопреки всем своим ожиданиям, не получаю даже сапогом в голову. Что же это, настолько лень? — Иди на хер. Уходи и не возвращайся, понял меня?! — отделывается только взрывом негодования и таким себе, весьма скромным посылом. Мог бы и витиеватее. Улыбаюсь и, уже прикрывая за собой двери, слышу вдруг, как бросает вдогонку совершенно обычным своим голосом: — Завтра здесь же? — Если не возникнет других дел, — отвечаю негромко и зачем-то взявшись за ручку с этой стороны. Взявшись, но уже не поворачивая её. — В полночь. Тебе подходит?
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.